• Письма в Древний Китай

Письма в Древний Китай

Предлагаемый вниманию читателей роман в письмах Герберта Розендорфера вышел в Мюнхене в 1983 году. Письма китайского мандарина Гао-дая, с помощью «компаса времени» перенесшегося из X века в XX, адресованные его другу в X век, рассказывают о тех удивительных событиях, которые происходят с ним в современном мире.

В Германии роман был встречен с большим интересом. Вот что писал о нем Михаэль Беккер в газете «Нюрнбергер нахрихтен»: «Эти письма полны юмора и сатиры, остроумных и в то же время глубоких наблюдений, отличаются безукоризненно точным знанием как средневекового Китая, так и нашей с вами действительности. С неисчерпаемой фантазией Розендорфер нагромождает одну невероятную ситуацию на другую, чем, однако, лишь усиливает достоверность изображаемых им лиц, обстоятельств и человеческих отношений. Он ничего не выдумывает, а лишь позволяет нам взглянуть на себя со стороны».

Роман публикуется с сокращениями. Полностью он будет напечатан издательством «Рубеж» во Владивостоке.

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

среда, 14 июля

Дорогой друг Цзи-гу, будущее — это бездонная пропасть. Повторить свое путешествие я бы ни за что не решился. Даже мрачнейший хаос — ничто по сравнению с тем, что предстоит многострадальному роду человеческому. Если бы я мог, я бы возвратился немедленно. Мне кажется, будто я попал в ледяную пустыню (хотя здесь сейчас лето). В этот раз сообщу лишь, что до места я добрался, учитывая всю необычность путешествия, сравнительно благополучно. В теперешнем положении я могу лишь бегло начертать несколько иероглифов" и положить письмо на почтовый камень. Надеюсь, что ты найдешь его. С великой любовью приветствую тебя — твой Гао-дай.

ПИСЬМО ВТОРОЕ

суббота, 17 июля

Дорогой друг Цзи-гу, будущее — это бездонная пропасть. Эти слова я, кажется, уже писал в письме, оставленном на почтовом камне три дня назад. Надеюсь, ты нашел его и более не опасаешься за мою судьбу. То, что я успел увидеть, настолько отличается от всего знакомого и привычного, что я даже не знаю, с чего начать. Здесь… Хотя, наверное, нужно писать не «здесь», а «сейчас». Но это «сейчас» представляется мне невообразимо чуждым: не могу поверить, что эта мерзкая страна и есть тот милый край, где я оставил тебя тысячу лет назад. Теперь я понял, что тысяча лет — такой срок, которого не в состоянии охватить человеческий разум. Конечно, каждый, кто умеет считать, может начать отсчет: один, два, три… и дойти до тысячи, убеждая себя при этом, что каждая единица означает ушедший год, смену поколений, императоров, даже династий, смещение звезд с их обычных мест… И все же осмелюсь утверждать: тысяча лет — это нечто большее, чем сумма прошедших лет. Это настоящая гора времени, такая огромная, что преодолеть ее не в силах даже самые отважные птицы нашего воображения.

Тысяча лет — это не промежуток между «сейчас» и «тогда». Это именно «здесь» и «там». Поэтому я буду писать «здесь».

К моему великому счастью, мне удалось найти наш почтовый камень, так что я могу оставить на нем письмо для тебя. Найти его помог мне один человек, который уже очень много для меня сделал и делает. В следующий раз я напишу о нем подробнее. Без него я не сумел бы отыскать дорогу к почтовому камню, потому что наш родной Кайфын неузнаваемо изменился, так что иногда мне кажется, что это вообще другой город. Вероятно, это оттого, что река изменила свое течение: теперь она несет свои воды почти точно на север. Сам город теперь непомерно велик, и в нем царит такой шум, что вынести его едва способно человеческое ухо. Ни от одного из дворцов, казавшихся нам воздвигнутыми на века, не осталось и следа (по крайней мере, в тех кварталах, где я успел побывать), не говоря уже о жилищах простых людей. Даже холмы исчезли. Местность совершенно ровная, только дома торчат, точно зубчатые скалы, и редкое дерево достигает их высоты. Ничто, ни единого камешка здесь не показалось бы тебе знакомым. Не понимаю, как могло все так измениться. Увы, наши варвары-внуки, напоминающие толпу грубых, необразованных дикарей, пожалуй, и в самом деле способны были сровнять с землей прекрасные холмы. Кажется, даже небо бежало отсюда в далекие края, не вынеся копоти и грязи. Меня не покидает мысль, что я действительно переместился не только во времени, но и в пространстве.

Пишу тебе, сидя на камне. Шум, царящий вокруг, еще можно вынести: в одном-двух ли  (Ли — китайская меры длины, около 600 м. (Здесь и далее — прим. автора) отсюда он гораздо сильнее. Где-то невдалеке от этого камня находился дом, в котором тысячу лет и три дня назад я обнял тебя на прощание. От дома тоже не осталось ни пылинки. На его месте выстроена череда неуклюжих хижин. Того камня, который мы с тобой установили в парке, я также не смог найти. А мы-то надеялись, что он простоит тысячу лет! К счастью, моя судьба не зависит от тех ланов ( Ланы — слитки серебра весом от 100 до 250 г, в форме башмачка или кораблика, использовавшиеся в Древнем Китае в качестве денег.), которые скрыты в его полости. Моих пятидесяти ланов хватит на все мои нужды. А на крайний случай, как ты помнишь, у меня есть еще пять золотых чашечек изящной работы.

Мне очень хотелось бы вернуться назад теперь же, но я вынужден ждать вычисленного нами часа, а он наступит только через восемь месяцев. Зачем только злополучная любознательность забросила меня в это недоброе будущее, не знающее ни тишины, ни величия! Помолись о моем благополучном возвращении. Передай привет моей Сяо-сяо, которую после тебя, мой друг, я люблю больше всех на свете.

Гао-дай

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ

вторник, 20 июля

Любезный друг Цзи-гу, да, на дне этой пропасти, этого мрачного водоворота будущего я воистину обнаружил человека. Чтобы не нарушать законов справедливости в отношении внуков, скажу, что нашел я даже двух человек и, размышляя сейчас о втором, не исключаю, что он сможет стать моим другом, хотя я, как тебе известно, до крайности скуп на дружеские чувства.

И хотя господин Шу Ши-ми (так зовут этого второго) тоже слишком много шумит, я чувствую, о от него меня отделяют не сто тысяч ли, как от всех остальных, а только :девяносто девять тысяч. Все остальные же, за исключением этого второго, представляются мне огромными сероликими крабами, ни в чем не похожи и на нас с тобой или известных нам людей. Разумеется, господин Шу Ши-ми так же далек от меня, как и остальные, но он помогает мне понять от чуждый для меня мир.

Познакомился я с господином Шу Ши-ми весьма странным и не самым достойным для меня образом. Сейчас я опишу тебе наше знакомство, и ты сидишь, сколько бед мне пришлось претерпеть за те несколько дней, пока нахожусь «в путешествии». Пишу я, сидя за столом господина Шу Ши-ми, его доме. Его самого дома нет. Наш почтовый камень находится, к счастью, недалеко отсюда, и в случае необходимости я могу теперь и сам таскать его.

Перед отъездом мы с тобой много говорили о предстоящем моем предприятии, которое многие назвали бы небезопасным. И ты, мой любезный друг Цзи-гу, изобретатель математического прыжка во времени, стал единственным, кто знает об этом моем путешествии. Мы говорили о многом, но ты, наверное, помнишь, что одним из важнейших путевых наставлений я счел для себя слова великого Мэн-цзы: «Кто хочет наблюдать, должен там оставаться невидимым». Поэтому я, как ты сам видел, выбрал для путешествия самое неброское платье, какое только мог найти, отказался от всех знаков моего звания гуаня четвертого ранга (Таково точное древнекитайское обозначение того звания, которое мы привыкли обозначать как «мандарин». В эпоху династии Сун, из которой прибыл Гао-дай, имелось восемнадцать служебных рангов; таким образом, Гао-дай был довольно высокопоставленным чиновником. Его «четвертый ранг», таким образом, приблизительно можно приравнять к рангу статс-секретаря или советника министерства.) и даже сложил с себя золотую цепь начальника императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал», чего, в сущности, не имел права делать. Мне хотелось остаться незаметным, невидимым наблюдателем. Но в этом безумном будущем не только изречения Мэн-цзы, но и вся книга Ли-цзи не принесли бы никакой пользы. Мое платье, которое мы признали неброским, здесь настолько выходит за рамки привычных представлений, что, даже нарядившись женщиной или нацепив украшения дворцовой собаки, я не вызвал бы большего недоумения.

Само путешествие прошло без осложнений и длилось не более мгновения. Мы не зря проделали столько предварительных опытов. После того, сак я обнял тебя на мосту через канал Голубых колоколов, по всем расчетам показавшемся нам наиболее подходящим для перемещения местом, и проделал все необходимые действия, меня подхватила какая-то невидимая сила, подобная ураганному ветру. Сначала я еще видел твое красное платье, а потом наступила темнота. А в следующий миг я, растерянный, уже сидел на том же мосту через канал Голубых колоколов, только все выглядело совсем иначе. Ни одного дома, ни стены, ни даже камня не осталось от того, что я только что видел. Страшный шум тотчас же обрушился на меня со всех сторон. Я сидел на земле, крепко держа свою сумку, и моим первым желанием было немедленно вернуться назад. Но ты знаешь, что это невозможно. А первая моя мысль была о Сяо-сяо: скучает ли она обо мне? Теперь я долго не смогу ее приласкать. Да и ей тоже придется долго ждать меня.

Мост, на котором я очнулся, совершенно не похож на тот, на котором мы с тобой расстались. Правда, он и сейчас пересекает канал Голубых колоколов, но сделан не из дерева, а из камня, очень плохо обработанного, и вообще, видимо, сложен без любви. В этом «здесь» все сделано без любви. Все же я подумал: какое счастье, что мост и через тысячу лет остался на месте. Ведь после того, как старый деревянный мост сгнил или развалился, новый могли соорудить выше или ниже. Тогда я, прибыв, очутился бы в воде, что, конечно, было бы неприятно, хотя и не опасно, потому что канал Голубых колоколов давно уже не так глубок, каким ты его знаешь, зато невообразимо грязен. Грязь здесь вообще почти на всем. Грязь и шум царят повсеместно. Грязь и шум — вот та пропасть, в которую влечет нас будущее.

Холм на западном берегу канала снесли, и вообще вся местность, насколько хватает глаз, теперь совершенно ровная. Но я уже писал об этом.

Я встал, растерянный, опустил сумку на землю и огляделся. По тому плану, который мы так тщательно составили по крайней мере для моих первых шагов в этом будущем мире (скажу сразу: план наш оказался совершенно неосуществимым), я должен был сначала направиться в парк, к твоему летнему дому, чтобы найти камень, установленный нами у входа. Но мне не удалось дойти до парка, потому что с той стороны, где прежде находился, а для тебя и сейчас находится дом вдовы начальника императорской охоты мандарина Ма Вана, появился великан. Но не пугайся: в его взоре я не увидел злого намерения, хотя одет он был в странное серое платье, которое я непременно опишу тебе впоследствии, а лицо имел нездорового красного цвета. Но главное, что меня поразило, был его нос, огромный до невероятия. Мне показалось даже, что по величине этот нос превосходит все остальные части тела вместе взятые. Великан, видимо, намеревался просто перейти через мост, но заметил меня и остановился как вкопанный. Я еще не умею распознавать выражение лица у потомков (они отличаются от нас так сильно, что я постоянно спрашиваю себя: неужели это и вправду потомки? Наши потомки?). И пока лишь учусь различать их лица. Это очень трудно, потому что все они похожи, и у всех одинаково большие носы. Но все же я ощутил, что этот великан, или великанша, потому что пол их я тоже не всегда различаю, не желает мне зла. Возможно, он рассматривал меня с таким же удивлением, как я его. Я подобрал сумку, подошел к нему, поклонился и произнес:

— Высокопочтенный незнакомец или высокопочтенная незнакомка! Я, жалкий и недостойный гуань четвертого ранга по имени Гао-дай, начальник императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал», преклоняюсь перед вами и вашими досточтимыми предками! (Кто знает, подумал я при этом, может быть, я и есть один из этих предков.) Не соблаговолите ли вы сказать, не находился ли когда-то за этой стеной летний дом моего друга, почтенного мандарина Цзи-гу?

Но великан, судя по всему, не понял из моей речи ни слова. Он ответил мне на совершенно непонятном языке, точнее, проревел что-то таким низким и страшным голосом, что я чуть не свалился с моста и немедленно бросился бы бежать, если бы к тому времени вокруг не собралась целая толпа других великанов, смотревших на меня во все глаза. Я был в отчаянии. Если бы я мог, я немедленно отправился бы назад в прошлое, в наше с тобой милое время. Но это, увы, пока невозможно. Я вынужден ждать. И это даже хорошо, ибо такова цель моего путешествия. Итак, я крепче прижал к себе сумку и обратился к присутствующим с вопросом, не понимает ли кто-нибудь из них человеческого языка.

Нет, его здесь не понимал никто.

Если вспомнить, что мы без труда читаем книги, написанные две тысячи лет назад, то станет ясно, что язык наш с древнейших времен мало изменился. Что же заставило его за следующую тысячу лет измениться так, что меня здесь никто больше не понимает? Неужели северным варварам удалось преодолеть Великую стену? Неужели они завоевали нашу страну, не оставив в живых ни одного человека? И населяют теперь всю империю? Впрочем, против этого говорит то обстоятельство, что мы хоть и уступаем северным варварам в силе и выносливости, но в целом заметно превосходим их ростом. Что ж, возможно, со временем мне удастся пролить свет и на эту тайну.

Потом… Кстати, мне уже удалось выучить несколько слов того языка, на котором говорят потомки. Язык очень трудный.

Потом все большеносые и великаны, окружавшие меня,— но не волнуйся: это не настоящие великаны, просто все живущие «здесь» люди гораздо выше ростом, чем мы привыкли видеть,— все они закричали наперебой низкими, громкими голосами. Если бы ты пережил такое во сне, то подумал бы, что попал в компанию повздоривших между собой демонов. Судя по всему, говорили они обо мне. Поскольку они так кричали — а я тогда не знал, что люди здесь всегда кричат,— я испугался, что они начнут драться. Поэтому я при первой же возможности незаметно удалился и покинул мост. Там, где ты, придя за моим письмом, можешь видеть внешнюю стену императорских конюшен, протянувшуюся вдоль канала, здесь находится дорога, вся выложенная камнем. Я как раз хотел перейти через эту дорогу, и тут со мной произошло нечто ужасное.

Драки же,— кстати, извини меня, друг мой, что мысли мои то и дело скачут от одного предмета к другому, но мне и в самом деле нелегко придать моему изложению необходимый порядок, ибо за этот короткий срок на меня свалилось столько всего одновременно,— драки же между людьми на мосту так и не произошло. Здесь вообще редко дерутся между собой даже простолюдины. Возможно, конечно, что они избегают драться на улицах и занимаются этим дома. Я еще слишком мало знаю здешний язык, чтобы расспросить об этом господина Шу Ши-ми. Они не дерутся, зато кричат. Кричат они всегда. Впрочем, им это простительно, ибо при том шуме, который царит здесь постоянно, обычную речь просто нельзя было бы расслышать. Их никто бы не понял. Можешь ли ты, мой милый Цзи-гу, представить себе жизнь, состоящую лишь в том, чтобы изо дня в день стараться перекричать шум? Едва ли ты можешь себе представить такое. Будущее, мой друг, это — бездонная пропасть. Однако я пока жив и здоров.

Пришло время класть письмо на почтовый камень. Поэтому на сегодня заканчиваю. Обнимаю тебя — твой верный друг Гао-дай.

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

четверг, 22 июля

Мой дорогой друг, прошло еще два дня, за которые со мной, как всегда, случилось много удивительного, странного и необъяснимого, но я все же продолжу описание событий первого дня моего пребывания «здесь».

Упомянутая дорога, которую я хотел перейти, называется здесь «аллеей». По обе ее стороны тянется хилый, плохо ухоженный газон. Мостовая тоже уложена без любви, а потому довольно ухабиста. Если бы великий Сын Неба хоть раз проехал по этой дороге, он незамедлительно велел бы повесить главного мандарина, ведающего строительством дорог. На газоне растут запущенные, некрасивые деревья.

Ничего не подозревая, я ступил на мостовую, чтобы пересечь эту аллею, и тут вдруг раздались грохот, скрежет и завывания, сравнить которые нельзя ни с чем из того, что имеется в нашем мире. В то же время на меня со скоростью молнии бросилось что-то — огромное животное или огненный демон, успел подумать я,— двигавшееся так быстро, что я даже не смог разглядеть это чудовище. Теперь-то я знаю, что это такое,— это не демоны, хотя бывают по меньшей мере так же опасны, какими представляются демоны людям суеверным,— но тогда они, конечно, явились для меня полной неожиданностью. Я дошел уже почти до половины улицы, когда меня заметил этот пыхтящий зверь — так мне показалось. Далее все случилось в мгновение ока. Я почти сразу понял, что не нужен демону. Он издал вопль, еще более жуткий, чем прежде, и попытался уступить мне дорогу. Я тоже решил уступить ему дорогу и бросился обратно на мост. Но как разъяренный вепрь, мчащийся во весь опор, не способен мгновенно свернуть в сторону, так и этот зверь мчался дальше, ведь он в десять раз крупнее самого крупного вепря. Испустив последний вопль, зверь издал оглушительный треск, который можно было бы услышать, если поджечь весь императорский запас новогоднего фейерверка одновременно, и, как мне показалось, вскочил на дерево. Тут я упал на землю и лишился чувств. Очнувшись на скамейке, стоявшей между двумя деревьями, я снова увидел

толпу большеносых, еще более похожих один на другого. Но, видимо, уложив меня на скамейку, они не заботились обо мне более и почти все сбежались к тому дереву, на которое взобрался «демон Десяти вепрей». Впрочем, приподняв голову, я увидел, что на самом деле он не взобрался на дерево, а лишь глубоко вгрызся в него. Теперь я знаю, что это был не демон и не чудовищный вепрь. Это была повозка из железа. Дом господина Ши-ми находится недалеко от моста, и позже я не раз проходил там. Боюсь, что дерево все-таки погибнет.

Таких повозок из железа, с четырьмя колесами, которые ездят совсем без лошади и во много раз быстрее любой лошади, здесь ужасающе много. В каждой такой повозке обычно сидит один большеносый; он держится за еще одно колесо, расположенное внутри повозки, с помощью которого в какой-то мере и направляет ее движение. Ездят они так быстро, что ты и оглянуться не успеешь, как она уже исчезла слева, едва успев появиться справа. По здешним каменным дорогам люди ходить не могут, так много на них этих железных повозок. Они носятся во всех направлениях, и я не понимаю, почему они то и дело не сталкиваются. Возможно, у них есть какое-то средство, вроде магнита, которое отталкивает их друг от друга. В конце концов, ведь воробьи тоже носятся нестройными стайками вокруг деревьев, но я еще ни разу не видел, чтобы два воробья стукнулись лбами. Видимо, так же обстоит дело и с этими повозками. Позже я попытаюсь разобраться и в этом. Называются эти повозки, кстати, «Ма-шин»: это одно из первых слов здешнего громкого языка, которые мне удалось выучить.

Даже когда ни одной такой Ма-шин поблизости не видно, никто из местных не решается ступить на их дорогу. Эти чудовища выскакивают так быстро, что даже самый ловкий из ловкачей не успеет отскочить в сторону. Поэтому по обеим сторонам дорог для повозок устроены такие возвышенные дорожки, по которым можно ходить пешком, почти не подвергая себя опасности. На них-то и толпятся здешние люди, устраивая столь любезный им шум. Но дорожки эти, в отличие от дорог для железных повозок, очень узки. Из этого я заключил, что в повозках Ма-шин сидят правители города, а то и всей страны, а те, кто ходит пешком,— их подданные.

Но вернусь снова к событиям первого дня. Итак, я пришел в себя и приподнялся. Рассмотрев, что произошло с наскочившей на дерево повозкой, я заметил рядом еще несколько повозок, поставленных у обочины. Понимая, что меня, как .человека весьма необычной внешности, да к тому же виновного не только в остановке железной повозки, бесцельно застывшей теперь у дерева и испускавшей клубы дыма, но и в порче специально посаженного дерева, пусть даже я и сделал все это ненамеренно, первого поведут к местному судье, я хотел встать и незаметно скрыться. Однако за мной все-таки следили, в чем я немедленно убедился, когда ко мне подошли два великана в одинаковых зеленых одеждах со множеством круглых серебряных пуговиц, чтобы схватить меня. Это были, без сомнения, стражники: когда они принялись кричать на меня, их тон сразу показался мне знакомым, хоть я и не понял ни единого слова. Так я обнаружил в здешнем мире первую черту сходства с нашим и даже обрадовался, хотя державшие меня руки и причиняли мне некоторую боль.

Я сказал стражникам:

— О почтеннейшие и заслуженнейшие слуги императора! Перед вами ничтожный и жалкий, но вполне безобидный мандарин Гао-дай, гуань четвертого ранга, верный супруг двух племянниц великой и несравненной императрицы Чан-фу, недавно почившей в бозе любимой четвертой жены счастливого Сына Неба, а также начальник Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал». Окажите мне высочайшую милость и снисхождение и отпустите меня незамедлительно, дабы мой друг и родственник, иногда удостаивающий меня, недостойного грешника, своим высоким вниманием, могущественный Куань Фа-кун, высокопочтенный Главный мандарин императорской стражи и ваш начальник, не причинил вам незаслуженного зла, отделив от тела ваши прекрасные головы, облеченные в нарядные шапки цвета листвы в императорском лесу ранней весной! — При этом я находился в таком смятении — здесь это, к сожалению, случается со мной, так часто, что уже становится привычкой,— что совершенно забыл, где нахожусь: ведь для них мой уважаемый родственник Фа-кун уже тысячу лет как мертв, а его место занимает другой мандарин, который, скорее «всего, и имени-то его не помнит. Но стражники, конечно,, меня не поняли. Один из них снова начал кричать, но я принялся качать головой и качал до тех пор, пока и им не стало ясно, что договориться нам не удастся.

Тогда стражники в зеленых одеждах стали говорить друг с другом. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что на их плоских, маловыразительных лицах отразилось недоумение. Затем они довольно грубо потащили меня к одной из повозок Ма-шин, стоявшей неподалеку. Полагаю, что на самом деле они не намеревались причинять мне боль или неудобство, просто при их росте и силе они не умеют иначе. Ладони у них широкие, как пальмовые ветви, и неловкие, как необструганные доски. Они втолкнули меня в железную повозку. Я сильно испугался. Сумку свою я по-прежнему прижимал к груди.

Теперь, мой любезный друг Цзи-гу, представь себе, что все, описанное мною на многих страницах, на самом деле произошло всего в течение какой-нибудь четверти часа. Впечатления обрушились на меня, подхватили и понесли, точно полноводный поток, и я буквально захлебнулся в этом потоке, потому что уже не мог воспринимать всего, что со мной происходило, и помню лишь отдельные события. Очень многое из того, что я пережил в первый день, в том числе, наверное, и очень важное, забылось. Но смог ли бы даже самый спокойный и мудрый человек сохранить ясную голову, если бы попал в такие переделки?

Я понял, что протестовать против ареста — а это, без сомнения, был арест,—не имеет смысла. Я подбадривал себя, утешаясь надеждой, что императорское правосудие не могло пасть так низко,. как пали нравы простого люда, а это значит, что мне нечего бояться. Ведь я невиновен. И потом, я прибыл не для того, чтобы бояться, а чтобы наблюдать. А то, что путешествие будет связано с риском, мы с тобой оба знали. Правда, я не ожидал, что со мной в первый же день будут обращаться как с преступником. Но в конце концов я решил, что и это лишь обогатит мой опыт, собранный во время путешествия в будущее.

Повозка стражников оказалась узкой и тесной, как дешевый паланкин,— очевидно, она была казенная. Сиденье, впрочем, было мягкое. Один из зеленых стражников уселся рядом со мной, другой — впереди, там, где у повозки внутреннее колесо. Внутри повозки сильно воняло, и когда она загремела и помчалась, я снова лишился чувств. С тех пор я уже несколько раз ездил в повозках Ма-шин. Привыкнуть можно ко всему. От быстроты я теперь больше не теряю сознания, но с открытыми глазами ездить не могу до сих пор. Когда дома и деревья мчатся мимо с такой — истинно нечеловеческой! — быстротой, мне кажется, будто кто-то громадным скребком ранит все мои чувства, лишая меня способности воспринимать окружающее. Предполагаю, что именно этот скребок быстроты лишил и всех «здешних» жителей способности к тонким ощущениям. Возможно, поэтому они так грубы и неловки.

Стражники привезли меня в большие и темные палаты. Там было много таких же стражников. Очевидно, в мире все-таки есть вещи, способные пережить века и даже тысячелетия. Помню, однажды, на тридцать втором году жизни, когда я был еще гуанем седьмого ранга, мне пришлось вместе с императорской комиссией побывать в тюрьмах портового города Хайчжоу. И тогда мне показалось, что во всех тюрьмах одинаково пахнет — чем-то прогорклым и затхлым. Вот и в этих палатах, куда они меня привели, я узнал тот же самый запах и понял, что это тюрьма. Да, некоторые обычаи и вещи действительно сохраняются веками. Жаль только, что этой способностью обладают, судя по всему, далеко не самые лучшие обычаи и вещи.

В тюрьме, где, по всей видимости, размещались и начальники стражи, меня отвели к такому начальнику. Перед этим один из стражников отобрал у меня сумку и все перерыл в ней. Когда меня вели по длинным, темны пропитанным затхлостью коридорам, сумку мою нес стражник — вряд потому, что хотел оказать мне почтение.

К начальнику я уже и не пытался обратиться с речью. Я молчал и лиг слегка кланялся, когда он говорил. А говорил он все на том же громко резком и немелодичном языке наших несчастных потомков. На его ли тоже отразилось недоумение. Меня усадили на грязную скамью. Сум вернули, вероятно, не найдя в ней ничего опасного. Многие стражники входили в комнату, очевидно от нечего делать, и разглядывали меня. Несмотря на мое незавидное положение, меня это развеселило. Хотя в с общем мне было не до смеха.

Некоторое время спустя начальник вышел и вернулся вместе с человеком, не носившим одежды стражников,— по-моему, это была женщина Она попыталась заговорить со мной. Я догадался, что они пригласили переводчика, но языка, на котором говорила женщина, не понимал. Т и громкость ее речи оказались почти такими же, как у всех, кто ко м обращался до сих пор. Потом приводили других переводчиков, всего, наверное, человек десять. Сначала у меня теплилась слабая надежда, ч кто-нибудь из них заговорит на нашем языке. Но потом я ее оставил, и начальник стражи, наверное, тоже.

Сколько все это продолжалось, сказать не могу. Однако, когда ушел четвертый переводчик, кто-то из младших стражников, видимо, настроенный ко мне дружелюбно, принес тарелку, выдавленную из железа; на ней лежали вещи, которые после внимательного осмотра показались мне съедобными. Он же сунул мне в руку какой-то инструмент — потом я вид много таких инструментов, но о них позже,— тоже из железа. Он назывался Вэй-ка. Здешние люди поступают весьма разумно, не прикасаясь к пи] руками, а перенося ее в рот при помощи этого инструмента. Есть мне из-за волнения и страха совсем не хотелось, к тому же лежавшая на тарелке пища вызвала у меня отвращение: это была серая, зернистая каша (отдален похожая на рис), на которой лежало несколько кусочков чего-то черного при ближайшем рассмотрении оказавшегося мясом. Сверху все это бы полито чем-то густым ^красным. Я сказал себе: ты прибыл в будущее для того, чтобы испытывать отвращение, а чтобы накапливать опыт и наблюдать. И я немножко поел этой каши. На вкус в ней чувствовала главным образом соль, к тому же она оказалась слишком горячей. Поте я убедился, что «здесь» все, даже люди образованные, едят пищу обжигающе горячей. Так что инструменты Вэй-ка необходимы им еще и по этой причине: если бы они ели, как мы, они бы обожгли себе все пальцы.

Мясо на вкус отдавало кожей и тоже было слишком горячим.

Я немного поел и, решив, что на этот раз узнал достаточно, сделал одну восьмую поклона — в конце концов, начальник стражи по ран гораздо ниже меня,— и вернул железную тарелку и инструмент Вэй-ка. Когда я показал жестами, что хочу пить, мне принесли сосуд из стекла наполненный какой-то неприятной на вид белой жидкостью — коровы молоком, как я узнал позже. Да-да, они пьют здесь молоко от коровы! М сделалось плохо от одного его запаха, и в первый момент я даже подумал что меня задумали отравить. Покачав головой, большеносый стражник забрал у меня сосуд с молоком и принес другой, в котором было око. четверти шэна  (1 шэн — около 2 литров.)воды, и я ее выпил. Вода оказалась хорошая.

Когда пришел десятый переводчик, мне показалось, что после долг ночи с дождем и снегом взошло яркое солнце: у него было обычное человеческое лицо. Ростом он был хотя и выше меня, но все же не так высок как все остальные. Тем большим было мое разочарование: он тоже понимал меня. Наверное, он был с Южных островов ( Вероятно, имеется в виду Индонезия.). Вероятно, там люди, не так сильно изменились, как в нашей многострадальной столице? Или где в таком случае, я нахожусь? Надеюсь, у меня будет возможность это выяснить. Однако язык в любом случае неузнаваемо изменился. Даже иероглифов, которые я начертил, он не смог разобрать.

Между тем настал вечер. Меня заперли — да, мой верный и дорогой Цзи-гу, твоего любимого Гао-дая, гуаня четвертого ранга и начальника Палаты поэтов «Двадцать девять поросших мхом скал» заперли в тюремной камере. Но меня это уже не взволновало. Перед этим меня заставили участвовать в каких-то церемониях, видимо, ритуальных. Для начала мои пальцы обмакнули в черную тушь, а потом приложили к бумаге. Возможно, так здесь отгоняют злых духов. Потом меня отвели в комнату, где один стражник долго колдовал с какой-то коробочкой, испускавшей маленькие молнии. Меня при этом усадили на табурет и заставили смотреть сначала вперед, потом налево, а потом направо. И каждый раз из коробочки вылетали молнии, однако со мной ничего не случалось. Наверное, это был обряд очищения. На всякий случай я трижды отвесил волшебной коробочке две трети поклона. Если уж они так суеверны, подумал я, нужно уважать их чувства. В тюремной камере было неуютно, холодно и грязно, и запах там стоял все такой же затхлый. Однако я улегся на одну из стоявших там скамей и прикрылся грубым коричневым одеялом. И заснул — вздохнув перед этим о тебе, мой друг, о своей любимой Сяо-сяо (которая так часто спала рядом со мной), и о подушке из голубого шелка, и о мягком одеяле цвета шафрана, посылавших мне дома такие прекрасные сны. Так что свою первую ночь в этом далеком будущем я провел в тюрьме. Что поделаешь, всякий опыт полезен. Надеюсь, что это останется самым неприятным из ожидающих меня здесь переживаний. Наверное, это даже хорошо, что неприятность произошла в самом начале. Мне по-прежнему кажется, что дальнейшее пребывание здесь подарит мне открытия главным образом добрые и полезные. Хотя иногда я бываю близок к отчаянию в этой туманной дали будущего. Увы, несмотря на ясную погоду, я действительно брожу здесь точно в тумане, не разбирая дороги. Рассеется ли он когда-нибудь?

Письмо это я писал тебе все утро. Вот и господин Ши-ми уже вернулся. Он зовет меня идти с ним. Вероятно, мы опять пойдем есть то, что здесь называют пищей. Потом я пойду к нашему почтовому камню — время уже подходит — и оставлю на нем письмо, чтобы оно вернулось на тысячу лет назад. А возможно, и найду на нем письмо от тебя.

С любовью вспоминаю о нашем прекрасном времени и о тебе, мой любезный Цзи-гу. Твой Гао-дай

ПИСЬМО ПЯТОЕ

суббота, 24 июля

Дорогой друг Цзи-гу, я снова сижу в комнате дома господина Шу Ши-ми, хотя это не совсем дом, но об этом позже. Со времени моего последнего письма к тебе прошло два дня. Пока я остановился у господина Ши-ми, да благословит его Небо — воистину он человек в самом высоком понимании слова, хотя по его внешнему виду этого не скажешь. С каждым днем мы понимаем друг друга все лучше. Он отвел мне одну из своих комнат. Хоть это и совсем крохотная комнатка — тебе она показалась бы величиной с лачугу батрака,— в ней я уже немного чувствую себя дома, прежде всего потому, что могу носить свое обычное платье. Выходя на улицу, мне приходится облачаться в ужасные тесные одежды, которые носят местные жители,— они называют их Ко-тунь. Одежда Ко-тунь состоит из множества сложных и неудобных частей. Сначала натягивают тесные белые мешки на ноги и на туловище, потом два черных мешочка на ступни, потом надевают узкие серые штаны и куртку из тонкой материи со множеством пуговиц. Концы этой куртки (ее называют, если я правильно понял, Лю Ба-хуа) засовывают в штаны, а воротник, и без того неудобный, еще затягивают особой лентой, назначение которой мне пока неясно. Лента должна иметь определенную длину и свободно свисать с шеи. Такие ленты носят здесь многие мужчины, и я признаюсь тебе, что пока только благодаря им могу отличать мужчин от женщин, потому что женщины их не носят. Эти ленты бывают разного цвета. Та, которую господин Ши-ми дал мне, красная. Сам он носит синюю. Завязывают их на шее чрезвычайно сложным способом. У меня пока не получается, и господину Ши-ми приходится помогать мне. Пока я не знаю истинного назначения этих лент, но думаю, что они служат знаками различия рангов. Надеюсь, что красная лента хотя бы в какой-то мере соответствует моему званию мандарина четвертого ранга и начальника Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал». Но что означает синяя лента, которую повязывает господин Ши-ми,— высший ранг, чем мой, или низший? Я чувствую себя неловко оттого, что не знаю здешних рангов и званий, а потому не могу соблюдать правила поведения в общении с разными людьми. И язык я пока знаю слишком плохо, чтобы спрашивать о столь сложных вещах. Не думаю, чтобы у господина Ши-ми был ранг выше моего, потому что на мои поклоны он всегда отвечает совершенно такими же; однако при случае мне бы хотелось это узнать. Надеюсь лишь, что его ранг по сравнению с моим не слишком низок.

И все же он так помог мне и помогать продолжает — теперь я понимаю, как нелегко пришлось бы мне без его помощи,— что, наверное, будь он даже чиновником самого низшего восемнадцатого ранга, в седьмой и последний раз провалившимся на экзамене по стихосложению, я все равно любил и уважал бы его. В таком положении, в каком я очутился, неизбежно напрашивается мысль, что ранг и экзамен не всегда позволяют оценить человека по достоинству.

Но я еще не закончил описания здешней одежды, называемой Ко-тунь. После штанов, тонкой куртки и ленты из материи надевают еще плотную верхнюю куртку. Ноги же засовывают в маленькие шкатулки из возмутительно твердой кожи, снабженные завязками; ходить в них очень трудно. Поверх всего этого иногда — например, когда наступает вечер и становится холодно, а здесь это бывает даже летом,— надевают довольно длинную, тоже серую накидку, которая здесь заменяет плащ. Ощущение в таком полном облачении, как у туго запеленатого ребенка: пошевелиться почти невозможно. От нашей привычки прятать руки в рукава здесь приходится отказаться. Руки люди прячут в особые углубления, устроенные в самых неожиданных местах,— таких углублений на одежде довольно много. Но еще больше на Ко-туне пуговиц: их так много, что делается даже смешно. Целый ряд пуговок расположен прямо на срамной части: Очевидно, это какое-то местное суеверие, связанное с культом плодородия.

В таком виде я и хожу по здешним улицам. Приходится терпеть: ведь я прибыл наблюдать, а не быть предметом всеобщего любопытства. Тем более, что и одетый в Ко-тунь я выгляжу еще слишком необычно.

Прежде чем продолжить описание событий первого дня, хочу поблагодарить тебя за твое доброе, хотя и краткое, письмо. Правда, указанного тобой лана серебра я не нашел — вероятно, только бумага способна безболезненно преодолеть расстояние в тысячу лет. Так что в будущем тебе, видимо (странно, что, обращаясь к прошлому, я еще могу упоминать о «будущем»)… И потом, я пока не нуждаюсь в деньгах. Я отдал господину Ши-ми всего один из пятидесяти бывших при мне ланов серебра, и он обменял его на местные деньги (я полностью ему доверяю). На эти деньги он и купил для меня одежду Ко-тунь и целую кучу других вещей и потом показал жестами — если я правильно истолковал их,— что денег осталось еще много. Единственное, что мне действительно нужно, это наша бумага, способная перенести путешествие длиной в тысячу лет, потому что письма выходят довольно длинными, и мои запасы уже заканчиваются. Так что в следующий раз пошли мне, если сможешь, кипу чистой бумаги.

В остальном же я рад, что моя дорогая Сяо-сяо жива и здорова. Мне было приятно узнать, что она обо мне скучает. С какой бы радостью я взял ее с собой в это путешествие; но для нее лучше все же было остаться дома. Это будущее «здесь» могло бы оказаться для нее губительным.

Но продолжу мое повествование. Я проснулся в своей тюремной камере оттого, что некий сердитый, хотя и не умышлявший зла, великан отворил дверь и подал мне завтрак на жалком, до неприличия безвкусно сделанном подносе. Попробовав немного темно-коричневой массы, состоявшей, по всей видимости, из плохо пропеченного и пересоленного теста (к жидкости в непрозрачном сосуде, страшно горячей и издававшей незнакомый запах, я из опасения за свою жизнь даже не притронулся), я вернул поднос тюремщику. Он погремел ключами, очевидно, давая мне знак; я оделся и последовал за ним. Он долго вел меня по шумным, грязным и пахнущим все той же затхлостью коридорам, долго находиться в которых ни я, ни ты не смогли бы. Однако здешние люди, кажется, не обращают внимания на этот запах. О запахах в здешнем мире вообще можно было бы написать целую главу. Даже господин Ши-ми, по-моему, никогда не слышал о благовонных курениях. Меня ввели в довольно просторную комнату. Там сидел человек — да, настоящий человек, хотя и походивший лицом на здешних великанов. Но глаза у него были иные. Я сразу подумал и, наверное, не ошибся, что это — здешний судья и мандарин высокого ранга. Вначале, когда меня еще только ввели, вид у него был такой же недоуменный, как и у всех прочих. Но что я мог поделать? Если бы перед нами, в наше славное время, освященное правлением всемилостивейшего и высокочтимейшего Сына Неба, предстал человек, прибывший, скажем, из эпохи династии Шан ( Династия Шан, называемая также Инь: ок. 1700—1066 гг. до н. э.), он вряд ли бы показался нам более странным и необычным, чем приезжий из далеких западных провинций, где говорят на своем языке и соблюдают незнакомые нам обычаи. Так и я для здешних жителей оказался странен и непривычен, как какое-нибудь чужеземное животное или скорее даже как редкостный минерал. Но мы хотя бы знаем о тех императорах и поэтах, которые были за много лет» до нас. А здесь никто ничего не знает. Эти люди не только не знают своего прошлого, но, кажется, не подозревают даже, что у них есть прошлое. Не понимаю, как могла между нами и ими за какую-то тысячу лет возникнуть подобная пропасть. Или, может быть, они действительно принадлежат к иной расе — расе чужеземцев, завоевателей, изгнавших или уничтоживших наш народ? Или это мы с тобой ошиблись в расчетах, и я вместо тысячи лет переместился на десять тысяч? Во всяком случае, это предположение объясняло бы хоть что-то.

Счастливее ли чувствуют себя эти люди без прошлого или, наоборот, несчастнее, мне еще предстоит выяснить. Знание прошлого, конечно, тоже может быть в тягость. Просто мне трудно представить себе народ, живущий лишь сегодняшним днем и не помнящий имен предков. Итак, судья или придворный чиновник, к которому меня привели, тоже попытался поговорить со мной — и тоже безрезультатно. Я несколько раз указал на себя, сопровождая жесты легким поклоном в три восьмых — мне показалось, что ранг у него никак не выше двенадцатого,— и произнес свое имя, медленно и разборчиво: «Гао-дай». Он понял, улыбнулся и записал мое имя на бумаге, лежавшей перед ним. (Пишут они совершенно непонятными значками, к тому же странным образом не вдоль листа, а поперек, слева направо.) Однако потом, к моему величайшему разочарованию, он велел отвести меня обратно в тюремную камеру. Если до сих пор среди моих чувств преобладало любопытство, то теперь оно сменилось отчаянием. Вряд ли хоть один человек на свете когда-либо чувствовал себя таким одиноким, как я. Заброшенный куда-то за тысячу, а то и за десять тысяч лет от своего времени, беспомощный в этом неописуемом сумбуре! Смогу ли я когда-нибудь найти место перемещения? Без чужой помощи — вряд ли. Ведь я не знал даже, на какое расстояние от него увезла меня повозка Ма-шин… Кто скажет, больше ли оно десяти тысяч или меньше? Ведь я был без сознания. Нет, думал я тогда, мне никогда больше не найти точку перемещения, эту единственную ниточку, связывающую меня с давно ушедшей в прошлое родиной. Правда, до возвращения оставалось еще восемь месяцев, но как я отыщу туда дорогу — один, без чьей-либо помощи, в этом сумбурном, не понимающем меня мире сероликих, большеносых крабов? Отчаяние мое было безгранично. Я уже представлял себе, как, выпущенный из тюрьмы, брожу по этому неуютному миру в поисках нашего моста…

И не успеваю найти его к назначенному времени… И навсегда остаюсь здесь, в непроницаемом тумане, навеки отрезанный от родины, ото всех, и от тебя, мой друг, и от детей, и от любимой моей Сяо-сяо… Умерших тысячу лет назад, так что даже — прости меня! — не только костей, но и памяти от них не осталось.

Так сидел я, совершенно потерянный, будто на узком мостике без перил, натянутом через пропасть, и вспоминал в тюремной камере стихи великого Линь Цун-юаня, которых здешние жители, конечно, уже не помнят:

Весна, ты идешь на север
И скоро прибудешь в Цинь —
Возьми мои сны с собою.
Оставь там, в старом саду,
Мой сон, что я снова дома.

Но человеческое сердце способно выдержать многое. Проспал я часа два, возможно, три; затем дверь открылась, и в камеру, к моему изумлению, вошел тот самый судья и мандарин. Он запомнил мое имя и назвал его.— Хэ Гао-дай! — сказал он. Так принято здесь обращаться к особам высокого ранга. Поэтому я вновь отвесил ему три восьмых поклона и произнес:

— О добрейший, ниспосланный мне Небом Хэ Судья и Мандарин! Я, ничтожный червь, сердечно благодарю тебя за столь уважительное ко мне обращение. Да благословит Небо твоих предков, среди которых, возможно, нахожусь и я!

Конечно, он не понял этих слов, но, видимо, уловил смысл моей речи и легонько похлопал меня рукой по плечу — вероятно, совершив надо мной таким образом обряд очищения. Я снова поклонился, и он указал мне рукой на открытую дверь. И я понял, что свободен.

На этом я закончу свое сегодняшнее письмо. Чувствую, что настоящие мои приключения только начинаются. Господин Ши-ми стоит и ждет меня еще с тех пор, как я написал строки стихотворения. Он знает, что сегодня мне снова нужно нести письмо на почтовый камень. Господин Ши-ми очень внимателен ко мне и, по-моему, догадывается, что произошло со мной на самом деле.

До сих пор я пока не выходил из дому один. Господин Ши-ми всегда сопровождал меня, потому что я пока не смог избавиться от страха перед повозками Ма-шин, а отсюда до моста все-таки целых три ли. Хотя заблудиться мне уже не грозит. Так что за свое возвращение я спокоен.

Прими же мой привет, любезный Цзи-гу, и напиши мне большое, подробное письмо, как только сможешь.

Твой Гао-дай

[ПИСЬМО ШЕСТОЕ] ПИСЬМО СЕДЬМОЕ

суббота, 31 июля

Любезный Цзи-гу, меня бесконечно обрадовало твое письмо, наконец-то оказавшееся достаточно полным и подробным — весточка с далекой родины, из невероятной дали времен. Твои дружеские строки, даже сами знакомые иероглифы несказанно согрели и ободрили мое сердце, хотя я и здесь уже с каждым днем чувствую себя все более как дома. А то, что моя дражайшая вторая жена, подобно глупому крокодилу, то и дело набрасывается на наложниц, пусть тебя не волнует: это ее обычное поведение. Если они вздумают спрашивать, куда я делся, отвечай, что их это не касается. А вот болезнь жеребенка меня действительно беспокоит. Ты посоветуй им пригласить доктора Ма-кана из Тайюаня. Из ветеринаров его считают лучшим. И пусть ему заплатят столько, сколько потребуется, я за ценой не постою. Кипу почтовой бумаги я получил в целости и сохранности.

Господин Ши-ми, доброта которого настолько безгранична, что я не нахожу слов для выражения благодарности — воистину счастливейший случай свёл меня с ним в этом сумбурном мире! — уже в течение целой недели ежедневно и усиленно занимается со мной здешним языком. Хотя мне, когда я, будем надеяться, благополучно вернусь в наше родное время, вряд ли когда-нибудь пригодится этот варварский язык далекого будущего, я понимаю, что тут мне без него никак не обойтись, если я в самом деле хочу увидеть и познать эту жизнь, а не просто плыть по течению, точно глупая, немая и ленивая рыба, вглядывающаяся в окружающий ее мир только затем, чтобы успеть избежать возможных напастей. Мы занимаемся по два часа в день — час утром, час вечером. Господин Ши-ми отдает этим занятиям все силы, проявляя поистине бесконечное терпение. Утешает меня лишь то, что наши занятия приносят пользу и ему, ибо он волей-неволей выучивает слова нашего языка, так что учимся мы оба.

Начали мы с самых простых понятий. Это было вечером того дня, когда я написал тебе третье письмо. Жестами он пригласил меня в самую большую из своих комнат. (По-моему, это его кабинет: я иногда вижу, как он сидит там за большим деревянным столом и что-то пишет слева направо.) Я сразу понял, в чем дело: господин Ши-ми прошелся несколько раз по комнате, показал на себя и произнес: «я иду». Затем велел мне ходить и назвал это «ты идешь». Я же повторял за ним и говорил, как это называется по-нашему. Потом он взял меня за руку, мы сделали с ним несколько шагов, и это называлось «мы идем», после чего подошли к окну (у меня снова закружилась голова, но я собрался с силами и преодолел тошноту); он указал на прохожего и сказал: «он идет», и так далее. Так мы, начав с простейших вещей, потихоньку продвигались вперед. Думаю, что тебе уже все ясно, поэтому в подробности вдаваться не буду. Господин Ши-ми показывает на различные предметы и называет их. Я повторяю эти названия, записываю их, как могу, иероглифами, а в свободное время учу наизусть. Писать здешними знаками господин Ши-ми меня тоже учит (а я учу его иероглифам). Все это очень трудно, потому что их язык, как я теперь вижу, даже в основах своих совершенно отличен от нашего. Трудно поверить, что он действительно восходит к нашему языку. Видимо, за ту тысячу лет, которую я преодолел с твоей помощью, чужеземцы действительно покорили нашу страну и постепенно вытеснили наших потомков. Или мы с тобой, правильно выбрав время, все-таки ошиблись местом? Если наши занятия с господином Ши-ми и дальше будут идти столь же успешно, я скоро смогу спросить его об этом. Мне уже известны некоторые отвлеченные понятия: «светло» и «темно», «холодно» и «тепло» и так далее. Известно, что чем больше знаешь, тем легче заниматься и узнавать новое.

Господин Ши-ми тоже делает успехи, хотя и для него наш язык необычайно труден. Но он также очень старается и проявляет большой интерес. Ему-то от этого больше пользы, чем мне, потому что я, вернувшись, нигде не смогу применить его язык, а он сумеет прочесть книги, оставленные нами,— если они, конечно, сохранятся, и одна из них случайно попадет ему в руки.

Вчера господин Ши-ми предположил, что мне, вероятно, уже много лет. Я подтвердил это. Тогда он улыбнулся и сказал, что догадался об этом по тому лану серебра, который он получил от меня в самом начале: ему, сказал он, тысяча лет. Я уже писал тебе, что он догадывается.

Здешние понятия «светло» и «темно» заслуживают особого упоминания. Тут тоже трудно поверить, что дело обходится без волшебства. Свечей они не держат. Когда темнеет, в комнатах внезапно зажигается свет; как это получается, я пока не знаю. Они нажимают на маленькую белую пуговку, устроенную где-нибудь в стене, и в тот же миг становится светло — не от пуговки, а вообще в комнате. И свет этот гораздо ярче, чем от целой сотни свечей. И это умеет не только мудрый господин Ши-ми, но и судья, и вообще все умеют это: и стражники в тюрьме, и люди, продающие масло в лавках, и другие люди, живущие в нашем доме. Я теперь тоже умею: после некоторого колебания я несколько дней назад все же решился попробовать, нажал кнопку — и свет зажегся, и со мной ничего не случилось. Так что это, наверное, все-таки не волшебство, ибо, как говорил достойный Кун-цзы, в мире нет вещей, которым нельзя было бы найти естественного объяснения. Свет льется из светильников разной формы, делаемых когда из стекла, а когда из бумаги или иных материалов, в том числе из ткани или дерева. Такие светильники имеются даже на улицах: они подвешены на больших шестах, и их сотни. Так что люди здесь вообще не знают, что такое настоящая темнота — как, впрочем, и что такое настоящая тишина. Гасят светильники таким же образом, нажимая пуговку. Бывают и совсем маленькие светильники, загорающиеся не от пуговки, а от особого свисающего шнурка. Такой светильник висит над моей постелью. Иногда я чувствую себя совсем здешним жителем: я ложусь в постель, укрываюсь одеялом, затем дергаю за шнурок — и становится темно. Однако, увы, не совсем: уличные светильники, горящие всю ночь напролет, светят в мое слишком большое окно, и их свет проникает даже сквозь шторы. Вначале я совсем не мог спать, но теперь привык. Все-таки хорошо, что мы с тобой образованные люди и живем в просвещенном обществе. Если бы в такое путешествие отправился невежда или человек древности, он бы здесь, в будущем, считал, что окружен одними демонами, и все вокруг казалось бы ему волшебством. Но мы, к счастью, знаем — хотя по некоторым религиозным и политическим причинам не всегда говорим об этом,— что демоны на деле встречаются гораздо реже, чем полагает простой народ, и что большинство чудес имеет, как уже говорилось, вполне естественное объяснение. И мне кажется, что люди, жившие в течение этой тысячи лет, посвятили много времени исследованию чудес и научились использовать многие из них себе во благо. Это уже немалое достижение, за которое им можно было бы простить и кое-какие их варварские огрехи… Но можно ли простить шум и грязь? В этом я пока не уверен.

И все же люди будущего тоже верят в демонов, хотя и в иных — так сказать, более глубоких и тайных, скрытых за сущностью вещей; в этом я убедился. В них верит даже господин Ши-ми. Он постоянно приносит жертвы. Это огненные жертвы в виде небольших белых трубочек, которые он засовывает себе в рот и — не пугайся! — поджигает… Совсем как глотатели огня. Но трубочки на самом деле не горят, они только тлеют, чадят и довольно сильна воняют. Я долго наблюдал за этим ритуалом, однако так и не смог проникнуть в его истинный смысл. (Эти трубочки — или, возможно, тот демон, которого ими ублажают,— называются, если я правильно понял, «Си Га-ли».) По всем признакам это настоящее священнодействие. Ритуал сложный, но господин Ши-ми совершает эти головоломные действия с точностью и смирением истинного подвижника. Он держит трубочку во рту, пока та не догорит почти до самых губ, сделавшись меньше фаланги пальца. Тогда, видимо, заклятие спадет, потому что остаток трубочки он выбрасывает довольно бесцеремонно. Такие жертвы господин Ши-ми (я специально наблюдал) приносит примерно каждые полчаса. И до сих пор не пропустил ни разу. Он постоянно носит с собой целую связку таких палочек, и в его жилище хранится еще большой их запас.

Я спросил, для чего он приносит эти жертвы. Он и сам, судя по всему, стыдится своего суеверия. Хоть он и засмеялся, но видно было, что вопрос его смутил.

— Сам не знаю,— сказал он.— Никак не могу отвыкнуть.

Он предложил и мне такую трубочку, чтобы принести жертву. Я, как человек образованный, конечно, отказался. — И слава Богу,— обрадовался господин Ши-ми.

Иногда — с какими промежутками, я пока еще не выяснил,— господин Ши-ми приносит большую жертву. Для нее он берет другие, гораздо более толстые трубочки, не белого, а коричневого цвета. Они тлеют очень долго, полчаса или больше, зато пахнут гораздо лучше. Я пока не знаю, что это — жертва другому демону или просто торжественная жертва тому же демону «Си Га-ли».

Вообще это суеверие здесь, судя по всему, довольно распространено, ккольку я на лестнице и даже на улицах нередко вижу людей, приносящих подобные жертвы. На улицах же можно увидеть большие, довольно безвкусно выполненные изображения человеческих голов, во рту у которых находится "такие же ритуальные трубочки. Думаю, что не слишком ошибусь, ;ли предположу, что эти изображения — идолы указанного демона, своего ода маленькие храмы. Вначале я совершал перед каждым из них поклоны три восьмых — вовсе не потому, что боялся этих демонов или сверкающих зубов, а потому что, как человек воспитанный, хотел почтить местный культ. Однако поскольку никто из виденных мною великанов ни разу е совершил какого-либо обряда перед этими изображениями, я подумал, то мне тоже не стоит кланяться перед ними. Ведь я не обязан почитать местных демонов более, чем это делают сами местные жители.

Расскажу тебе и об одном досадном событии, случившемся со мною. Ведь мы с тобой, мой любезный Цзи-гу, старые друзья, так что мне незачем скрывать от тебя вещи, пусть даже не совсем приличные. Ты, вероятно, уже догадываешься, о чем я говорю; однако в конце концов мое путешествие в это отдаленное время имеет хотя и тайную, но тем не менее строго тучную цель, а тот, кто желает служить науке и вообще познанию, ничего скрывать не должен. Нашему бренному и далеко не совершенному телу свойственны некоторые отправления, от которых принято воротить нос как } переносном, так и в прямом смысле слова. Остальное тебе ясно. В тюремной камере у меня стояла кадка, в назначении которой сомневаться не приходилось. Но в первые дни я страдал запором, "моим старым недугом, возобновившимся, очевидно, из-за перенесенных волнений. Поэтому опорожняться мне не нужно было. Малую же нужду я справлял по дороге к почтовому камню или при иных подобных обстоятельствах. Однако в мирном жилище господина Ши-ми мой кишечник вспомнил о своих обязанностях, и эта проблема возникла передо мной с новой и, честно скажу, непреодолимой силой…

Мне ни разу не представилось возможности увидеть, где и как решает эту проблему господин Ши-ми ( Здесь Гао-дай воспользовался китайским эвфемизмом «где и как он меняет свое платье».). Когда же решать ее пришлось мне самому, дома его не было. Я впал в отчаяние и принялся ходить по комнатам со все возрастающим нетерпением. И волей-неволей пришел к выводу, что здешние люди занимаются этими малоприятными делами вне дома. Я вышел на лестницу. При этом у меня, конечно, уже не оставалось времени, чтобы облачиться в Ко-тунь. А там опять была эта дама (о том, что это именно дама, я могу говорить с уверенностью, ибо уже неоднократно видел ее с красным зонтиком), которой, судя по всему, принадлежит наша лестница, а возможно, и весь дом — потому что я часто заставал ее за выполнением какого-то сложного, очевидно религиозного ритуала, при котором она опускается на колени и умащает ступени лестницы особой жидкостью, протирая их куском ткани,— тем более, что и кричит она гораздо громче, чем остальные обитатели дома, и дети ее боятся. Так вот, эта дама снова была на лестнице. Взгляд ее выразил откровенное недоумение, так как одет я был не в Ко-тунь, а в свое обычное платье. К счастью, у меня был с собой зонтик, который я, видя, что идти придется без Ко-туня, захватил с собой, так сказать, в знак того, что я в своем уме. Со всех ног побежал я от этой дамы по лестнице наверх. Я знал, что там, на самом верху, никто не живет. Там-то я и пристроился в уголке, прикрывшись зонтиком…

С тех пор я так поступал все время. И думал, что все в порядке. Правда, господин Ши-ми выказывал заметное удивление, когда видел, как я куда-то ухожу ненадолго и обязательно беру зонтик, даже если дождя на улице нет; но мы еще не настолько продвинулись в занятиях языком, чтобы беседовать о вещах, которые не называют их собственными грубыми именами', а описывают иносказательно.

Однако в один прекрасный день там, наверху, как раз когда я сидел за зонтиком, появилась эта дама.

Она принялась негодовать, причем очень громко.

Потом она бросилась вниз, к господину Ши-ми, и громко и долго выражала свое негодование ему. И здесь я вновь желаю от всей души воздать хвалу моему новому другу. Он защищал меня. Пока дама издавала вопли, подобные рыку тигров или леопардов и вполне сравнимые с громом небесным, пока указывала руками наверх и хватала ими господина Ши-ми, желая отвести его туда, мой добрый господин Ши-ми, у которого были все причины гневаться, кивнул мне и незаметно указал на дверь своего жилища, куда я и проскользнул за его спиной. Дама же, ослепленная собственным гневом, этого не заметила. Затем господин Ши-ми передал даме небольшую зеленую бумажку, после чего ее крик стал тише, зато речь полилась быстрее. Но только после второй бумажки она умолкла и отправилась наверх одна.

Господин Ши-ми запер дверь. Признаюсь, я ощущал себя виноватым, точно ученик, совершивший оплошность, сам не ведающий какую. Но господин Ши-ми — как согрел он этим мое сердце! — улыбнулся. Он отвел меня в самую маленькую комнату своего жилища (ту самую, назначение которой мне до тех пор оставалось неясным) и показал находившийся там родник, как бы вделанный в вазу из фарфора. Сходив на кухню, он принес оттуда горку кожуры от апельсина, съеденного им незадолго до того, и бросил ее в родник. Затем потянул за тоненькую цепочку, и мне на миг даже сделалось страшно, ибо раздался довольно сильный шум, и мощный поток воды подхватил и унес эту кожуру.

Вот так и я узнал, как люди здесь избавляются от того, что время от времени отягчает их тело. Единственное, чего я еще не знаю: куда течет этот родник? Отсюда он течет вниз, это ясно. Я рассмотрел все устройство довольно внимательно… По всем человеческим понятиям вода и то, что она уносит, должны выливаться в комнаты людей, живущих под нами. Вскоре я смогу спросить об этом у господина Ши-ми. В домах здешних жителей все вызывает изумление, начиная от самых возвышенных предметов и кончая самыми низменными. Но и тут, как всегда, нужно слушаться самих предметов, если желаешь познать их назначение или проникнуть в их тайну.

Однако упомянутой даме я по возможности стараюсь больше на глаза не попадаться. К счастью, ее легко отличить от других, ибо она так толста, что руки у нее торчат в стороны, словно плавники. Зовут ее Вон-ни Чи-ха.

А сейчас мне уже пора идти к почтовому камню. Сегодня я впервые пойду к нему один. Теперь я больше не боюсь ходить туда в одиночку. На этом заканчиваю письмо и сердечно приветствую тебя — твой Гао-дай

[ПИСЬМО ВОСЬМОЕ] ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ

четверг, 12 августа

Мой дорогой, далекий друг Цзи-гу!

Луна сегодня вновь на ущербе, как и в тот день, когда я прибыл сюда. Прошло много дней с тех пор, как я писал тебе в последний раз. Надеюсь, что ты не слишком за меня волновался. У меня все хорошо — в той мере, в какой это позволяют обстоятельства. Дождь, казавшийся бесконечным, наконец прекратился. Однако настоящего лета в краю большеносых, видимо, так и не бывает, хотя стоит солнцу посветить дня два, как они с совершеннейшим бесстыдством раздеваются донага и укладываются загорать на всех лужайках. Но об этом позже.

Опять не знаю, как и с чего начать. Нового и непривычного все еще так много, что луне, вероятно, придется смениться еще не раз, прежде чем я смогу освоиться здесь по-настоящему.

Прочитав мое последнее письмо, восьмое (оно получилось больше, чем все до сих пор полученные мной твои письма, вместе взятые), ты наверняка скажешь, что эта история с бумажными деньгами для нас не так уж и нова.

Верно. Наши отцы еще помнят, как в злосчастные времена Пяти династий эта бумажная чума распространилась и в Поднебесной. Но великий Сын Неба Тай-цзу, основатель династии Сун — да властвует она вечно! — державный отец нашего могущественного императора, вступив на престол, положил конец и этому злоупотреблению.

Вот мной и овладевает сомнение: не повредят ли открытия, сделанные мной в путешествии и по большей части уже изложенные в письмах, людям нашего времени, если мы опрометчиво поделимся ими со всеми?

Не заключит ли из моих писем наш министр финансов Гуан Дай-фан, этот жалкий шестипалый, которого я и без того не могу называть иначе, как бездарным мошенником, что и в отдаленном будущем бумажные деньги будут играть важнейшую роль? И не побежит ли он тут же к всемилостивейшему Сыну Неба, признанному мастеру в разведении пекинских собачек и непревзойденному знатоку обхождения с прекрасным полом, но, при всем моем к нему уважении, полному профану в вопросах финансов, чтобы потребовать немедленно введения бумажных денег? Тогда будет довольно и двух неурожайных лет, чтобы стоимость этих денег упала ниже цены бумаги, из которой их делают.

Не лучше ли будет, сколь это ни тяжко, все же сохранить наши открытия в тайне? Ты можешь возразить, что мы обязаны, по крайней мере, доложить о них императору, представив ему отчет о моем путешествии, пусть даже, с учетом его скромных литературных познаний, достаточно простой и краткий. Но и тут у меня возникают сомнения. Выше, когда я писал о династии Сун: «да властвует она вечно!», кисть моя дрогнула, но я все же вывел эти слова, решив потом к ним, вернуться,— и вот я к «им возвращаюсь. Увы, теперь я знаю, что славнейшая и достойнейшая династия Сун не будет властвовать вечно. Здесь, в будущем, всего тысячу лет спустя — слово «всего» я употребляю здесь по отношению к вечности,— никто давно и не помнит о ее существовании, и даже столь образованному человеку, как господин Ши-ми, имена наших императоров не говорят почти ничего, а ведь он сам учитель, как сообщил мне недавно. У них тут, по-видимому, вообще нет императора, не говоря уже о династии Сун. Разве можно написать такое в отчете, который мы собираемся представить Сыну Неба? А если мы умолчим, то это будет первое, о чем Его Величество сочтет нужным осведомиться. И что тогда делать? Ответ может стоить нам головы, а голова у каждого из нас всего одна.

Вот почему я все более склоняюсь к тому, чтобы вообще не сообщать никому о моем путешествии. Наверное, в мире все-таки не зря устроено так, чтобы люди ничего не знали о своем будущем.

Тем не менее именно вопрос о будущем нашей достославной династии Сун заставил меня обратиться к некоторым проблемам, решение которых хотя бы отчасти пролило свет на тайны здешнего мира. Так, господин Ши-ми сообщил, что последняя правившая у них династия называлась Ви Тэн-ба — она окончилась с уже упоминавшимся Лю Дэ-ви, третьим этого имени, который был необычайно толст. О династии, которая называлась бы Сун, господин Ши-ми не мог сказать ничего. Затем мы заговорили о географии, и я с удивлением обнаружил, что Великое Море находится для господина Ши-ми не на востоке, а на западе. Как это может быть? Неужели оно переместилось? Приведу тебе вкратце наш разговор.

Он: Нет-нет, дражайший Гао-дай, море на западе, далеко на западе.

Я: Но куда же, любезнейший Ши-ми, в таком случае течет река? Неужели в горы? Разве вода может течь вверх?

Он (со смехом): О нет, великая река — ее называют Ду Най — течет на восток. Она, конечно, тоже впадает в море, но это очень маленькое море. Другая река, И Цзя, на которой стоит Минхэнь, долго петляет, однако в конце концов впадает в тот же Ду Най. Великое же Море находится на западе, там, где заходит солнце. Поверь мне, о ученейший и достопочтеннейший Гао-дай, я сам бывал в тех краях.

Тогда-то мои давно возникшие подозрения и превратились в уверенность. Было это около десяти дней назад, возможно, еще в тот день, когда мы с господином Ши-ми поехали в магазин и купили Нань Ло. Прошло еще несколько дней, и в квартире господина Ши-ми я сделал удивительное открытие. Я получил от него разрешение пользоваться всем, что только есть в доме. У него, сказал он, нет от меня секретов. И я воспользовался его разрешением — не столько из личного любопытства, сколько из необходимости познать этот мир как можно лучше. Кстати замечу, что искусство книгопечатания у большеносых сохранилось. Они покрывают бумагу своими странными значками с обеих сторон, а бумага у них толстая и грубая. К тому же они приделывают к книгам толстые крышки, так что те становятся тяжелыми, как свинец.

В некоторых из этих книг (читать их по-настоящему я, конечно, еще не умею) имеются картинки. Поэтому я, когда мне бывает скучно, а господина Ши-ми нет дома, с удовольствием их рассматриваю. Книг у господина Ши-ми, вероятно, около тысячи. Картинки располагаются не сверху, над текстом, как обычно, а в самых разных местах. Одна из книг называется как-то вроде «Похождения двух злых юношей», и картинок в ней очень много; юношей зовут Ма'с и Мо Ли'с, и они крадут у одной вдовы кур. Господин Ши-ми находит эту книгу очень смешной, мне же ее содержание с точки зрения нравственности показалось ужасным. Не знаю, почему господин Ши-ми выбрал именно ее, чтобы учить меня местным иероглифам. Написана она стихами, но стихи эти совсем не соответствуют нашим представлениям о законах стихосложения. Начинается книга примерно так:

Благородному человеку горько видеть
Столько зла в молодом поколении —
Взять, например, проделки двух юношей
По имени Ма'с и Мо Ли'с,
Насмехавшихся над советами
Мудрецов и воинов древности…

Имя автора книги о злых юношах — Ви Гэй-бу, но я лучше расскажу тебе о другой книге. Ты вряд ли сумеешь даже вообразить, какая книга попала здесь мне в руки. Она и в самом деле упала мне прямо в руки, когда я пытался вытащить другую, стоявшую рядом,— я чуть не уронил, но все-таки подхватил ее, и тут будто солнце согрело меня после семидневного дождя, и мне показалось, что я снова дома. Представь себе: на книге, которую я по своей, пусть и невольной, небрежности чуть не бросил на пол, сияли два иероглифа, два знака нашего с тобой родного языка — именно сияли, хотя и были напечатаны черным. К тому же обозначали они не что-нибудь, а божественное имя И Цзин. Да-да, ты не ошибся, это была наша великая «Книга перемен». Конечно, в переводе на местный язык, так что наши прекрасные иероглифы были воспроизведены на обложке, так сказать, только украшения ради. Значит, мир все-таки не погиб окончательно? И в мире большеносых есть хотя бы одна книга, пусть даже такая небольшая, которая связывает этот мир с нашим, с нами самими и тем, во что мы верим?

Эту книгу я показал господину Ши-ми сразу же, как только услышал, что он вернулся. Да, мой друг, признаюсь тебе: я был настолько взволнован, что схватил книгу и бегом побежал в прихожую, где господин Ши-ми еще не успел даже снять свою промокшую накидку и не менее промокшие шкатулки для ног (Бо Тинь-ки). Он улыбнулся, снял мокрое и поставил зонтик в угол. Затем провел меня, крепко державшего драгоценную книгу, в свой кабинет, ставший для нас обоих как бы главной гостиной, принес одну из своих маленьких огненных жертв и сказал: его не удивляет, что я узнал эту книгу. Он просто забыл, что среди множества принадлежавших ему книг имеется и эта, иначе он давно бы достал и показал ее мне.

Наша беседа — к счастью, я настолько овладел местным языком, что в состоянии понимать уже довольно сложные высказывания господина Ши-ми; сам же господин Ши-ми оставил попытки научиться с моей помощью нашему языку, потому что язык слишком труден, да и потом, где он сможет его применить? Я не мог с этим не согласиться, ибо попасть в наш мир ему не удастся, а здесь эти знания, пожалуй, действительно излишни,— так вот, наша беседа, завязавшаяся после этого, затянулась далеко за полночь. Мы ничего не ели и не пили, лишь господин Ши-ми то и дело приносил свои огненные жертвы, сначала маленькие, а под конец даже одну . большую из тех, которые он возжигает только по праздникам. (Я по-прежнему называю их огненными жертвами, хотя теперь знаю, что это не священнодействие, а своего рода привычка глотать дым, вроде привычки к вину, среди большеносых весьма распространенная, хотя воздуха она, конечно, не улучшает. Но название все же кажется мне подходящим, потому что большеносые действительно следуют этой привычке как ритуалу. Тем более, что я и сам теперь иногда доставляю себе это удовольствие — правда, только в отношении благоуханных больших.) Пересказать все, о чем мы тогда говорили, невозможно. Для этого нужно было бы написать целую книгу. Однако должен сказать, что мне все-таки пришлось посвятить господина Ши-ми в тайну моего путешествия, о которой он до сих пор лишь догадывался. Он сказал, что никогда бы не поверил в это, если бы я не сидел сейчас перед ним и если бы не виденные им доказательства, то есть мои ланы серебра, которые здесь все считают реликвиями глубокой древности. Вообще же его философия, добавил он,— а это не какое-либо общепринятое учение, а всего лишь его собственный взгляд на вещи, сумма многолетних размышлений,— его философия позволяет ему верить, что на свете все бывает. Потом он обнял меня и предположил, что я, наверное, чувствую себя здесь очень одиноким и что этот мир, его мир, кажется мне холодным и враждебным. Нет ли у меня ощущения, что этот его мир делает все, чтобы исторгнуть из себя древнего мандарина Гао-дая как какое-то инородное тело? Да, признался я, у меня есть такое ощущение. Он снова обнял меня, заверив, что рад предоставить мне убежище хотя бы у себя в квартире. Я тоже обнял его с благодарностью, сказав, что он не должен слишком обо мне беспокоиться: человеку, во всех своих помыслах руководствующемуся учением великого Кун-цзы, нетрудно управлять своими чувствами, к тому же моя любознательность и научный интерес значительно превосходят все мои страхи.

Он еще несколько раз повторил, что готов оказать мне любую помощь, а потом умолк, посмотрел на меня долгим взглядом и, попросив не обижаться, сказал, что мою историю ему еще надо переварить, а пока я кажусь ему чем-то вроде призрака. Я рассмеялся, сделал двойной поклон (каким до сих пор приветствовал только лиц рангом не ниже вице-канцлера или наложницы самого императора) и ответил, что вполне его понимаю, ибо и мне его мир представляется скорее призрачным, чем реальным. Но главным в нашей беседе для меня было то, что она подтвердила мое давнее предположение: я убедился, что и в самом деле нахожусь не в нашем славном Кайфыне и даже вообще не в Поднебесной империи. Город Минхэнь не принадлежит к Срединному царству (и никогда к нему не принадлежал), а расположен совсем в других краях. Так что земля у меня под ногами отнюдь не та, что у тебя, мой милый Цзи-гу. Я живу в другой части света. Да-да, ты не ошибся: это — другая часть света. Для господина Ши-ми и его соотечественников наша родина — не только иная эпоха, но и совсем иная страна. И называют они эту страну, нашу великую империю, «Ки Тай». Узнать, откуда произошло это название и что сталось с Поднебесной, мне пока не удалось. Я спросил господина Ши-ми, не могли бы мы с ним туда поехать. Он рассмеялся и сказал, что это слишком далеко и, кроме того, связано с непреодолимыми затруднениями. А как же называется его страна, спросил я, столица которой — Минхэнь? Оказалось, что она называется Ба Вай; страна эта по сравнению со Срединным царством очень невелика и не имеет столь древней истории.

Что же еще предстоит мне узнать в этом странном мире, мой дорогой и самый близкий друг Цзи-гу? Не знаю. Но, как я уже сказал, любознательность и научный интерес превосходят мои страхи и опасения. Кстати, я рассказал господину Ши-ми о тебе, и он просил передать тебе привет. Но прежде всего прими самый сердечный привет от своего — вдвойне далекого! — друга Гао-дая

ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ

четверг, 19 августа

Дорогой Цзи-гу, узнав, что от родины меня отделяют не только тысяча лет, но и многие тысячи ли (сколько именно, господин Ши-ми вычислил, но я забыл цифру — да и много ли проку в цифрах!), я уже почти не огорчился, и печалит меня лишь одно: то, что моя зеленоглазая Сяо-сяо еще дальше от меня, чем я думал. Вероятно, ты хотел утешить меня, описывая, как лежит она, грустная, на диване в комнате с занавесями, изображающими ветки цветущей бузины, время от времени устремляя взор к окну — и лишь изредка, пишешь ты, позволяет своему гибкому телу совершить легкое движение,— когда заметит, что на дерево в саду села птичка. Разве меня может утешить известие, что она грустит? Хотя, очевидно, может — я все-таки порядочный эгоист, ибо и в самом деле чувствую утешение. Пиши мне о ней больше, передай ей, что я люблю ее так, как способен любить человек моих лет, не впадающий в безумие от страсти, а умеющий ценить прекрасное. Но это чувство — любовь, умеющую ценить,— возможно и испытывать лишь к таким созданиям, как Сяо-сяо: ко всем моим женам и наложницам меня влекли только желание и похоть (да и то в лучшем случае). Нет, подлинная любовь есть умение ценить, а так любить я могу одну Сяо-сяо. Пиши, пиши мне еще, как она грустит, и пусть она грустит обо мне, потому что это — тоже любовь. Кроме того, я знаю, что даже в печали, приняв невыразимо грустную позу на диване, она никогда не забывает о том, как она прекрасна.

Все же остальное пусть идет своим чередом. Весть о том, что моего первого тестя, почтенного господина Гуан Ма, этого старого скрягу, наконец хватил удар, преисполнила меня приличествующим случаю прискорбием. Так и передай моей жене Гуан Цзинь, и еще скажи ей, пожалуйста, что я не могу прервать свою чрезвычайно важную поездку и явиться на траурную церемонию, о чем искренне сожалею.

Нет, меня не хватил удар, когда я выяснил, что нахожусь не в Срединном царстве, а в далекой от него стране Ба Вай, о существовании которой ни ты, ни я никогда бы не узнали, не пустись я в это отчаянное путешествие. Даже наоборот: с тех пор, как я и ставший мне еще более близким господин Ши-ми (твой привет я ему передал) приобрели столь ясное представление друг о друге, мне стало гораздо легче вникать в то, что меня окружает. Да и господину Ши-ми, которому известны теперь пределы моих познаний, тоже стало легче объяснять мне многие вещи. Особенно это касается вещей принципиально важных. (Теперь мы беседуем с ним каждый вечер. Я тоже приношу «огненные жертвы», правда, только толстые, большие. Другие, маленькие, издают все-таки слишком неприятный запах.) И каждый вечер я спрашиваю и спрашиваю господина Ши-ми обо всем — до тех пор, пока он не признается со смехом, что своими вопросами я «вытянул из него всю душу». Местный язык я понимаю уже очень хорошо — этому весьма способствует мое любопытство. Но главное для меня, конечно, побольше узнать о вещах принципиальных. Так, господин Ши-ми считает, что Земля — шар и что все моря и страны располагаются на этом шаре. Причем так думает не он один: таково, по его словам, общепринятое мнение. Наше Срединное царство, которое он называет Ки Тай, располагается на одной половине шара, а страна Ба Вай и еще множество других стран (он долго перечислял мне их названия) — на другой. Когда же я возразил, что люди с такого шара свалились бы, он со мной не согласился. В середине земного шара, сказал он, находится нечто вроде большого магнита, точно невидимыми нитями притягивающего людей и животных, растения и камни и вообще все существующее. И привел доказательство: любая вещь, если ее не держать, падает на землю. В воздух же, вверх, не падает ничего — кроме дыма, конечно, поднимающегося от моей замечательной огненной жертвы (я покупаю особые, коричневые, очень дорогие, но благодаря моим ланам серебра могу себе это позволить; господин Ши-ми привозит мне их из города. Называются они Да Ви-доу); да, дым поднимается кверху, но я уже понимаю, что это «падение вверх» — лишь кажущееся. Потом частички, из которых состоит дым, осядут. Так происходит со всеми предметами, способными подниматься в воздух,— птицами, облаками, воздушными змеями. Что ж, это и впрямь звучит убедительно.

На другое мое возражение, что, мол, если бы Земля была шаром, то это можно было бы заметить, между тем она все-таки выглядит плоской, господин Ши-ми тоже нашел ответ. Это только так кажется, объяснил он, оттого что Земля так велика, а человек так мал. Что, по-моему, думает вошь, ползущая по огромной тыкве? (Тыквы здесь еще имеются; вши тоже.) Она думает, что ползет по прямой, на самом же деле она опишет окружность и в конце концов придет в ту же точку. Наверное, сказал господин Ши-ми, ей тоже кажется, что тыква плоская. И это тоже звучит довольно убедительно, тем более что, по словам господина Ши-ми, вошь все-таки не так мала по сравнению с тыквой, как человек по сравнению с шаром-Землей. И потом, добавил он, шаровидную форму Земли иногда можно заметить — например, на море. Если навстречу одной вши, продолжил он свое сравнение, с другой стороны тыквы будет ползти вторая, то не покажется ли первой, что та появилась из-за горизонта? Так же обстоит дело и с кораблями на море, и это, мой дорогой Цзи-гу, истинная правда, ибо я сам мог видеть это достаточно часто, когда несколько лет назад сопровождал своего достопочтенного шурина, адмирала Ду Фэй-чжуна, в инспекционном рейде императорского флота по гаваням Поднебесной.

Специально для меня господин Ши-ми принес даже маленькую модель земного шара, ярко раскрашенную. Это не что иное, как карта, только нарисованная на шаре. Зрелище, должен сказать, очень увлекательное. Господин Ши-ми показал, где находится наша с тобой родина, Срединное царство — на самом деле оно находится не в середине, ибо какая же середина у шарообразной поверхности? — а потом показал и свою страну Ба Вай. Место, где расположен Кайфын, славная столица империи, отмечено лишь крохотной точкой. Столь же крохотная точка обозначает и город Минхэнь.

Но как попал в Минхэнь я? Этому господин Ши-ми тоже нашел объяснение. Вертится не только модель, сама шаровидная Земля тоже вертится вокруг своей оси, сообщил он. Но и это движение при ее огромной величине совершается незаметно для человека. Мы знаем, что дерево растет, сказал он, но не замечаем его роста, хотя это — тоже движение. С Землей дело обстоит сложнее, но для объяснения достаточно и этого. В то же время Земля вращается и вокруг Солнца, которое на самом деле также гораздо больше, чем кажется, потому что оно тоже находится очень далеко. За одни сутки Земля успевает один раз обернуться вокруг самой себя, за один год — вокруг Солнца. Все это показалось мне чрезвычайно сложным. Я осторожно спросил господина Ши-ми: эти воззрения — тоже его собственная философия, сложившаяся в результате многолетних размышлений? Нет, возразил он, так здесь и сейчас думают решительно все, потому что это подтверждается многими фактами.

Я не надеюсь, друг мой, что эти несколько строчек заставят тебя поверить господину Ши-ми или даже хотя бы понять его слова. Я и сам пока не чувствую себя способным ни к тому ни к другому. Столь гигантская и невообразимая картина мира никак не укладывается у меня в голове. Для меня ближе и понятнее считать нашу с тобой Дорогую родину великим, ни вокруг чего не вращающимся Срединным царством, Поднебесной империей, и после возвращения я не стану думать иначе; однако господину Ши-ми я все-таки решил этого не говорить, чтобы не обидеть.

Но вернемся к тому, каким образом я попал из Кайфына в Минхэнь. В наших с тобой расчетах, говорит господин Ши-ми, мы не учли этого двойного вращения Земли вокруг самой себя и вокруг Солнца — что естественно, ибо мы об этом ничего не знали,— между тем за тысячу лет, которую мне позволил преодолеть компас времени, Земля успела тысячу раз обернуться вокруг Солнца и триста шестьдесят пять тысяч раз — вокруг самой себя. Если для самого себя я выпал из общего хода времени на

какой-то миг, то для Земли я выпал из него на всю эту тысячу лет — и угодил в другую ее точку. В том, что со мной произошло нечто подобное, трудно усомниться. Однако тут меня охватил настоящий страх: как же я смогу вернуться? Но господин Ши-ми меня успокоил. Возвращаться я буду,— сказал он, и его слова меня вполне убедили,— тем же путем, каким прибыл, только в обратном порядке, а потому погрешность исправится сама собой.

Дай Бог, чтобы это было именно так. Иногда меня посещают плохие сны. Они запутанны и печальны. Мне уже не раз снилось, что я по ошибке попадаю не в свое родное время, а еще дальше в будущее. Я слишком дорожу бумагой, чтобы тратить ее на столь пустое дело, как описание снов, но одну мысль все же запишу: если уж то будущее, в котором я нахожусь сейчас, представляется мне бездонной пропастью, то каким же кошмаром будет наполнена следующая тысяча лет?

Здесь, мой милый Цзи-гу, я понял одну вещь, о которой ни я, ни ты прежде не догадывались и которой никто на свете по-настоящему не может себе представить: мир изменяется. Они называют это странным словом «П'ло г'ле-си» — господин Ши-ми долго объяснял мне его смысл; в буквальном переводе оно означает «шаги, ведущие все. дальше и дальше». Само слово уже говорит о многом — шаги, уводящие неизвестно куда. Человек, вынужденный покинуть свое обжитое, привычное, а возможно и любимое обиталище, казалось бы, может лишь сожалеть об этом — но нет, здешние большеносые считают эти «шаги» благом и добродетелью.

Тебе все это чуждо и непонятно — в этом я и не сомневаюсь. Это действительно выше человеческого понимания. И потом, муравей все же во все времена остается муравьем, а слон — слоном. Нам знакомы изображения муравьев, созданные, скажем, в незапамятные времена династии Шан, нам знакомы муравьи, столь усердно — да покарает их Небо! — копошащиеся во всех уголках наших жилищ, а мне теперь знакомы и муравьи, живущие в мире большеносых. (Да, они еще живут здесь, бедняжки, хоть им и негде теперь строить свои кучи среди этой каменной пустыни, но они все-таки не погибли. Я видел их в парке перед дворцом последнего здешнего вана.) Да, муравей не меняется. То же относится и к слону, и к лошади. И дерево тоже остается деревом. Правда, собаки здесь совершенно не похожи на наших пекинок, ну да и они годятся, на мой взгляд, только на жаркое. (Кстати: собак здесь не едят. Зато едят самые невероятные вещи, например, бычье мясо. Но об этом как-нибудь в другой раз. Замечу только, что первым блюдом, которое я закажу по возвращении, будет собачья печенка — здесь ее не достанешь ни за какие деньги.)

Так что природа не меняется — или меняется очень, очень медленно. Да и человек, в общем, тоже не меняется, и поэтому мы — я имею в виду тебя и меня, живущих в славные времена могущественной династии Сун, да благословит Небо ее высокочтимейших сыновей! — мы можем читать труды божественного учителя Кун-цзы, жившего за полторы тысячи лет до нас, и если бы я предпринял путешествие во времени в обратном направлении, то мог бы подняться к нему на «Холм философа» и поклониться ему; и если бы он счел меня, ничтожного, достойным беседы, то я, без сомнения понял бы его обращенные ко мне слова.

Здесь же все обстоит иначе. Мудрые учители жили и здесь, в Минхэне или недалеко от него. Они писали книги и воспитывали учеников. Один и; них, живший в самом Минхэне и пользовавшийся чрезвычайным уважение» сограждан, носил имя Шэ Лин. Нет, имя только кажется нашим, это просто случайное совпадение. Родом учитель Шэ Лин был не из Срединногс царства. Однако книги почтенного Щэ Лин-цзы, жившего, по местному летосчислению, всего сто пятьдесят лет назад, ныне живущие большеносы уже понимают с трудом! (Так, по крайней мере, утверждает господин Ши-ми.) Правда, господин Ши-ми сказал также, что мысли у почтенного Ш: Лин-цзы временами бывали столь сложны, что он, занося их на бумагу вероятно, и сам забывал, что хотел сказать,— при чтении его трудов эта мысль то и дело приходит в голову. Что ж, возможно; мне трудно об этом судить. Другой великий учитель жил, по словам господина Ши-ми, двести лет назад; звали его Кан-цзы. Его теперь вообще понимают лишь специалисты. Триста лет назад также жил один весьма почтенный и всеми уважаемый учитель по имени Лэй Бинь-цзы. Его уже и специалисты не могут читать кроме как в переводах, и это — лишь несколько из множества примеров. Хорошо, спросил я, а полторы тысячи лет назад здесь были великие учителя? О да, ответил господин Ши-ми, например, достопочтенный А Гоу-тинь, которому многие и до сих пор воздают божеские почести, как у нас — великому Кун-цзы. Его главный труд называется «О природе божественного» или «О Небесном городе», если я правильно понял. Но язык, на котором он писал, давно забыт, и теперь почти нет людей, которые умели бы на нем читать.

Так что, как видишь, они действительно уходят все дальше и дальше. Куда? Боюсь, что и они сами этого не знают. Но прежде всего, кажется, они стремятся уйти от самих себя.

То, что время никогда не останавливается, известно, конечно, и нам. Дети рождаются, становятся взрослыми, мы стареем, умираем, одно поколение сменяется другим. На смену императору приходит другой император, на смену династии — другая династия. Дом разрушается, и на его месте строят другой. Год от года растет дерево в парке. Птица, поющая на нем, не та, что пела в прошлом году, но поет она так же, повторяя предыдущую, как повторяет свою предшественницу волна, набегающая на берег великой и вечной Хуанхэ (вечной ли? теперь я сомневаюсь и в этом). Конечно, волна всякий раз другая, и птица тоже другая, и все же сущность их остается той же. Но если течение вод Хуанхэ представляет собой лишь бесконечный круговорот, то и всякая перемена на деле — лишь свидетельство постоянства: волны движутся, пока не достигнут моря, где превратятся в пар и поднимутся ввысь, чтобы пролиться из облаков дождем на поросшие мхом скалы Куансу, в которых берут начало родники, питающие великую реку. Круговорот этот необратим и вечен — даже при том, что и Хуанхэ иногда меняет свое течение.

Да, этот круговорот вечен. И нам кажется, что так происходит и с человеком, и со всеми его установлениями. Хотя люди следующего поколения отличаются от людей предыдущего, но все же они похожи, как похожи одна на другую волны Хуанхэ. Когда дом разрушается, на его месте строят новый. Возможно, его владелец велит заделать одно из окон или пробить лишнее, но дом все равно останется домом, сущность его не изменится. Императоры управляют, мудрецы размышляют (хотя бывают и императоры, умеющие размышлять). Чему же тут меняться? — думаем мы. Хорошо, положим, временами случаются революции. Рожь или медь дорожают или дешевеют, министр финансов внезапно впадает в слабоумие и вводит бумажные деньги… Но потом все проходит. Придворные дамы несколько лет подряд носят ленты только цвета персика (и все остальные женщины, естественно, тоже), а потом вдруг дружно признают этот цвет отвратительным, и вот все уже носят ленты цвета сливы. Потом и это проходит. Однако это все лишь детали. Изменять же сущность вещей нам не только никогда не казалось нужным — мы считали это просто невозможным.

Здешние же большеносые только к тому и стремятся. Они не знают круговорота, для них существует одна примитивная прямая линия. У меня такое чувство, что для них жизнь рода человеческого движется строго по прямой, сами же они только и делают, что дрожат от страха, гадая, куда их эта прямая выведет. Те же большеносые, которые умеют размышлять, делятся на две группы: одни утверждают, что в конце пути человечество ожидает сладкая, райская жизнь (свое учение, как сказал мне господин Ши-ми, они ведут от учителя по имени Ма'с — это не тот злой юноша из описанной мною книги, просто имена случайно оказались похожи, однако случай, как ты знаешь, не всегда слеп,— а также от его учеников, которых звали Энь Гэ и Лэй Нин); другие же считают, что дорога ведет прямо да пропасть (их учение, говорит господин Ши-ми, восходит к учителям, совавшимся Шоу Пэн-гао и Ни-цзе). Попробуй отгадать, с которым из этих учений я согласен. Хотя это, конечно, не имеет отношения к делу.

Нет, круговорот не знаком большеносым. Они упорно верят, что все всегда должно изменяться, и даже разумнейшим из них не втолкуешь, что «изменение» не обязательно означает «улучшение». Видел ли мир когда-либо подобное суеверие? Между тем достаточно лишь обратиться к непреходящим законам математики. Если подбросить монету, то шансы на то, упадет ли она той стороной или этой, равны. Если изменить что-либо — будь то в частной жизни или в установлениях,— то и тут шансы равные,* окажется ли новое лучше старого или хуже. Казалось бы, это должно быть ясно любому глупцу. Между тем большеносые думают иначе. В то, что новое всегда должно быть лучше старого, они верят так глубоко, что разубедить их невозможно.

«П'ло г'ле-си»… Да, они шагают все дальше и дальше, уходя прочь от всего, в том числе и от самих себя. Почему? — удивляюсь я. Вероятно, потому, что у себя им плохо. А почему им у себя плохо? Вероятно, потому, что они кажутся себе отвратительными (и в этом с ними можно согласиться). Но ведь от себя не уйдешь. И изменяют они лишь окружающую среду, но не себя. В этом-то, думаю, и кроется разгадка: большеносые не умеют и не желают изменять самих себя (и это несмотря на то, что им известна великая книга И Цзин!), предпочитая до бесконечности переделывать свой мир. Когда я изложил эти соображения господину Ши-ми, он со мной согласился, хотя и сам не свободен от этого суеверия.

Так они и будут идти, эти большеносые, все дальше и дальше, и о том, куда придут они еще через тысячу лет, невозможно думать без содрогания. Мои кошмарные сны — пустяк по сравнению с этим. Не исключаю, что и тысячи лет не пройдет, как они камня на камне не оставят от своего шарообразного мира. Они легкомысленнее обезьян, у которых, кстати, тоже бывают большие носы. Письмо свое я на этом закончу. Пора идти к почтовому камню: час, когда я должен буду положить на него письмо, приближается.

Приветствую тебя сердечно, мой добрый далекий друг, поцелуй от меня мою любимую Сяо-сяо. Сегодня вечером мы, господин Ши-ми и я, приглашены на ужин к одной его знакомой даме. От всей души обнимаю тебя — твой Гао-дай

ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ

пятница, 20 августа

Дорогой Цзи-гу, ты, наверное, удивлен, что я, отправив тебе одно письмо, на другой же день сел писать следующее. Надеюсь, ты не станешь выжидать несколько дней, чтобы снова пойти к почтовому камню, поскольку не предполагаешь получить от меня письмо так скоро, и ему не придется лежать под дождем — хотя, конечно, если здесь у нас дождь, то у вас его может и не быть. Однако ты обещал ходить к почтовому камню каждый день, и я очень надеюсь, что ты выполняешь это свое обещание лучше, чем то, другое, о письмах, которые я просил писать хотя бы раз в пять дней. Я живу в этом далеком мире уже сорок дней, а получил от тебя всего четыре письма. Не сочти это за упрек: я знаю, что служебные дела отнимают у тебя много времени и, кроме того, ты проявил поистине безграничную доброту, согласившись на время моего отсутствия взять на себя и обязанности начальника Палаты императорских поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал». Мне слишком хорошо известно, сколь глухи бывают эти увенчанные лаврами певцы поросших мхом скал к доводам разума, так что иногда, по выражению господина Ши-ми, которое я привожу в дословном переводе, просто хочется ткнуть их носом в грязь и растоптать. Кстати, выбрали ли себе наконец эти безрогие демоны двадцать девятого члена или так до сих пор ни до чего и не договорились?

Пиши мне, друг мой, как можно чаще. И не забывай рассказывать побольше о моей несравненной Сяо-сяо.

Меня же сесть за новое письмо к тебе побудило опасение, что в мои отношениях с господином Ши-ми может наступить — или уже наступило? — непредвиденное охлаждение. И хотя я уже настолько освоился в этом мире, что мог бы прожить в нем и без чьей-либо помощи, все же это сильно бы меня огорчило, потому что к господину Ши-ми, как ты мог понять из моих писем, я испытываю чувство почти столь же глубокой приязни, как и к тебе, мой милый Цзи-гу. И кроме того, конечно, жаль было бы лишиться тех неоценимых сведений, которые доставляет мне господин Ши-ми, человек редкостного ума и образованности в этом мире безрассудных.

Виной всему был тот злосчастный ужин, о котором я написал тебе вчера.

До сих пор я, как тебе известно, общался почти исключительно с господином Ши-ми. Иногда (особенно в последнее время), выходя в город, я заговаривал с большеносыми в магазинах, желая познакомиться с их взглядами и привычками; мне удалось наладить отношения даже с высокородной дамой Вон-ни Чи-ха — по-видимому, она простила мне то досадное недоразумение с неуместным отправлением естественных надобностей или просто забыла о нем. Я стараюсь быть очень вежливым, когда ее вижу, а вижу я ее часто, потому что она почти каждый день стоит или ходит перед нашим домом в своем расписанном цветами наряде, с неизменной метлой в руках, которая, по-видимому, есть отличительный признак ее высокого ранга (это явно не рабочий инструмент, потому что я никогда не видел, чтобы она пользовалась ею по назначению). «О несравненный цветок нашего дома! — приветствую я ее (для этого я уже достаточно овладел языком страны Ба Вай).— О благоухающая бегония с лицом, подобным ясной луне! Ничтожный червь Гао-дай почтительно склоняется перед тобой, чтобы пожелать доброго, напоенного медом летнего утра!» — громко произношу я эти или иные приличествующие случаю слова. Сначала она воспринимала их более или менее холодно, но теперь, после того, как я (по совету господина Ши-ми) вручил ей в конверте голубую денежную бумажку, сопроводив ее поклоном в две трети, любезнее ее не сыскать.

Однако все эти разговоры, конечно, были кратки и бедны содержанием. Ответы на все свои вопросы я получал только от господина Ши-ми; но и он некоторое время назад высказал мысль, что мне пора познакомиться с другими людьми, чтобы расширить мой кругозор. То приглашение на ужин к знакомой даме, о котором я писал тебе, и было первой попыткой такого знакомства.

Зовут эту даму госпожа Кай-кун, и живет она в отдаленной части города. Мы, господин Ши-ми и я, наняли повозку Ма-шин (здесь их можно нанять, как у нас нанимают паланкин с носильщиками, когда нет своего) и ближе к вечеру поехали в гости. Длилась поездка около получаса. Госпожа Кай-кун живет в таком же большом доме, как и господин Ши-ми. Однако жилище у нее просторнее, чем наше. (Я говорю «наше», имея в виду, конечно, жилище господина Ши-ми; впрочем, он, наверное, не станет возражать, если я буду для простоты так называть его жилище.)

Здесь снова начинаются сложности; возможно, ты не поймешь меня с первого раза. С женщинами здесь обращаются совсем иначе, чем это испокон веку принято у нас, и иначе, чем того требует учение божественного Кун-цзы. Как эго ни странно, женщины дома, на улицах, на людях, вообще всегда ведут себя совершенно так же, как мужчины. Это, кстати, и есть одна из причин, почему я так долго не умел отличать здешних мужчин от женщин. Но теперь я уже научился (даже если у них с собой нет зонтика). Во-первых, не все мужчины бреются полностью, как господин Ши-ми. Многие носят усы и даже бороды, почти как у нас. Но и у тех, кто выбривает лицо, легко разглядеть признаки буйной растительности, ибо вся раса большеносых отличается обильной волосатостью. (Правда, среди них почему-то очень много плешивых и даже лысых; причина этого, по-видимому, в том, что большинство из них всегда ходит с непокрытой головой. Так что мне представляется вполне объяснимым, что при здешнем вечно дождливом климате волосы у них портятся. Сами они, впрочем, не придают этому значения.) Женщин же я различаю, во-первых, по чистому лицу, а во-вторых, по выступающей груди. В противоположность нашим женщинам и нашему идеалу красоты грудь у здешних женщин обычно гороподобна, причем они нарочно носят ее так, чтобы обе ее части обозначались под платьем выпукло и раздельно. У дамы Кай-кун грудь также весьма гороподобна, и одета она была в разноцветное платье без рукавов, украшенное волнообразным узором, так что, когда она нагибалась, в вырезах я мог наблюдать ее богатую грудь, по объему превосходящую груди всех моих шести наложниц вместе взятых. Что ж, привыкнуть можно и к такому, а привыкнув — счесть красивым. Грудь у госпожи Кай-кун отличается приятной округлостью и нежно-золотистым оттенком. На ней было платье с волнистым узором из очень тонкой материи, и когда она оказывалась между светильником и мной, я мог в подробностях разглядеть ее тело, хотя она, как уверил меня господин Ши-ми, вовсе не гетера, а дама из благородного сословия и весьма именита.

Господин Ши-ми сообщил также, что у госпожи Кай-кун нет мужа. В здешнем мире даме, чтобы считаться именитой, не обязательно иметь мужа, хотя, с другой стороны, по словам господина Щи-ми, женщины все же стремятся заключить брак с каким-либо именитым мужчиной, потому что находят это более приличным, и кроме того, это в какой-то мере улучшает их репутацию. В принципе мужчина может иметь несколько жен, как и женщина — несколько мужей, но не одновременно, а по очереди. Мне это кажется очень неудобным. Удивительно то, что здесь, в отличие от нашей страны, женщинам также дозволено заключать несколько браков. Так, госпожа Кай-кун была замужем два раза и лишь недавно рассталась со своим вторым мужем. Брак расторгается судьей. Господин Ши-ми сказал, что при случае расскажет мне, как это делается, а еще лучше — попросит своего друга, того судью, с которым я познакомился во второй день моего пребывания здесь, объяснить мне все юридические тонкости: сам он разбирается в них слишком плохо.

Сейчас госпожа Кай-кун живет одна. Кто разделяет с ней ложе? Она молода и красива — пожалуй, даже по нашим понятиям. Ведь сокам, бродящим в ее теле, нужен какой-то выход? Ответа на этот вопрос я пока не знаю. Официальных наложниц в стране Ба Вай нет, сообщил мне господин Ши-ми. Это тоже странно, и я не могу понять, как здешние люди ухитряются следовать множеству столь несовместимых обычаев. С одной стороны, мужчины и женщины на глазах у всех лежат совершенно обнаженными на лугу у реки, как я видел в один из немногих солнечных дней, и даже отваживаются входить таким образом в воду; мужчины ходят, ничем не прикрывая свои болтающиеся половые части, а женщины — я не преувеличиваю! — откровенно потягиваются на солнце, подставляя ему свои гороподобные груди и принимая столь непринужденные позы, что не представляет никакого труда разглядеть их ложбинки наслаждения,— с другой же, по словам господина Ши-ми, невозможно даже подумать, чтобы мужчина официально взял себе наложницу. Если у кого она и есть, пояснил господин Ши-ми, он держит это в строгой тайне.

Сам господин Ши-ми, кстати, никогда не был женат. Есть ли у него одна или несколько тайных наложниц, я не знаю, а спрашивать не хочу. Возможно, когда-нибудь он сам расскажет мне об этом — или (вот здесь у меня и возникло опасение, что между ним и мною возможна размолвка)… Или же госпожа Кай-кун и есть его наложница.

Госпожа Кай-кун приготовила для нас ужин. Встретила она нас радушно. Господин Ши-ми предупредил ее обо мне, то есть мое истинное происхождение он, конечно, от нее скрыл, сообщив лишь, что я приехал из страны «Ки Тай» учиться (что соответствует истине) и живу у него (что тоже соответствует истине). Потом пришел еще один господин, имени которого я не запомнил, ибо оно было слишком сложным.

Ужин госпожа Кай-кун приготовила сама. Здесь это не исключение, а вполне обычное дело. Женщины большеносых, по словам господина Щи-ми, все сами готовят пищу. Лишь очень, очень немногие держат повара или повариху. Это странно. Почти полное отсутствие посыльных в этом

мире бросилось мне в глаза еще в первые дни — по-моему, я уже писал тебе об этом в одном из писем. Как же так получается, что посыльных нет, а улицы тем не менее полны народу? И людей на них втрое, да что я говорю — вдесятеро больше, чем в самых населенных из наших городов? Объяснить себе это я могу только тем, что в своем вечном стремлении к переменам все посыльные сделались господами. Но что делает человека господином, если не власть над прислугой? Над поварами, слугами, посыльными, горничными, батраками, лакеями? И какой же господин без слуг? Если они все думают быть господами, то они ошибаются. Никто из этих слуг так и не стал господином, они все остались слугами, только без господ.

У господина Ши-ми, кстати, слуги тоже нет.

На стол госпожа Кай-кун также подавала сама. Пища, которую едят здесь, заслуживает особого описания. Собачье мясо считается несъедобным и вызывающим отвращение. Зато большеносые едят коров и быков, пьют молоко от коров, так что мне дурно становится, когда я это вижу, и едят разные продукты, из молока приготовленные. Это продукты твердые, они называются Ма Сы-ло и Сы. Ма Сы-ло желтого цвета, а вкуса совсем не имеет (они намазывают его на свои лепешки); Сы тоже желтое и сильно пахнет немытыми ногами. Но худшее из всего, что делают из коровьего молока, это белесая, дрожащая масса, воняющая все тем же молоком и именуемая Кэ Фы. Господин Ши-ми ест ее на завтрак и предлагал мне. Он утверждает, что она очень полезна. Не понимаю, как может быть полезна вещь, от которой у нормального человека выворачивает желудок.

Кстати, большеносых, видимо, и самих выворачивает от такой еды. Помнишь, я рассказывал об инструменте для еды, называемом Вэй-ка? Она представляет собой палочку, с одной стороны разделяющуюся на четыре острия. Этой палочкой они поддевают кусочки мяса, отрезаемые особыми сабельками от большого куска. Еще один инструмент имеет с одной стороны неглубокую чашечку. Ею они зачерпывают свой Кэ Фы и другие жидкости. Брать пищу руками они считают неудобным и чрезвычайно неприличным.

Господина Ши-ми я постепенно приучил готовить только приятные мне вещи: свиное, куриное или утиное мясо, рыбу. Все это здесь имеется, но большеносые всему предпочитают коровье мясо. Может быть, из-за этого их чувства так огрубели? Господин Ши-ми, вероятно, предупредил госпожу Кай-кун о моих привычках, потому что выбор блюд был явно не случаен. Вначале была кета с лимоном. Холодная, к счастью; обычно большеносые поедают свою пищу обжигающе горячей. От такого жара все органы вкуса немедленно замыкаются. Тонких нюансов в таком состоянии никто различить не способен. Но кета была холодной. Затем был салат, потом свинина, хотя и нарезанная тоненькими ломтиками. Рис у них тоже есть, но он лишь отдаленно подобен нашему; главным же приправным блюдом у них считается совсем не известный у нас корень, такие желтоватые клубни, привезенные, по словам господина Ши-ми, из страны, о которой мои современники и не слыхали, потому что никто из них там не бывал.

Зато я, к своему удивлению, обнаружил, что одно из достижений нашей кухни не только пережило века, но и добралось из Срединного царства (или Ки Тая, как его называют большеносые) до «далекого» Минхэня: это лапша. Господин Ши-ми на своей модели шарообразного мира показал мне проделанный лапшой путь: один путешественник из города Вэньнеци, расположенного южнее Минхэня, за семь веков до эпохи господина Ши-ми отправился в Срединное царство (его путешествие было гораздо утомительнее моего) и, значит, через три века после нашего с тобой времени он к нам прибудет. Его звали, то есть будут звать Ма-го Бо-ло, он войдет в милость у правившего тогда великого Сына Неба и даже станет губернатором .провинции Южная Цян. Но однажды его охватит тоска по родине, и он (вернется в свой Вэньнеци, привезя с собой среди прочего и умение делать лапшу. Из Вэньнеци это умение распространится дальше; Вэньнеци, сказал (господин Ши-ми, и сам по себе город известный. Таким образом тем, что у госпожи Кай-кун мне довелось поесть лапши, я обязан господину Ма-го Бо-ло, в наше время еще не родившемуся. Хотя здешняя лапша много толще нашей и груба на вид. Кстати, император, при котором Ма-го Бо-ло войдет в милость, будет уже не из династии Сун— однако это пусть останется между нами.

Под конец ужина прекрасная дама Кай-кун, облаченная в яркое просвечивающееся платье с волнистым узором, подала сладкое. Здесь замечу, что большеносые строго различают кислые и сладкие блюда: они их почти никогда не смешивают. При этом сладкое им, видимо, нравится больше, так как подают его всегда под конец угощения.

Госпожа Кай-кун хотела, конечно от души попотчевать гостей, но мне от сладкого тоже пришлось отказаться. Другие же, господин Ши-ми и второй гость, у которого слишком сложное имя, долго выкрикивали «А!» и «О!», а потом так и набросились на эту темно-коричневую, на вид пенистую, но на самом деле твердую массу. Я немного поддел ее пальцем и, лизнув, сразу понял, что в ней есть коровье молоко. Поэтому я сделал госпоже Кай-кун полтора поклона и отказался.

Кстати, здесь пробовать еду пальцем (как и многое другое, представляющееся нам вполне естественным) считается крайне неприличным. Почему-то не принято и выражать свое удовлетворение от понравившегося блюда отрыжкой или пусканием ветров. Между тем столь красивая и, как выяснилось позже, высокообразованная дама, как Кай-кун, нисколько не стесняется ходить в полупрозрачном платье, обрезанном во всех местах и настолько узком, что любое движение выдает то одну, то другую сокровенную тайну тела, от чего у нас даже самая дерзкая гетера покрылась бы краской стыда. Когда мы позже пересели из-за обеденного стола за низенький столик, она закинула ногу на ногу, как мужчина, так что я, если меня не обманывают мои органы чувств, мог разглядеть даже ее цветущий лотос. Прости, что пишу тебе о подобных вещах. Но я нахожусь в путешествии уже так долго, что луна успела народиться два раза, и с тех пор я, как ты и сам понимаешь, ни одной женщины так близко не видел, не говоря уже о том, чтобы к ней прикоснуться. А в моем возрасте это вредно. Ведь мои силы и способности нисколько не уменьшились, если не считать некоторого ослабления зрения.

У большеносых, кстати, дело обстоит точно так же, причем, как и следовало ожидать, даже хуже. Зрение здесь у всех плохое, часто даже у детей. Чтобы его исправить, они придумали такие станочки из железа, которые зацепляются за уши — не смейся, они находят это вполне разумным! — с их помощью перед глазами помещаются линзы из шлифованного стекла. Как-то во время прогулки по парку бывшего вана я специально наблюдал: по меньшей мере у трети большеносых на голове были такие станочки. Не спадают они только благодаря их большим носам. И я спрашиваю себя: неужели и тут природа позаботилась о людях, придав им большие носы, чтобы хотя бы косвенно исправить плохое зрение?

Такой станочек с линзами есть и у господина Ши-ми, и даже у госпожи Кай-кун; но во всем остальном она, как я уже говорил, очень красива. Я долго смотрел на нее. Свой станочек она не снимала почти все время. И я подумал: снимает ли она его, когда кто-нибудь приходит разделить с ней ложе? Спрашивать ее об этом я, конечно, не стал. В этом мире, как я понял, лучше не задавать именно тех вопросов, которые кажутся самыми естественными.

Но, поскольку я выше описал то, что мы ели, у тебя, наверное, возникает вопрос, что мы пили. И здесь с моей кисти готов сорваться уже привычный тебе ответ: напитки мира большеносых совершенно не походят на наши. Если мы в основном довольствуемся водой, чаем и, понимая «напитки» в широком смысле слова, рисовым вином, то здесь существует огромное количество самых разнообразных напитков. И что самое главное: воды здесь не пьют. Пить воду считается признаком бедности, хотя вода у них хорошая и чистая, и в каждом жилище, почти в каждой комнате имеется весьма простой в обращении источник (не говоря уже о фарфоровом роднике, смывающем то, что оставляет ему человеческое тело).

Дома — я имею в виду, конечно, жилище господина Ши-ми,— дома я, когда мне хочется пить, всегда пью воду. Теперь уже и господин Ши-ми начал привыкать к этому, хотя в первое время он смотрел на меня, широко раскрыв глаза, не понимая, как можно пить простую воду.

Чай у них есть, но они его, конечно, портят. Они смешивают его со всем, чем можно, даже с коровьим молоком. По моей просьбе господин Ши-ми принес обычный сухой чай и позволил заварить его так, как мне хотелось. Ему самому мой чай не понравился. Большеносые везде и всюду пьют коровье молоко. Этот порок, по-видимому, совершенно неискореним. Не могу поверить, чтобы это было полезно. Однако хорошо могу представить себе, что резкость этих людей, выражающаяся в грубых манерах, в нелепых обычаях, а также, очевидно, в резких и громких голосах объясняется именно неумеренным употреблением коровьего молока. Да, возможно, что их порочные нравы объясняются именно этим. Представь себе: то, что исходит из рыхлого, покрытого венами вымени такого грязного, вонючего животного, как корова, человек подносит ко рту и даже пьет. От одного того, что я нанес эти слова на бумагу, мне уже становится дурно.

Есть у них еще напиток, темно-коричневый, почти черный, и называется он Го-фэй. Пьют его горячим, как и чай, добавив сахару, он приятен на вкус и бодрит — если его, конечно, не портить молоком, как поступает большинство большеносых. Кроме того, есть множество напитков, добываемых из фруктов. Их можно разделить на две группы: пьянящие и не пьянящие. К пьянящим относятся два излюбленных напитка большеносых (после коровьего молока): виноградное вино, неплохое на вкус, которое бывает двух видов: темно-красного и желтовато-зеленого цвета, и отвратительный пенящийся напиток, употребляемый в основном для увеселения. Как сообщил мне господин Ши-ми, в стране Ба-Вай он особенно распространен: его пьют по всем возможным поводам, в любых, но чаще в особо отведенных для этого народных местах, распевая при этом приличествующие случаю песни. Называют его двумя именами, в зависимости от посуды, из которой пьют: Бо-шоу или Ма-люй. Господин Ши-ми вечером часто ходит пить свой Ма-люй. Я тоже пробовал: мне не понравилось. К моему удивлению, оказалось, что ни в виноградное вино, ни в Бо-шоу или Ма-люй коровьего молока не добавляют.

Еще один странный напиток придуман, как сказал господин Ши-ми, в той самой далекой и в наше с тобой время еще не известной стране, из которой прибыли излюбленные желтовато-мучнистые клубни большеносых, прилагаемые почти ко всем блюдам. Называется этот напиток Го-гао Го-ля или что-то в этом роде. Он тоже коричневый, но пьют его холодным. Господин Ши-ми говорит, что изобретатель этого напитка держит его состав в секрете и что до сих пор никто не сумел повторить его изобретение. (Коровьего молока в нем во всяком случае нет, я сам в этом убедился.) Несколько лет назад, сообщил господин Ши-ми, кто-то написал в одной книге, что Го-гао Го-ля делается из растертых в мелкое крошево собак. После этого я решился попробовать напиток еще раз, однако он мне все равно не понравился.

За ужином у госпожи Кай-кун я пил виноградное вино. Оно, кстати, тоже бывает пенящимся. Тогда его называют Шан-пань. Мне оно очень понравилось. Но тут надо быть осторожным: пьется оно, как вода, а потом ударяет в голову. После ужина госпожа Кай-кун открыла сначала одну, а потом и вторую бутылку Шан-пань, и здесь я возвращаюсь к тому моему опасению, о котором писал вначале. Однако я не вполне уверен: не скрою, этого вина Шан-пань я выпил больше, чем нужно было бы для того, чтобы еще считать себя совершенно трезвым, да и госпожа Кай-кун все-таки первая красивая женщина, которую я за две последние луны видел так близко; кроме того, соки, накопившиеся за это время в моем теле, видимо, сильно повлияли на мои чувства, так что я гораздо острее обычного воспринимал вещи, к которым принято относиться сдержанно. Однако нельзя отрицать, что госпожа Кай-кун была в уже несколько раз описанном полупрозрачном платье, хотя и прикрывавшем, но все же скорее заманчиво открывавшем, чем стыдливо скрывавшем ее тело. Нельзя отрицать также, что на госпоже Кай-кун — что вполне объяснимо, ибо это был первый такой теплый, почти жаркий летний вечер после многодневного дождя,— не было нижнего платья и вообще, как я мог заметить, нисколько не напрягая зрения, под упомянутым платьем с волнистым узором ничего не было надето.

Пенящийся Шан-пань или мои обостренные чувства послужили тому виною, что мне пришла в голову мысль: а ведь госпожа Кай-кун, от которой не могло укрыться, что я слишком внимательно разглядываю ее тело, не только не рассержена этим, но даже, наоборот, польщена? Она несколько раз намеренно усаживалась так, чтобы мне было в прямом смысле слова удобнее продолжать свои наблюдения. Во время беседы она несколько раз подарила меня взглядом и, словно угадав мои мысли, сняла свой станочек с глазными линзами… Неужели для того, чтобы показать, как она с ним поступает, когда остается наедине с мужчиной? Признаюсь тебе, что спал я в эту ночь плохо. Вопреки своему обыкновению, я просыпался несколько раз в поту и долго парил где-то между сном и явью, преследуемый образами ярко раскрашенного платья с волнистым узором и всех тех чудес, которые оно мне открывало.

Однако там присутствовали еще тот господин, имени которого я не запомнил, и господин Ши-ми. Не думаю, чтобы полупрозрачное платье нашей хозяйки и все то, что под ним скрывалось, ускользнули от их внимания. Боюсь даже, что господин Ши-ми угадал некоторые мои мысли (тем более, что они были слишком очевидны). Пожалел ли он, что взял меня с собой? Или он ожидал от меня монашеского смирения? Но первое можно было бы объяснить только либо его слабоумием, либо тем, что сам он до сих пор ни разу не удосужился рассмотреть госпожу Кай-кун как следует. Монашеского же смирения в присутствии дамы, обладающей формами госпожи Кай-кун -— именно потому, что она никоим образом не является гетерой, — можно было бы ожидать лишь от евнуха или восьмидесятилетнего старика, да и то, я думаю, вряд ли. По пути домой, пока мы ехали в нанятой для этого случая повозке Ма-шин, господин Ши-ми со мной не разговаривал. Возможно, впрочем, что я придаю слишком большое значение мелочам. Может быть, он просто устал, так как тоже порядочно выпил вина Шан-пань. А сегодня он ушел так рано, что я его даже не видел. Однако он всегда уходит очень рано.

Кстати, у госпожи Кай-кун есть еще одна особенность: она держит кошку. Кошка у нее красивая и похожа на наших. Ко мне она прониклась таким доверием, что четыре или пять раз устраивалась у меня на коленях, мурлыкая от удовольствия. Нужно ли объяснять, как настойчиво меня при этом преследовали воспоминания о моей далекой Сяо-сяо?

И все же что мне теперь делать? Честно говоря, мне было бы жаль думать (если не сказать больше), что вчера я видел госпожу Кай-кун в последний раз. С другой стороны, я прибыл в этот далекий мир не для того, чтобы пускаться в эротические приключения, а чтобы наблюдать и познавать. Что ж, сегодня вечером, когда господин Ши-ми вернется, его поведение скажет мне, таит ли он на меня обиду, и если да, то готов ли он простить меня. От этого будет зависеть все. В конце концов его дружба для меня важнее госпожи Кай-кун.

Но всего важнее для меня дружба с тобой, мой милый и дорогой Цзи-гу, в чем и расписывается твой по-прежнему далекий — Гао-дай.

[ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ] [ПИСЬМО ТРИНАДЦАТОЕ] ПИСЬМО ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ

пятница, 10 сентября

Дорогой Цзи-гу!

Сегодня я разговаривал с госпожой Кай-кун, хотя и не ходил к ней в гости. Ты удивлен? Да, такое возможно. У них здесь есть прибор, небольшая шкатулка с дырочками, в которые вставляют пальцы и поворачивают особым образом, после чего из другой вещицы, отдаленно напоминающей кривобокую репку, можно услышать голос нужного тебе человека. Поначалу это кажется волшебством, но на самом деле прибор устроен даже проще, чем наш с тобой аппарат, с помощью которого я попал сюда, в будущее. Под землей, как объяснил мне господин Ши-ми, протянуты длинные шнуры из медной проволоки; по ним-то посредством особых толчков и передается голос любого человека, у которого в доме есть такая шкатулка (она называется Тэ Лэй-фань). Эти шнуры соединяют друг с другом все дома и тянутся даже в другие страны,— И в Ки Тай гоже? - — спросил я.— Да,— ответил господин Ши-ми,— и в Ки-тай…— Но твоего голоса через эту репку и медную проволоку я не услышу, потому что ты — прости меня, друг мой, но это так! — для этого мира уже тысячу лет как умер. Не услышал я через него и нежного голоса моей любимой Сяо-сяо, а услышал только — или, чтобы уж быть точным, услышал, помимо прочего,— голос кошки госпожи Кай-кун, мяукавшей где-то рядом (ибо прибор передает не только человеческий голос, но и вообще любые звуки), пока ее хозяйка благосклонно принимала мои уверения в совершеннейшем к ней почтении.

— О благороднейшая госпожа Кай-кун! — произнес я. Говорит ваш покорный слуга и раб Гао-дай, несчастный мандарин, недостойный даже быть отогнанным пинками от порога вашего высокочтимого дома.— При этом я сделал два с половиной поклона, хотя и знал, что сквозь Тэ Лэй-фань она меня видеть не может.

Она засмеялась и сказала: — - Ах, это вы! Ну, как ваши дела? Вы еще не уехали?'

Я снова поклонился и ответил: — О нет, я по-прежнему имею честь пребывать под теми же небесами, что и вы, многоуважаемая госпожа Кай-кун, а также ваша почтенная кошка, и безмерно счастлив слышать ваш сладкозвучный голос в приборе, именуемом Тэ Лэй-фань. Позволите ли вы вашему покорнейшему слуге осведомиться, украшает ли вас в данный момент то несравненное многоцветное платье с волнистым узором?

Она снова засмеялась: — Нет, сейчас на мне старый халат, и я вся перемазана в земле, потому что как раз пересаживала цветы.

Простит ли высокородная дама неслыханную дерзость, не подобающую моему скромному  званию,  если я  задам еще один  вопрос:  как изволит поживать ваша кошка?

‑‑ Мудрец Му Му (Окончание «-цзы (-цзу)» в китайском языке означает «мудрец», «учитель»: Кун-цзы — мудрец Кун, Лао-цзы — мудрец Лао и т. д. Му-цзы (очевидно, Мурзик) ‑‑ Мудрец Му.)! — позвала госпожа Кай-кун (так она зовет свою кошку).— Иди сюда,  Мудрец Му, с тобой хочет поговорить господин Гао-дай! — Но теперь та не захотела мяукать. Госпожа Кай-кун спросила, слышно ли мне, как кошка мурлычет. Я ничего не слышал, однако сказал, что слышно очень хорошо, чтобы не огорчать благородную госпожу. Затем я похвалил погоду, установившуюся в последние дни, а госпожа Кай-кун сказала, что заметила, как сильно  мне понравился  напиток  Шан-пань, и пригласила зайти к ней, когда мне захочется снова его отведать. Я уже хотел завершить разговор приличествующими случаю выражениями и по клонами (хотя, как я уже говорил, она не могла меня видеть), когда она вдруг спросила: так когда же я к ней зайду?

Можешь представить себе, как я был удивлен этим вопросом. Хотя, скорее, это ты будешь удивлен им, меня же, начавшего привыкать к нелепым обычаям этого странного мира, он не столько удивил, сколько заставил задуматься. Большеносые никогда не бывают там, где их рассчитываешь застать. Положим, в нашем мире люди тоже бывают в отлучке если, например, отправляются в путешествие (вроде меня сейчас), но это, во-первых, обычно всем известно, да и потом, если человек не гибнет в чужих краях, он когда-нибудь возвращается, и его опять можно застать дома. Здесь же все иначе. Большеносые отсутствуют постоянно. Ближайший пример — господин Ши-ми. Сейчас он тут, через миг он там, так и носится в блуждающем железном доме по всему городу. В своем жилище он   - если не считать сна — не проводит за сутки и четырех часов.

Почему? У него такая работа, объяснил он сам в ответ на мой вопрос. Работает он учителем и библиотекарем в Главной школе ученых Минхэня. Поэтому дома его застать невозможно. Никого из большеносых невозможно застать дома. Они все время- передвигаются, то пешком, то в повозках Ма-шин, то в железных домах на колесах: их все время несет куда-то. То ли неумеренное употребление коровьего молока тому виною, то ли дело тут в излюбленном учении (правильнее было бы сказать: суеверии) о необходимости шагать все дальше и дальше… Здешние люди, когда хотят увидеть кого-то, не идут к искомому лицу прямо в дом, где, по нашим понятиям, его и можно застать вернее всего (разве что это лицо, как я уже говорил, отправится в путешествие или на аудиенцию к канцлеру, но ведь такое бывает нечасто); действуя так, застать человека дома можно только случайно. Нет, здесь люди сначала с мелочной точностью уговариваются о месте будущей встречи. Для этого они и изобрели свою репку с медной проволокой.

Для этого у большеносых есть также маленькие указатели времени, которые они привязывают к левому запястью. Эти указатели бывают и большими — тогда их ставят, как статуи, на углах улиц или вешают дома на стену, как картины. Большеносые часто возятся с ними, подкручивают их и поправляют, чтобы они показывали время как можно точнее.

Такие понятия, как восход и заход солнца, полдень и так далее, представляются им слишком приблизительными. Время они делят на гораздо более мелкие и мельчайшие доли. Большеносые, как и мы, пользуются годом, месяцем и сутками; однако уже здесь они ввели дополнительное понятие «Не Дэ-ляо», примерно соответствующее одной лунной четверти. Сутки же они делят не только на часы, но и на шестидесятые доли часов (Ми Ну-тао), и даже на шестидесятые доли Ми Ну-тао; эта последняя единица времени, краткая, как взмах крыльев воробья, называется Сэ Кун-да. Все это и показывают указатели времени, маленькие и большие. Мне господин Ши-ми тоже подарил такой указатель — я ношу его на левом запястье,— и научил читать по нему время.

Таким образом, если я хочу навестить кого-то, или кто-то хочет навестить меня, я должен взять репку, покрутить пальцами в дырочках и назначить время встречи: в такой-то из дней Не Дэ-ляо (у дней свои названия, повторяющиеся в определенном порядке), когда указатель времени покажет столько-то часов и столько-то Ми Ну-тао (впрочем, справедливости ради следует сказать, что до такого безобразия, как указывать еще и количество взмахов воробьиных крыльев, большеносые все-таки не дошли).

Давно известно, что разделенное меньше целого: неразделенное целое больше, чем сумма его частей. Это закон, в отношении времени особенно справедливый: здесь я в этом убедился. Большеносые раздробили свое время на множество частей, и оно мстит им тем, что проходит так быстро, как только может. А большеносые не перестают этому удивляться. Они тс и дело жалуются, что время — если воспользоваться выражением тоге господина со слишком сложным именем, который был с нами у госпоже Кай-кун,— «уходит, точно вода между пальцев». Почему же никто из них не задастся вопросом о причинах такой напасти? Ведь доискаться до них не так уж трудно. Я не раз замечал, что о том, у кого есть на что-то время здесь говорят с обидой или пренебрежением. Неужели у них у самих не возникает мысль, что это нелепо? Но нет, мыслить большеносым не свойственно. На это у них «нет времени».

Когда я поделился этими соображениями с господином Ши-ми, он задумался. Потом сказал, что, может быть, я и прав (еще бы я был не прав!). Но в таком случае, предложил я, вы тоже могли бы сделать из этоп выводы. Он возразил, что не в силах бороться со всеобщим раздробление времени в одиночку: других это не убедит, а ему только повредит. Что » возможно, он тоже по-своему прав. Пусть поступает, как хочет. Я прибыл сюда не для того, чтобы изменить этот мир, а чтобы изучить его и набраться опыта, полезного для нашего Мира.

Вот так я и договорился с госпожой Кай-кун, что зайду к ней на третий день следующей Не Дэ-ляо (то есть за день до сентябрьского новолуния), когда мой указатель времени отмерит пятнадцатый час суток и еще тридцать Ми Ну-тао.

Господин Ши-ми знает об этом. Недоразумение, грозившее возникнуть между нами, рассеялось, ибо это я неверно оценил отношения, существующие между господином Ши-ми и госпожой Кай-кун. Господин Ши-ми не испытывает к ней такого интереса, который заставлял бы его возражать против появления в ее доме других мужчин. Однажды я прямо спросил его об этом, и он сказал, что я правильно сделал, решившись задать вопрос открыто, потому что ему тоже было бы жаль, если бы наши с ним отношения омрачились ревностью или размолвкой. Себя же он считает лишь ее другом, сказал господин Ши-ми, и обладать ею не стремится. Потом он добавил — ив его голосе я безошибочно различил предостережение,— что госпожу Кай-кун считают весьма опасной для мужчин дамой. Хотя она, как я сам мог убедиться, не является гетерой, использующей свой пол для заработка, однако жизнь она ведет, по выражению господина Ши-ми, «весьма легкомысленную», что, впрочем, не сразу бросается в глаза, так как она весьма сведуща в различных искусствах, а также в литературе и философии. Более же всего, как он слышал, сведуща она в искусстве и способах любви, однако денег за это не берет. Замужем госпожа Кай-кун, по словам господина Ши-ми, была дважды. Теперь она живет одна, сохраняя за собой право принимать на своем ложе тех мужчин, которые нравятся ей самой.

Мне, конечно, было очень интересно все это слушать; что же касается предостережений господина Ши-ми, то они показались мне лишенными оснований. Ему самому я, разумеется, ничего говорить не стал.

Не так давно «избранником» госпожи Кай-кун был один известный в городе поэт. Он даже написал в ее честь несколько стихотворений. После недолгих поисков господин Ши-ми нашел у себя его книгу и подал мне. Однако понять этих стихотворений я не смог. Впрочем, господин Ши-ми признался, что тоже их не понимает. Вообще он не сам купил эту книгу, а получил ее в подарок от госпожи Кай-кун. Скорее всего, продолжил господин Ши-ми, книга просто не раскупалась (как это бывает, мы с тобой хорошо знаем на примере некоторых высокочтимых членов нашей Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал»), так что порядочное количество своих книг поэт отвез к госпоже Кай-кун. Когда к ней приду я, предположил господин Ши-ми, она и мне подарит такую книгу.

Что ж, это тоже способ найти себе читателей. Когда я вернусь, надо будет рассказать о нем членам нашей достопочтенной Палаты поэтов.

Слова господина Ши-ми (и его предостерегающий тон), признаться, вызвали у меня сомнения, однако совсем не те, на которые, вероятно, были рассчитаны. Возможно, подумал я, он сам когда-то посвятил госпоже Кай-кун несколько стихотворений, а она их отвергла. Хотя возможно также, что господин Ши-ми действительно придерживается почти монашеского воздержания в вопросах пола, ибо за все два месяца моего пребывания здесь я ни разу не заметил не только присутствия, но даже малейших признаков женщины в его жизни; а такие люди, хотя я и очень ценю господина Ши-ми, все же слишком часто бывают склонны отговаривать других от того, чем не привыкли наслаждаться сами.

Это тоже одна из странностей здешнего мира. Полезно ли это для нравов? Не знаю. У нас женщина может быть женой или наложницей, матерью или дочерью; еще бывают служанки и горничные. Смог бы ты считать женщину своим другом? Так же, как меня?.. А здесь все иначе. Женщины строят из себя мужчин, принимаются рассуждать, как они, а мужчины — очевидно, безвозвратно утратив большинство истинно мужских качеств,— не только позволяют им, но и принимают это как должное! (При встрече с госпожой Кай-кун на следующей Не Дэ-ляо я, конечно, не стану обсуждать с ней этих вопросов.)

К госпоже Кай-кун я, кстати, поеду один, без господина Ши-ми. Об этом я тоже предупредил его. Но он и тут не выразил неудовольствия, потому что, во-первых, в назначенный день у него опять «нет времени», а во-вторых, мне, по его мнению, все равно нужно учиться путешествовать по городу самостоятельно. Воспользовавшись случаем, я попросил его не счесть мои слова за обиду и признался в желании совсем покинуть его, чтобы найти себе другую квартиру и прожить в ней оставшееся время. Я объяснил, что хотел бы получить возможно более полное представление об этом мире, тогда как здесь, находясь под благожелательной опекой господина Ши-ми, я все-таки завишу от его привычек, взглядов и предпочтений. Конечно, ответил он, он прекрасно меня понимает и сам на моем месте поступил бы точно так же. И обиды здесь никакой для себя не видит. Ведь наша дружба от этого не прекратится. Кроме того, сейчас это было бы удобно и для него, потому что через некоторое время должна приехать его мать, которая обычно проводит у него несколько Не Дэ-ляо в это время года (его овдовевшая госпожа матушка живет в другом городе, на севере), и тогда она сможет жить в той комнате, которую сейчас занимаю я; хотя, поспешно добавил он, беря меня за руку, если я и не перееду на другую квартиру, ничего не случится, потому что он предоставит ей свою комнату, а сам станет спать на диване в кабинете.

Я сказал: что ж, мы все это еще обдумаем хорошенько. В душе же я уже решил начать самостоятельную жизнь. Таким образом, в этом доме мне осталось жить всего несколько дней. Однако в первую очередь мои мысли посвящены предстоящей встрече с госпожой Кай-кун, и мысли мои чрезвычайно приятны.

Нет, я не забыл мою любимую Сяо-сяо, и душа моя по-прежнему полна к ней самой глубокой нежности. Напиши мне о ней. О том же, что вообще происходит в моей семье, можешь не писать. Тогда на письма у тебя будет уходить еще меньше времени. В конце концов я, едва приехав, в мельчайших подробностях буду знать, насколько потолстели все мои достопочтенные тещи и которую из моих наложниц в очередной раз одолевает чесотка.

Обнимаю тебя сердечно, мой дорогой и такой далекий друг, и остаюсь — твой Гао-дай

Р. S. К сожалению, господин Ши-ми не забыл о своем желании одолжить у меня компас времени. Сегодня утром он снова говорил со мной об этом.

ПИСЬМО ПЯТНАДЦАТОЕ

пятница, 17 сентября

Мой дорогой и превыше всех любимый друг Цзи-гу!

Благодарю тебя за оба твоих письма — я был вдвойне приятно поражен, получив их, к тому же письма такие большие,— они пришли одно за другим. Отпечаток лапки моей милой Сяо-сяо очень меня обрадовал. Ты спрашиваешь, не против ли я, чтобы мой любимый жеребец по кличке «Белый сон о восходящей луне» покрыл одну из кобыл вице-канцлера; так вот, я категорически против. Вице-канцлер — непроходимый дурак и, кроме того, буддист. В лошадях он не разбирается совершенно, и я не хочу, чтобы драгоценное семя моего племенного «Белого сна о восходящей луне» пропадало в убогой конюшне вице-канцлера. Пожалуйста, откажи ему. Если он сочтет себя обиженным, напомни ему от моего имени, что его сыну — кажется, его зовут Туань По, и он, кстати, гораздо умнее своего папаши — обещана одна из моих дочерей. Их у меня, по-моему, уже три или четыре на выданье. Когда я вернусь, мы все и уладим. Так ему и передай. Пожалуй, я даже напишу ему особо.

Я рад, что ты с таким интересом и участием следишь за моими приключениями, и постараюсь и дальше рассказывать тебе все как можно подробнее.

Вчера вечером я сделал новое открытие. В этот вечер (точнее, в эти два с половиной часа) я убедился, что здесь существует не только шум, но и музыка. Правда, музыка в этом далеком мире, как и следовало ожидать, сильно отличается от нашей, но мне довольно скоро удалось проникнуть в ее суть.

Господин Ши-ми предварительно подготовил меня к этому вечеру. Сам он, как я уже говорил, учитель, но музыку очень любит. И вот в определенные дни он встречается с тремя друзьями (все четверо собираются друг у друга по очереди), и они музицируют. Если мне до сих пор не доводилось этого слышать, то только потому, что летом они оставляют свои занятия и отправляются путешествовать. Так же, по словам господина Ши-Ми, он обычно поступает и сам: он ездит к южному морю, расположенному за Тройными горами. Лишь в этом году он ради меня остался дома. Узнав об этом, я испытал величайший стыд. Однако он не стал слушать моих извинений, сказав, что общение со мной обогатило его знаниями и опытом неизмеримо больше, чем любая поездка, и что наши с ним беседы стократ окупили для него отложенный отдых. Но я все же высказал ему все слова благодарности, какие только сумел найти, сопроводив их одним и двумя третями поклона. Так или иначе, теперь, в сентябре, они снова будут встречаться и музицировать. Конечно, я с радостью принял его приглашение послушать их игру.

К музыке здесь относятся с большим уважением — во всяком случае,

О господине Ши-ми и его друзьях я могу сказать это вполне определенно. Они только играют, и никто при этом не танцует и не поет. (Хотя, по словам господина Ши-ми, у них есть и песни.) Когда играю! вчетвером, пояснил господин Ши-ми, это считается вершиной музыкального искусства — по крайней мере, среди знатоков. Играют они без определенной цели, просто, так сказать, ради самой музыки; что это, как не самый достойный взгляд на искусство, который мы с тобой вполне разделяем?

Каждый из четверых — трем гостям я был представлен как гость из далекого Ки Тая, и они меня ни о чем не расспрашивали; они вообще мало говорили,— каждый играл только на одном инструменте. Двое (в том числе господин Ши-ми) играли на деревянном инструменте, похожем на наш эрху, только более плоском, с цельным дном и удлиненной шеей. Я подробно обо всем расспросил и узнал, что этот инструмент называется С'ли П'ка; звук у нее выше и светлее, чем у другого, на котором играл полный, бородатый гость (имя его было Дэ Хоу). Его инструмент по форме похож на С'ли П'ка, но чуть побольше размером. Его называют А-ти. Еще там был сын господина Дэ Хоу, безбородый юноша, игравший на третьем инструменте такого рода, по величине превосходящем оба первых и называемом Ви-э Ло-чэнь. При игре С'ли П'ка и А-ти держат у левого плеча, прижимая подбородком; Ви-э Ло-чэнь ставят между колен. Звук у Ви-э Ло-чэнь глубокий и низкий. На всех этих инструментах играют смычком, как и на нашем эрху, только водят им не под струнами, а над ними. Смычок держат в правой руке, левой же прижимают струны, чтобы добиться нужной высоты звука — тоже как на эрху.

Записывают музыку особыми иероглифами: господин Ши-ми мне их показал. Они выглядят как беспорядочный набор точек, и понять, что написано, я, конечно, не сумел. Однако господин Ши-ми все понимает; если бы я захотел, я тоже мог бы научиться читать их, сказал он. Но я решил пока ограничиться слушанием.

Все четверо уселись в кружок так, чтобы каждый мог видеть другого (я сел в сторонке, заняв большое кресло в углу, чтобы не мешать); они поставили перед собой небольшие железные подставки, на которых лежали листы бумаги с музыкальными иероглифами, и без всякого стеснения принялись настраивать свои инструменты: звучало это ужасно. Я подумал было, что это и есть их музыка, но господин Ши-ми, увидав мое исказившееся лицо, улыбнулся и объяснил, в чем дело.

Сама музыка больше всего напоминает те напевы, которые несравненный Су Цзи-по привез в свое время из западных земель; в ней семь основных и пять вспомогательных тонов, и тона эти чрезвычайно гармоничны и чисты. Больше всего мне понравилась пьеса написанная, по словам господина Ши-ми, мастером Бэй Тхо-вэнем, жившим около двухсот лет назад. Пьеса была довольно длинная и состояла из нескольких частей, быстрых и медленных. Мастер Бэй Тхо-вэнь сочинил много вещей; одних только пьес для Небесной Четверицы (так или примерно так следует перевести на наш язык это название) он написал семнадцать. Все его произведения пронумерованы, и то, которое я слышал вчера вечером, имело номер «сто тридцать два». Тон, на котором оно основано, называют «Ляо»; он примерно соответствует нашему тону юй.

Само собой разумеется, что воспринимать эту музыку, совершенно для меня непривычную, я начал далеко не сразу. Я сидел в уголке, в своем кресле; стемнело. Все светильники они придвинули ближе к себе, так что я оказался в темноте, что пришлось мне по душе. В этом мире, холодном и шумном, я видел так мало красоты и так много нелепости, глупости и бессмыслицы, что и сейчас приготовился к самому худшему, ожидая услышать нечто безобразное. Так что рассчитывать на восторженный прием музыка мастера Бей Тхо-вэня с моей стороны не могла.

Когда все четверо наконец приготовились играть, взяв инструменты под подбородок или установив их между колен и приложив к ним смычки — надо признать, что лица у них при этом сделались возвышенны и серьезны,— музыкант, игравший на С'ли П'ка (господин Ши-ми потом объяснил мне, что его считают выдающимся мастером игры на этом инструменте и что музыка — основное его занятие; здесь же он играл «первую С'ли П'ка», то есть был предводителем всего кружка,— имени его я не запомнил, потому что оно слишком длинно и некрасиво), кивком головы подал знак, и музыка началась. Первой вступила Ви-э Ло-чэнь — низкими, протяжными звуками, за ней поочередно прочие инструменты, как бы поднимая мелодию все выше и выше. Мелодия была очень простая и тихая. Затем последовала часть более быстрая, а местами и более громкая, однако и она время от времени прерывалась протяжным, приглушенным напевом.

Хотя мое предубеждение перед музыкой большеносых начало рассеиваться уже при первых нежных звуках этой пьесы — или, если уж быть точным, то нужно бы сказать: хоть первые нежные звуки музыки мастера Бэй Тхо-вэня и лишили меня возможности относиться к ней с предубеждением,— все равно эта музыка показалась мне сначала какой-то неполной, как бы нарочно не оформленной до конца — и, конечно, неточной и нелогичной. Однако уже в первой, по нашим понятиям очень краткой, части я несколько раз ощутил, как захватывает меня волшебство этой пьесы; вскоре я стал узнавать и мелодию, то и дело напоминавшую о себе, и когда под конец одной из частей музыка как бы успокоилась, потом возмутилась, а потом зазвенела первым весенним ветром, я понял, что полюбил и великого мастера Бэй Тхо-вэнЯ и, наверное, всю музыку большеносых.

Затем последовала часть очень быстрая, неоднократно перебивавшаяся чрезвычайно тонкой, нежной мелодией, которую можно уподобить лишь пению волшебной птицы в хрустальном лесу. На этом она и закончилась. Следующая часть была длиннее, и господин Ши-ми сказал мне потом, что не ждал от меня полного ее понимания: она называется «Выздоравливающий смиренно благодарит Бога» и представляет собой, по его словам, лучшее из всего, что когда-либо создано в музыке большеносых. Она глубока и сильна, как глава из священной книги, написанная иносказательным языком: чтобы понять его, нужно долго, а может быть, и всю жизнь почтительно размышлять над нею. Сам он, сообщил господин Ши-ми, играл ее с друзьями много раз, и много раз слышал, как ее играют другие, так что теперь, наверное, может сказать, что в какой-то мере приблизился к пониманию основной мысли этой божественной вещи; утверждать же, что понял ее до конца, он не осмеливается. Если же я, прослушав ее впервые, уже почувствовал близость к великой тайне «Небесной четверицы», это делает мне честь.

Вся эта часть подобна восхождению на высокую гору в тумане: путь труден, и туман рассеивается лишь перед самой вершиной. Тихая, высокая музыка, не обремененная словами, приближает тебя к чистому, светлому небу и завершается проникновенным созерцанием, подобным шелесту листвы в лунную ночь.

После нее идет часть вполне земная, но тоже сильная — на самом деле она, как господин Ши-ми объяснил мне потом с помощью рисунка (ведь я не понимаю музыкальных иероглифов большеносых), состоит из двух вставленных друг в друга частей; она показалась мне картиной человеческой жизни, со всеми ее подъемами и спадами, с безостановочной сменой лиц, событий и времен года. Эта часть, а вместе с ней и вся пьеса, завершилась мощными, громкими ударами, подобными хлопанью дверей за спиной воина, спешащего из дома навстречу битве.

Я был потрясен. Для меня это было откровением, до сих пор мною не испытанным — и менее всего ожидаемым в этом чуждом для меня мире. Я удалился к себе в комнату и вышел, лишь когда трое друзей господина Ши-ми покинули его дом; господин Ши-ми, конечно, заметил мое состояние и был рад ему. Мы с ним долго говорили о музыке: я большей частью спрашивал, а он отвечал. Он рассказал, что эту, как и многие другие пьесы для того же состава музыкантов, великий мастер Бэй Тхо-вэнь написал в конце жизни, как бы оставляя завещание потомкам, когда его уже постигла судьба, страшнее которой для музыканта быть не может: он оглох. Да, сказал господин Ши-ми, в музыке столько бездарей, и все они обладают нормальным слухом, тогда как великого Бэй Тхо-вэня постигла глухота. Он не мог услышать даже, как звучат его пьесы, сочиненные для Небесной четверицы,— как, впрочем, и другие пьесы, созданные им в последние годы жизни. Но он слышал их своим «внутренним ухом», как , выразился господин Ши-ми: возможно, этим и объясняется удивительная освобожденность его пьес от оков земного, человеческого бытия. Потому-то длинная его вещь не просто музыка, а сам свободный дух музыки во всей его чистоте. Так сказал господин Ши-ми, и я с ним полностью согласился.

Впрочем, сообщил господин Ши-ми, у них есть и другие великие мастера, имена которых достойны упоминания рядом с именем великого Бэй Тхо-вэня. Правда, уточнил он, у разных людей могут быть различные мнения, и то, что говорит мне он, это тоже его личное мнение, хотя его, надо сказать, разделяет большинство любителей музыки. Так, примерно за сто лет до Бэй Тхо-вэня жил другой знаменитый мастер по имени Е-гань Сэ Ба-сянь Ба (ужасно длинное имя!), тоже сочинявший замечательную музыку. Этот мастер Е-гань в старости ослеп (хотя вообще музыканты здесь не слепые ( В Древнем Китае все музыканты были слепыми.)), и в конце жизни ему пришлось диктовать свои сочинения зятю; однако и эти сочинения так хороши, что их следует считать одной из вершин музыкального творчества большеносых. Называют их «Бегущими звуками», и никто толком не знает, на каком инструменте их следует играть. Эта музыка тоже состоит из неземных созвучий и может быть уподоблена математике, обретшей в человеческой душе звуковую форму. Далее, в одно время с мастером Бэй Тхо-вэнем или, возможно, чуть раньше него жил другой великий музыкант по имени Мо-цао. Он умер очень молодым, однако успел сочинить множество произведений, оставшихся в его время непонятыми, ибо под гладкой формой придворных пьес таились демоны страсти и бури. То же можно отнести и к одному мастеру более позднего времени, также умершему молодым; он считал себя учеником Бэй Тхо-вэня и звался Фань Шу-бэй. Для Небесной четверицы мастер Щу-бэй сочинил пьесу под названием «Форель», которую господин Ши-ми очень любит. После него был еще один великий мастер, о котором можно сказать, что он продолжил труд Бэй Тхо-вэня. Этот бородатый музыкант (господин Ши-ми показывал мне его портрет) был всегда очень серьезен, даже печален; его музыка — это голос уходящего времени. Одну из его пьес господин Ши-ми и его друзья намерены сыграть в следующий раз. Его музыка горька и прекрасна одновременно, как воспоминание об ином, ныне исчезнувшем мире. Его имя — Е-гань Ба Ма'сэ, родом он из одного северного города.

И был он, по словам господина Ши-ми, последним из великих и высочайших мастеров.

— Что же, .теперь мастеров больше нет? — спросил я господина Ши-ми.— Они есть,— отвечал он,— но о них тоже существуют различные мнения.— Далее он рассказал мне о некоторых из ныне сочиняющих музыку, признавая, что кое-что из их произведений нравится и ему, но отметил, что всем им далеко до великого Ба Ма'сэ. На этом, собственно, наша вечерняя беседа и закончилась. Я улегся в свою постель и долго думал о великом мастере Бэй Тхо-вэне, который, будучи столь тяжко поражен безжалостной судьбой, все же нашел в себе силы создать божественную, священную музыку, услышав ее своим чистым внутренним ухом. Я плакал.

В следующий раз, сказал господин Ши-ми, я обязательно должен буду прийти к нему слушать музыку. Он обещал своевременно известить меня и сказал, что для него это будет большая радость. Так я узнал, что и в здешнем мире существует чистая красота — пусть даже она образует лишь крохотный осгровок посреди всеобъемлющего шума и вони.

Заснул я умиротворенным. Волшебные звуки музыки мастера Бэй Тхо-вэня звучат в моих ушах до сих пор. Я их никогда не забуду.

На этом я заканчиваю свое сегодняшнее письмо к тебе, дорогой Цзи-гу. Ах, если бы и ты мог услышать эти божественные звуки!

Письмо для вице-канцлера я написал и прилагаю ( Это письмо в собрании писем Гао-дая не сохранилось; очевидно, Цзи-гу не приобщил его к письмам друга, а передал адресату.).

Твой Гао-дай

[ПИСЬМО ШЕСТНАДЦАТОЕ] ПИСЬМО СЕМНАДЦАТОЕ

воскресенье, 3 октября

Мой милый Цзи-гу,

сегодня уже третье полнолуние с тех пор, как я ступил на эту далекую землю. Дни стали короче, ночи — заметно прохладнее, однако осень здесь выдалась на диво теплая и прекрасная.

Большое спасибо за письма, которых в последнее время было неожиданно много, а также за многочисленные дружеские вопросы о госпоже Кай-кун, доказывающие твое сердечное участие в моем с ней знакомстве. То, что вице-канцлер не желает сочетать браком своего хоть и косоглазого, но во всех остальных отношениях блистательного сына с одной из моих жалких и недостойных дочерей, о союзе с которыми мечтает неисчислимое множество других отцов не меньшего ранга, и продолжает настаивать на своем предложении касательно моего лучшего племенного жеребца, «не лезет», выражаясь языком большеносых, «ни в какие ворота». Большеносые говорят так, когда что-то кажется им неприличным и совершенно недопустимым. Да что он себе позволяет, этот наглец? Подумаешь, вице-канцлер,— невелика птица. Должен же я как-то пристраивать своих дочерей. Время-то идет, а они ведь не молодеют. Прошу тебя, сходи к нему еще раз и попроси составить список всех его кобыл с указанием точной родословной для каждой. Выпиши для меня из этого списка тех кобыл (вместе с родословными, естественно), которые покажутся тебе достойными моего замечательного «Белого сна о восходящей луне». Тогда мы и посмотрим. Но скажи ему (я имею в виду вице-канцлера), что жеребца он получит только при том условии, что его сын возьмет за себя хотя бы одну… Нет, скажи ему: хотя бы двух из моих дочерей. Поторговаться он сможет и потом, если две для него слишком много.

С позавчерашнего дня я живу на постоялом дворе. Постоялые дворы здесь называют Го-ти Ни-цзя, и гетер для гостей в них не держат; во всяком случае, я пока никаких гетер не видел. Это письмо я пишу, сидя в большой гостиной своей Го-ти Ни-цзя, которая носит имя «Четыре времени года». Госпожа Кай-кун для меня все устроила. Она даже одолжила мне один из тех странных четырехугольных кожаных сундуков — они называются Чэнь

Мо-дан,— без которых ни один большеносый не отправится в путешествие. В этот сундук, сказала она, я могу сложить мое платье и вообще все вещи, скопившиеся у меня за время пребывания здесь. Кроме того, объяснила она, в таком приличном заведении, как эта Го-ти Ни-цзя, не принято останавливаться без вещей. Если я появлюсь там без Чэнь Мо-дан, ключник может принять меня за человека низкородного и никчемного. Ранг человека определяется здесь по количеству и величине его Чэнь Мо-дан. Госпожа Кай-кун заехала за мной на своей Ма-шин к господину Ши-ми, хотя, по ее словам, у нее ужасно много дел. Не спрашивай меня, что это за дела: я не знаю. Кроме пустого сундука, в который я сложил свои вещи, она привезла еще три полных, чтобы я явился на постоялый двор владельцем четырех Чэнь Мо-дан и был принят с подобающей почтительностью. Теперь мне, правда, придется довольно далеко ездить до нашего почтового камня, но зато дом госпожи Кай-кун находится совсем рядом с Го-ти Ни-цзя: если идти не самыми маленькими шагами, то до него их наберется всего пятьсот.

С господином Ши-ми мы распрощались очень тепло. Наша дружба, решили мы, не прекратится с моим переездом. Мы условились, что в один из следующих дней он сводит меня на заседание суда. С частной жизнью большеносых я уже познакомился, теперь пора знакомиться с их общественной жизнью. Кроме того, он будет и дальше приглашать меня на музыкальные вечера, устраиваемые им вместе с тремя друзьями (три дня назад я во второй раз побывал на таком вечере, и он произвел на меня, наверное, даже большее впечатление, чем первый). Таким образом, наша связь с господином Ши-ми не прервется. Об этой затее с компасом времени мы в тот вечер, конечно, тоже говорили. Я уже писал тебе, что решил удовлетворить просьбу господина Ши-ми. Теперь я сказал ему об этом. Он долго и горячо благодарил меня. Охотнее всего он воспользовался бы им немедленно, но этому помешало Одно обстоятельство, о котором он не подумал: в ближайшие дни приезжает его достопочтенная вдовая госпожа матушка. Если его не будет дома, она будет чувствовать себя неловко. Поэтому ему скрепя сердце пришлось отложить свое путешествие во времени до тех пор, пока госпожа матушка не уедет обратно. О том, как эта задержка обрадовала меня, ты, конечно, догадался и сам. Может быть, к тому времени он все-таки откажется от своей затеи. Компас я, переехав на постоялый двор, взял с собой.

Когда госпожа Кай-кун приехала за мной, вид у господина Ши-ми, несмотря на всю сердечность нашего прощания, сделался довольно недоуменный, потому что о характере наших с ней отношений он, конечно, может только догадываться. А поскольку я часто читаю по его лицу, о чем он думает, он же по моему лицу ничего прочесть не может, он совсем смутился. Но госпожа Кай-кун вела себя как всегда, то есть была мила и непринужденна. Да и потом, в конце концов, какое господину Ши-ми дело до моих с ней отношений, хоть он и мой друг, которому я многим обязан?

Да, я часто, если не всегда, знаю, о чем думают большеносые, по их лицам, тогда как они на моем лице ничего прочесть не могут. Почему? Как-то раз я откровенно заговорил об этом с господином Ши-ми; он сказал, что ему уже не раз доводилось видеть представителей нашего народа, то есть наших нынешних правнуков, внешность которых, по его словам, весьма сходна с моею. С ними у него дело обстояло точно так же. Никто из большеносых, сказал он, не в состояний ни о чем судить по их лицам: наше обычное лицо кажется им вечно улыбающейся, если не сказать ухмыляющейся, а оттого обманчивой маской, потому что враждебной реакции не предшествует перемена выражения лица.

Я объясняю себе это тем, что черты лица у большеносых очень грубы. Природа снабдила их не только большими носами, но и выпуклыми круглыми глазами, пухлыми губами, сильно выступающими подбородками и огромными зубами. Ясно, что таким чудовищным лицом никакая, даже самая волевая душа не способна овладеть полностью. Любое движение души тут же отражается на лице, а поскольку черты его так грубы, то даже самое благородное ее движение (а уж неблагородное      тем более)

приобретает преувеличенную, уродливую форму. Когда большеносые радуются, они показывают зубы, растягивая рот кверху, когда злятся — тоже показывают зубы, только искривляя рот книзу или оттопыривая нижнюю губу. Часто лицо у них при этом делается устрашающе красного цвета. И это лишь простейшие примеры. Можешь представить себе, как это пугает человека незнающего: мне потребовалось немало времени, чтобы разобраться во всем этом. Теперь-то выражение лиц большеносых меня не только не пугает, но часто даже смешит, так что мне приходится сдерживаться. Даже если это лицо госпожи Кай-кун.

Итак, господин Ши-ми взял мой Чэнь Мо-дан — он ни за что не хотел позволить мне сделать это самому,— и снес его вниз. Я нес свою сумку. Внизу распрощался с достопочтенной матушкой господина Ши-ми, отвесив ей три четверти поклона и сказав несколько приличествующих случаю комплиментов — она при этом тоже показала мне свои зубы,— обнял господина Ши-ми, произнеся целую речь, в которой благодарил его за все оказанные мне благодеяния, сел в маленькую Ма-шин госпожи Кай-кун, и мы уехали.

В синей повозке Ма-шин, принадлежавшей госпоже Кай-кун, было, очень тесно — ведь в ней находились четыре больших Чэнь Мо-дан и моя сумка. Но повозка выдержала, и госпожа Кай-кун управляла ею в этом царящем на здешних дорогах хаосе столь искусно, что мы уже через короткое время прибыли в Го-ти Ни-цзя. Подбежавший слуга распахнул дверь повозки, и — тут я снова убедился, что могу читать по лицам большеносых,— был явно поражен тем, что в такой маленькой Ма-шин смогли поместиться два человека, четыре сундука и дорожная сумка.

Однако далее возникло одно досадное затруднение. Чтобы ты понял, в чем оно состояло, я снова должен сделать отступление и напомнить тебе о том почтении, с каким большеносые относятся к бумаге. Это почтение настолько велико, что весь здешний мир можно с полным правом назвать «бумажной культурой», первым подтверждением чего, как ты знаешь, стали для меня их бумажные деньги. Так вот, оказалось, что каждый большеносый должен иметь, а по возможности и всегда держать при себе особую, принадлежащую только ему бумажную книжицу, в которой все написано про него же, причем в мельчайших подробностях (например, когда мать произвела его на свет и где именно, о чем у нас никому и в голову не придет спрашивать, какого он роста и тому подобное); имеется в ней и небольшой портрет владельца. Книжицы эти здесь почитают так, как если бы они составляли половину человека. Да так оно, в сущности, и есть: большеносые состоят из двух половин. Первая — это сам человек, из плоти и крови, вторая — его бумажная книжица. Причем одна половина без другой нежизнеспособна. Я попросил госпожу Кай-кун одолжить мне свою книжицу, чтобы на досуге сделать себе такую же, что, наверное, нетрудно. Но она сказала, что это невозможно. Такие книжицы выдаются особой управой. Подделку сразу же распознают, а меня сочтут если не разбойником и убийцей, то вором-то уж наверняка. Что ж, сказал я, тогда пойдемте туда, в управу, и пусть мне выдадут мою книжицу там. Нет, из этого тоже ничего не выйдет, потому что потребуют другие «бумаги», которых у меня, разумеется, тоже нет. Все это чрезвычайно сложно. Она попытается устроить, чтобы мне выдали такую книжицу, но на это нужно время. Ей надо поговорить кое с кем (в частности, с тем человеком, который тогда был у нее в гостях вместе с нами, у него еще такое сложное имя), а для этого надо придумать толковое объяснение и так далее.

Эта-то трудность, связанная с отсутствием у меня указанной книжицы, и возникла передо мной немедленно, как только я очутился в Го-ти Ни-цзя, ибо это было первое, что потребовал от меня старший ключник постоялого двора, толстый и совершенно лишенный волос большеносый. Госпожа Кай-кун обрушила на него целый поток очень быстрых слов. Я понял не все, но уловил, что она рассказывает, как я якобы лишился своей книжицы в результате несчастного стечения обстоятельств. К счастью, госпожа Кай-кун оказалась знакома с начальником этого ключника, за которым тут же и послали. То же самое она рассказала и ему, поклявшись, что меня и без книжиц можно считать вполне нормальным, а мои коричневые бумажки, равные по стоимости двум ланам серебра, которые я вручил им в качестве платы за свое будущее проживание, довершили дело: мне дали листок бумаги с мелкими надписями и позволили вписать в него имя «Гао-дай» — четкими, разборчивыми буквами большеносых (этим искусством я уже вполне овладел).

Постоялый двор «Четыре времени года» расположен в таком большом и сверкающем здании, что его — если судить по тому стилю, которого придерживаются большеносые в своих постройках,— вполне можно было бы принять за дворец канцлера. На полах толстые ковры, освещение везде очень яркое. Залов, коридоров и лестниц так много, что среди них легко заблудиться, но всюду стоят слуги, готовые прийти на помощь. Правда, за это им нужно немедленно дать чаевые. Госпожа Кай-кун предупредила меня, чтобы я не давал им слишком много. Это меня не удивило, ибо и у нас говорят: человек истинно знатный не дает больших чаевых. Деньгами швыряется лишь тот, кто хочет пустить пыль в глаза.

Хотя в этой Го-ти Ни-цзя и полно лестниц, большеносые по своей лености ими не пользуются. Везде устроены особые повозки, избавляющие их от необходимости утруждать ноги. Эти повозки похожи на небольшие комнаты (в которых на стене почему-то всегда висит зеркало), и ездят они совершенно так же, как железные дома на улицах, только не вперед и назад, а вверх и вниз. В такую повозку мы и вошли. Слуга тащил наши Чэнь Мо-дан. Мы приехали на второй этаж. Там слуга отпер дверь одного из покоев, поставил Чэнь Мо-дан и протянул руку. Я дал ему чаевые, и он удалился. Госпожа Кай-кун тотчас же разделась и сказала, что мы должны «обновить» постель (постель тут, кстати, большая и очень мягкая). Она сняла и свой станочек для глаз, и я насладился теми неизменно прекрасными радостями любви, которыми госпожа Кай-кун не устает восхищать меня. В этот раз она побаловала меня приемом «Летний ветер», причем так, что я испугался даже, не прокусит ли она подушку, принадлежащую все-таки не мне, а хозяину этого дворца.

Потом она снова оделась, а я вызвал слугу и велел ему принести бутылку Шан-пань, которую мы и опустошили. Комната у меня очень большая, гораздо больше той, которую я занимал у господина Ши-ми. В ней несколько окон, выходящих на улицу, и несколько боковых помещений. Да и улица намного оживленнее, чем та, где живет господин Ши-ми. Отодвинув тяжелые занавеси и подойдя к стеклу, я могу наблюдать за жизнью большеносых. Бесчисленные повозки Ма-шин носятся туда-сюда, проведенные по земле железные линии обозначают путь домов на колесах, которые время от времени тоже пробираются сквозь общую суету. Людей на улице тоже множество, они движутся во всех направлениях, и смысла в этом хаотическом движении я, сколько ни смотрю, уловить не могу — а смотрю я в окно, отодвинув занавеси, довольно часто. Теперь со мной рядом нет господина Ши-ми, и иногда, когда наступает вечер, а у госпожи Кай-кун нет времени, меня в этой огромной Го-ти Ни-цзя охватывает тоска по родине. Однако Луне предстоит смениться еще несколько раз, прежде чем я смогу вернуться. Не забудь зайти к вице-канцлеру.

Приветствую и сердечно обнимаю тебя. Твой далекий друг — Гао-дай

[ПИСЬМО ВОСЕМНАДЦАТОЕ] [ПИСЬМО ДЕВЯТНАДЦАТОЕ] ПИСЬМО ДВАДЦАТОЕ

воскресенье, 17 октября

Мой бесценный друг Цзи-гу, здесь уже окончательно наступила осень. Листья меняют окраску. Сегодня — первое осеннее Новолуние. Никого из большеносых это не волнует. Когда я сообщил об этом госпоже Кай-кун, она лишь слегка удивилась: «Правда?» Большеносые утратили не только взаимосвязь с окружающим миром, но и чувство необходимости такой взаимосвязи, а потому не воспринимают хаоса, в котором живут, как хаос.

С другой стороны — если воспользоваться приемом большеносых, привыкших не только вечно нестись то в одну, то в другую сторону, но и до бесконечности вертеть любые предметы, рассматривая их со всех сторон,— возможно, это и к лучшему, что им, живущим в хаосе, не дано его ощущать. Разве тогда хаос, не воспринимаемый как таковой, не становится порядком?

Любой большеносый — если он, конечно, вообще задумывается над такими вещами,- не преминет ответить на этот вопрос утвердительно. Однако и это объясняется тем, что они утратили представление о связи вещей, заменив его представлением о чрезвычайной важности собственной персоны. Мы же, благодаря трудам великого Кун-цзы и его учеников, обладаем прочными знаниями об округлости неба и о четырехугольное земли, о дне и ночи, о пяти сторонах света, о четырех временах года и пяти видах злаков хотя зачем я тебе рассказываю, друг мой, ты и сам все знаешь. Наш мир устроен безупречно, как дом, возведенный искусным мастером, и хаоса в нем не возникает — по крайней мере до тех пор, пока мы не забываем поддерживать порядок. Если же мы захотим узнать, что есть истина, нам достаточно обратиться к великой книге «Лунь Юй» или к бессмертному трактату «Ли-цзи».

Разумеется, и у нас не всегда был порядок. Людям нашего поколения это известно даже слишком хорошо, ведь мы еще помним ужасы тяжких кровопролитных войн в эпоху Пяти Династий, конец которым положил лишь благородный отец ныне царствующего императора, столь рано, к сожалению, от нас ушедший. Чем объяснялись эти междоусобные войны? Все тем же хаосом. Тем, что люди перестали придерживаться древних обычаев и нравов, что правители бросили заботиться о воспитании народа, что младшие братья отказались слушаться старших, а дети — родителей, и что на должности канцлеров, главных писцов, тайных советников и мандаринов князья стали назначать не достойнейших из достойнейших, а тех, кто громче кричал. Ну, а в том, что в хаосе был повинен и этот трижды — нет, что я говорю три тысячи раз проклятый буддизм, ни ты, ни я не имеем ни малейшего сомнения.

Но здесь я не хочу говорить об этом вредном, глупом и прежде всего примитивном учении невежды по имени Будда, которое, к несчастью, уже шестую сотню лет отравляет сознание нашего народа, так что искоренить его, судя по всему, уже не удастся.

Поэтому не приходится удивляться, что, когда люди забыли о необходимости содержать в порядке механизм, обеспечивающий взаимодействие законов земных и небесных, это не обошлось без последствий. Реки выступили из берегов, злаки перестали плодоносить, нефритовый скипетр утратил свой блеск, скорпионы стали жалить маленьких детей,»а под конец разразились и войны Пяти Династий. Однако было ясно, что стоит лишь вновь запустить в ход механизм, как порядок восстановится сам собой.

Большеносые же вообще не признают существования такого механизма. Они смутно ощущают присутствие хаоса, ибо и сами в какой-то мере страдают от охватывающей их суеты — на примере госпожи Кай-кун я наблюдаю это почти ежедневно, однако отказываются признать его действительные размеры. Уверившись, что должны подчинить себе все окружающие их вещи, они окончательно утратили чувство необходимости самим подчинять себя законам мира, в котором живут.

У них есть целая наука, утверждающая, что знает самые сокровенные тайны души. Паука эта гак же жалка, как и буддизм, с которым она, кстати, имеет некоторое сходство. Уже сама эта наука есть типичное порождение мира большеносых. Вместо того, чтобы изучать взаимосвязи, объединяющие небо и землю, устраивая жизнь в согласии с ними, они вслушиваются в стоны своих несчастных душ, пытаясь определить, какой червь гложет их сегодня. Потому и корень всех зол они находят не в хаосе, возникшем из-за утраты знаний об этих взаимосвязях, а в самых нелепых вещах, якобы повредивших их душе в раннем детстве или вообще в материнской утробе,— таких, например, как неправильно выбранная каша, слишком горячие или, наоборот, слишком прохладные ванны.

Покопавшись таким образом в собственной душе, большеносые начинают чувствовать себя больными — еще одна нелепость не лучше прочих. Кто долго ищет у себя болезнь, найдет ее. Сочтя свою душу больной, большеносые ощущают неуверенность. От этой неуверенности они принимают лекарства — маленькие розовые или желтые пилюли (цвет пилюль не зависит от времени года, как я полагал вначале, а выбирается произвольно), отчего у них портится желудок. Это я тоже, к сожалению, слишком часто наблюдаю у госпожи Кай-кун. Но она предпочитает иметь боли в желудке, чем дать себе труд задуматься над взаимосвязью вещей. Я порекомендовал ей прочесть бессмертный трактат «Ли-цзи» — он тоже имеется в переводе на язык большеносых. Для этого я побывал в одной из огромных книжных лавок и осторожно,— боясь, чтобы меня не высмеяли, осведомился о нем. Там была одна дама, отвечавшая на вопросы посетителей. К ней-то я и обратился, и она действительно вскоре принесла, мне не только «Ли-цзи», но и «Лунь К)й», и «И Цзин», и даже «Дао Дэ-цзин», и все на языке большеносых! Сейчас я настолько свободно читаю на этом языке, что вполне могу определить, хороши ли переводы; они хороши. Смысл наших мудрых книг передан верно. Купив указанный трактат, я с поклоном преподнес его госпоже Кай-кун, попросив немедленно прочесть его. Она его так и не прочла до сих пор. У нее для этого «нет времени». Хотя на самом деле, я думаю, она просто боится приобщения к истинному знанию, предпочитая глотать свои пилюли.

О так называемой науке, копающейся в человеческой душе, я узнал благодаря госпоже Кай-кун. Как-то раз, это было уже давно, она сообщила, что со мной хочет познакомиться одна ее подруга. Я не имел ничего против, ибо всегда рад возможности узнать новое, а потому согласился, не подозревая, что меня ожидает. И вот несколько дней назад, вскоре после того, как я отправил тебе последнее письмо, госпожа Кай-кун предупредила меня, что вечером мы пойдем к этой подруге.

Я понимаю, что эти мои слова о госпоже Кай-кун весьма походят на упреки, а потому прошу тебя не думать, будто при близком знакомстве мои чувства к ней изменились настолько, что она кажется мне теперь безмозглой курицей. Нет, я по-прежнему сильно к ней привязан, и те радости любви, которыми она меня дарит, очень меня ободряют. Недостатки же, столь осуждаемые мною, присущи не ей лично, а всему племени большеносых, тому окружению, влияния которого она избежать не может — и, очевидно, не сможет, не прочитав «Ли-цзи». Госпожа Кай-кун все так же трогательно обо мне заботится, зовет меня своим «Ки Тайчонком» и делает все возможное, чтобы скрасить мое пребывание здесь. Так, она специально ради меня купила себе очаровательную красно-коричневую ночную рубашку из ткани, похожей на гонкую сетку… Впрочем, об этом я, собственно, рассказывать не намеревался. Она печется обо всех моих нуждах и даже заранее предупредила подругу, чтобы та ни в коем случае не готовила блюд, содержащих коровье молоко, и запаслась достаточным количеством бутылок Шан-пань, не забыв хорошенько охладить их к нашему приходу. И вот настал вечер; мы уселись в маленькую Ма-шин госпожи Кай-кун и долго ехали по улицам города, пока наконец не достигли предместья, где уже растут деревья. Однако дома там большие, а некоторые почти гак же велики, как и городские. В одном из таких домов и живет означенная подруга. Зовут ее госпожа Да Х'мань. и ростом она немного выше меня.

Как я узнал, госпожа Да Х'мань замужем, но муж ее далеко, гак что свои приказы он отдает ей по Тэ Лэй-фаню. Детей у госножи Да Х'мань нет. Это, кстати, тоже одна из особенностей мира большеносых, требующая пояснения. Ты знаешь, я не люблю разговоров о вещах интимных, однако здесь дело и с этим обстоит столь необычно, что придется сделать исключение. После того, как я достаточно долго делил ложе с моей прекрасной возлюбленной, госпожой Кай-кун, при этом нисколько себя не сдерживая

и вверяя ее лону всю свою мужскую силу, я задумался о последствиях: ведь если я не ошибаюсь, то спустя недолгое время после моего отъезда госпожа Кай-кун должна будет произвести на свет ребенка. Если это будет сын, подумал я, он получит имя Гао-кун.

И вот однажды я заговорил об этом с госпожой Кай-кун, предложив ей взять золотые чашечки, мой неприкосновенный запас, чтобы было на что воспитывать ребенка. Однако она рассмеялась и сказала, что об этом я могу не беспокоиться. Решив, что мы каким-то образом не поняли друг друга, я объяснил, что, на мой взгляд, дети могут беспокоить родителей лишь в том случае, если они не поддаются воспитанию и не признают порядка. А в остальном — какое же тут беспокойство? У меня — пусть даже, с точки зрения большеносых, в далеком прошлом — было четверо сыновей от старшей жены и восьмеро — от наложниц, а кроме того, еще около тридцати дочерей, и все же я каждый раз радовался рождению ребенка, тем более сына. Немного странно, конечно, что ребенок родится от семени, которому, так сказать, тысяча лет: это нарушает естественную последовательность поколений. Однако если даже из-за того хаоса, который я застал в мире большеносых, небо не обрушилось людям на голову, то оно тем более не обрушится из-за одного маленького ребенка — по крайней мере, я на это надеюсь.

Но госпожа Кай-кун заверила меня, что ребенка быть не может. Неужели она бесплодна? — огорчился я. Нет, она не бесплодна, успокоила она меня: она просто принимает пилюли.

Да-да, так оно и есть. Большеносые принимают пилюли не только от душевных мук, но и для того, чтобы не рождались дети. Я, разумеется, попросил показать мне такую пилюлю. Она маленькая, белого цвета, и принимают ее не так, как вполне естественно было бы предположить, а просто кладут в рот.

Поскольку роды, насколько я слышал, вещь для женщин довольно мучительная, можно было бы ожидать, что, обладая такими удобными пилюлями, женщины у большеносых вообще рожать перестанут. Однако это явно не так, ибо детей здесь довольно много. Об этом я тоже спросил госпожу Кай-кун. Она объяснила, что эта проблема приняла у них иную форму. Не иметь детей предпочитают, во-первых, женщины знатные и образованные — или просто легкомысленные, но желающие сохранить свою свободу (вот еще одно странное представление, понять которое нам с тобой очень трудно), во-вторых, наложницы, раздевающиеся танцовщицы и иные подобные им дамы; если у них и появляются дети, то очень, очень редко, да и то чаще всего по ошибке, когда они забудут вовремя принять маленькую белую пилюлю. Много детей бывает у женщин из простонародья. Есть, конечно, исключения: так, она сама знакома с одной семьей, где муж — известный ученый, да и жена отличается большим умом, и у»-них много детей, кажется, семь или дазке девять. Она никогда не расспрашивала их об этом, но полагает, что мужу, прославившему свое имя на поприще не только науки, но и музыки, просто очень нравится быть о т ц о м. Такое случается, хотя и не часто. Кроме того, здесь играют роль и религиозные взгляды — госпожа Кай-кун объяснила мне и это, но подробный пересказ ее слов завел бы меня слишком далеко.

Вообще же, продолжала госпожа Кай-кун, в стране Ба Вай и соседних с ней государствах детей с каждым годом рождается все меньше, потому что люди здесь живут богато, у них есть магнитные световые картинки и другие развлечения. Однако имеется много стран, где ничего подобного нет,— эти страны, по словам госпожи Кай-кун, носят нелепое и на первый взгляд необъяснимое название «третий мир»,— там детей рождается очень много, даже слишком, так что на всех не хватает места, но в первую очередь не хватает еды.

А Срединное царство, или Ки Тай, как ты его называешь, тоже принадлежит к странам, именуемым «третьим миром»? — спросил я.

‑‑ И да, и нет,— ответила она. Тут тоже все оказалось очень сложно.

‑‑ Хорошо,— продолжал я свои расспросы.— Если людей в тех странах стало так много, что им негде ногу поставить (что неудивительно, ибо ноги в этом мире у всех очень велики,— подумал я при этом, однако вслух не сказал, так как у госпожи Кай-кун, между нами говоря, ноги тоже слишком они от голода уже помогает сократить велики — по нашим понятиям, конечно), и если начинают пожирать друг друга — что, конечно, население, но не решает проблему полностью,— то почему люди оттуда не едут сюда, где еще достаточно и еды, и места?

‑‑ О, это очень просто,— ответила госпожа Кай-кун.— Они об этом не знают.

‑‑ А вы, конечно, не спешите сообщить им,— догадался я.

‑‑ Конечно,— подтвердила она.

И все же дело тут, как мне кажется, обстоит не совсем так. Попробую выяснить поточнее. Возможно, я еще спрошу об этом господина Юй Гэнь-цзы.

Так или иначе, детей у госпожи Да Х'мань нет. Она принадлежит к тем образованным и знатным дамам, которые «дорожат своей независимостью» — что бы это ни значило в приложении к женщинам. Приняла она нас радушно. Угощение тоже было вполне сносным. Шан-пань был охлажден как следует. Мы беседовали о том о сем, и я испытывал истинное удовольствие, хотя статуэтки, ковер и некоторые другие вещи, находившиеся в комнате, неприятно напомнили мне о буддизме.

Когда после ужина прошло некоторое время, госпожа Да Х'мань неожиданно предложила сходить «попариться». Я не понял, о чем идет речь, однако госпожа Кай-кун немедленно согласилась, говоря, что объяснять слишком долго, лучше уж я сам все увижу. Вообще же это освежает и бодрит.

Я не буду рассказывать тебе все подробности. Скажу лишь, что «парятся» большеносые в особых подвалах, именуемых «Сяо На» и введенных у них совсем недавно. Кто их изобрел и что он при этом думал, остается для меня загадкой. Скорее всего, это связано с одной из неискоренимых привычек большеносых — поливать себя водой по любому поводу. Об этом я как-нибудь напишу тебе подробнее. Вообще же я заметил, что большеносые удивительно любят быть мокрыми. Когда был придуман этот способ «париться», многие из большеносых немедленно устроили у себя в домах купальные подвалы. (У нас в Го-ти Ни-цзя тоже такой имеется; однако я в него не хожу.) Подвал обычно тесен, обшит досками и настолько жарко натоплен, что почти невозможно дышать. Войдя туда, большеносые усиленно поливаются водой, хотя и без того потеют, как напуганные поросята, и хлещут друг друга по спине свежесорванными розгами; худшее же из всего, что обязан совершать «парящийся»,— регулярные прыжки в холодную воду. С тех пор, как кипящая вода исключена у нас из списка дозволенных пыток, мир не видел ничего подобного.

Впрочем, сколь ни мучительна была эта пытка, благодаря ей я тоже пережил нечто любопытное: когда мы спустились в подвал, обе дамы, нисколько не стыдясь, разоблачились донага. Да-да, госпожа Да Х'мань тоже разделась без всякого стеснения. И хотя я протестовал, как мог, меня тоже заставили раздеться. Госпожа Кай-кун довольно язвительно шепнула мне, чтобы я бросил свои «Ки Тайские церемонии»: в Сяо На жеманиться не принято, и если бы я, как хотел сначала, оставил на себе штаны, то хозяйка сочла бы это крайне невежливым.

Итак, мы уселись: госпожа Кай-кун, госпожа Да Х'мань и я. Некоторое время спустя я осмелился поднять взгляд на нашу хозяйку. Она была худая, как мальчишка, и загорелая, точно раб после месяца полевых работ; грудь же у нее была поистине гороподобна. Величественные размеры груди здешних женщин бросились мне в глаза еще в той Харчевне Раздевающихся Дам, где мы побывали вместе с мастером Юй Гэнем, а потому я считаю своим долгом внести некоторые поправки в тот образ госпожи Кай-кун, который ты мог составить по полученным от меня письмам.

Для того, чтобы ты понял мои слова, мне придется сделать еще одно небольшое отступление: вначале я писал, как ты помнишь, что так же не могу различать жителей здешнего мира, как не мог бы различить ящериц, сбившихся в плотный клубок в прохладной пещере (ты легко поймешь, откуда взялось это малоприятное сравнение, если внимательно читал мои письма, в чем я," впрочем, не сомневаюсь). Со временем я научился различать их лица, однако долго не умел отличать мужчин от женщин — если, конечно, лицо искомой персоны не украшала окладистая борода, что здесь встречается не так уж часто. У женщин большеносых всегда очень крупные (по нашим понятиям) ноги, почти ничем не отличающиеся от мужских. Долгое время я полагал, что все большеносые, встречающиеся мне на улицах, принадлежат к мужскому полу. Ведь, по нашим понятиям, женщине на улице просто нечего делать. Таким образом, я перенес наше представление о женщинах на здешние свои наблюдения. И как ты теперь уже знаешь, ошибся. Потом я какое-то время думал, что мужчин и женщин у большеносых можно различить по цвету зонтиков. В какой-то мере это верно, как я выяснил, однако способ этот действует лишь во время дождя, ибо большеносые пользуются зонтиками только для защиты от воды, зонтиков же для защиты от солнца не знают. А дождь у них хотя идет и часто, но тоже не всегда.

Потом, позже, я заметил, что у здешних женщин необычайно велика грудь. У нас, правда, старухи и кормилицы тоже имеют большую грудь, но мы воспринимаем это скорее как отклонение от нормы. Вообще грудь, нормальная по нашим понятиям, встречается у женщин большеносых редко. Кроме того, они нарочно носят платье, открывающее и подчеркивающее грудь. Первая неприкрытая грудь, увиденная здесь мною — ибо столь много раз описанное мной полупрозрачное платье с волнистым узором никак нельзя назвать прикрытием,— принадлежала госпоже Кай-кун. Вполне естественно, что мне, привыкшему к совершенно иным масштабам, она, при всем изяществе формы и окраске цвета юных персиков, показалась неправдоподобно огромной. Однако далее у меня была возможность наблюдать груди женщин, загоравших нагими на лугах в яркие солнечные дни, а также груди танцовщиц в Харчевне Раздевающихся Дам, куда привел меня господин Юй Гэнь-цзы; и, наконец, теперь я мог вблизи рассмотреть грудь госпожи Да Х'мань. В итоге могу сказать следующее: хотя женщины большеносых по возможности избегают рожать детей, а если рожают, то сами их не кормят (я узнал об этом из беседы с мастером Юй Гэнем, возникшей по поводу особенно выдающейся груди у одной из раздевающихся акробаток в упомянутой харчевне), груди у них тем не менее развиты чрезвычайно богато, и ног они девочкам не перевязывают. По нашим понятиям, грудь госпожи Кай-кун столь же непомерно велика, сколь и ее ноги. Однако по здешним понятиям она скорее мала, да и ноги тоже.

Наш великий мудрец с Абрикосового холма говорил: благородный муж, придя в чужой край, не стремится ввести там свои обычаи, а наоборот, подчиняется, насколько ему лозволяют убеждения, обычаям этого края. Вот так и я, по крайней мере в этом отношении, придерживаюсь обычаев большеносых и нахожу большую грудь красивой. И, скажу тебе, в этом есть свои прелести. Однако, как я уже говорил, я не люблю бесед на интимные темы, 'а потому на этом закончу.

После того, как обе дамы наконец решили, что «попарились» достаточно, мы оделись и снова поднялись в квартиру госпожи Да Х'мань. Мое бедное тело потеряло при этом столько жидкости, что ссохлось, как сушеное яблоко, так что я проглотил, кажется, целую бутылку Шан-пань одним глотком.

В ходе дальнейшей беседы как раз и выяснилось, что госпожа Да Х'мань занимается упомянутой наукой о душе. Моя возлюбленная, госпожа Кай-кун, сообщила ей только, что я — Ки Таец, приехавший в Минхэнь учиться. Госпожу Да Х'мань это страшно заинтересовало. Она начала говорить о различиях, существующих между, как она выразилась, «дальневосточной» душой и душой большеносых, которую она назвала «западной». При этом я довольно скоро убедился, что об учении великого Кун-нзы она не имеет ни малейшего понятия, «дальневосточную» же душу связывает в первую очередь с ненавистным мне суеверием буддизма. Однако поучать ее в данной ситуации показалось мне неприличным, да и, кроме того, признаться, Шан-пань уже начал оказывать действие, окружив меня плотным, почти непроницаемым облаком у-вэй. Поэтому я лишь кивал, время от времени произнося: — Да, да.

Когда пришло время прощаться, госпожа Да Х'мань поблагодарила меня за чрезвычайно интересную беседу (хотя я за все время так и не произнес ничего, кроме «да, да») и сказала, что знакомство с моей удивительной душой сильно подвинет вперед ее любимую науку. Я поклонился и ответил, что сердечно благодарю ее за замечательное угощение, устроенное для столь ничтожного лица, как я, за не менее замечательное «попаривание» в купальном подвале — за столь гостеприимную возможность лицезреть ее выдающуюся грудь, напомнившую мне своими формами священные горы Тянь-Шань: образ ее запечатлится в моей памяти навеки.

Тут же выяснилось, что этого говорить не следовало, ибо госпожа Да Х'мань сделала недоуменное лицо и даже отступила на шаг назад. После, когда мы ехали домой, госпожа Кай-кун объяснила мне, что хвалить столь непринужденным образом грудь чужой женщины считается у них неприличным. Вот уж чего я не понимаю: она ведь действительно совершенно свободно предоставила мне свою грудь для обозрения! Ладно, пусть в этом разбирается, кто хочет. Мое дело -- "наблюдать и запечатлевать свои наблюдения. «Знающий,— говорит великий Кун-цзы в четвертой главе трактата «Лунь Юй»,-- еще не столь совершенен, как ищущий; ищущий же не столь совершенен, как тот, кто безучастно познает окружающее».

Несколько дней спустя госпожа Кай-кун передала мне привет от госпожи Да Х'мань. Я спросил, простила ли она мне мою невольную бестактность. Да, сказала госпожа Кай-кун, конечно, потому что она потом старательно все обдумала и еще раз перечитала книги основателей своей душеспасительной науки. Сделанный мною комплимент она объясняет тем, что меня в детстве слишком рано отлучили от кормилицыной груди. Великое небо, до чего они здесь только не докопаются, подумалось мне. Кроме того, продолжала госпожа Кай-кун, моя душа показалась госпоже Да Х'мань столь интересной, что она готова принять меня совершенно бесплатно. Она предлагает мне самому назначить время и зайти к ней. Но я, скорее всего, не воспользуюсь этим приглашением.

Прими же самый сердечный привет и заверения в глубоких дружеских чувствах от твоего далекого друга — Гао-дая.

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ПЕРВОЕ

понедельник, 25 октября

Мой дорогой, неоценимый друг!

Спасибо за чудесное и столь обрадовавшее меня письмо. То, что ты списал для меня все двадцать девять стихотворений, очень меня тронуло, хоть в этом и не было нужды. Кроме того, бумага, способная выдержать путешествие через века, все-таки слишком дорога, так что, по-моему, лучше тратить ее на вещи более достойные, нежели стихи высокопочтенных членов императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал». Двадцать девять стихотворений! Из них девятнадцать принадлежат господину Куан Вэй-фо! Хотя я, уезжая, строго-настрого наказал, чтобы к осеннему состязанию поэтов каждый подал не более двух стихотворений. О чем только думал этот Куан Вэй-фо, сочиняя эту кучу стихотворений? Да еще таких длинных? Ведь мне придется читать все это… Вообще Куан Вэй-фо — один из назойливейших писак, которых я когда-либо видел. Когда его где-то не признают первым, не включают куда-то, он делается совершенно невыносимым. Зато лентяй Ку Гуа-шэн, как я вижу, опять не прислал ни строчки. Возможно, он не справился с заданием. Это, конечно, хорошо в том смысле, что на мою долю достанется одной глупостью меньше, однако столь явное пренебрежение предложенной честью уже граничит с наглостью. Великое небо, за какие грехи Сын Неба возложил на

меня сию почетную обязанность — начальствовать над его достопочтенной Палатой поэтов? Уж лучше бы я присматривал за разведением государевых пекинок или за удобрением казенных полей. В условленный срок я сообщу тебе, какому стихотворению можно присудить награду. Время у меня еще есть.

То, что вице-канцлер соизволил наконец дать согласие на брак своего сына с моей дочерью, очень меня радует. Теперь надо как можно скорее уладить это дело. Мне хочется, чтобы в следующем году, когда я вернусь — надеюсь, живым и здоровым,— ребенок был уже «на подходе». Так и передай вице-канцлеру с подобающей случаю кротостью. Если же этого не произойдет, то в будущем году я не приглашу его на праздник Жертвоприношения предкам — или посажу на самое худшее место. Кстати, которую из дочерей ты ему предназначил? Имя «Гао-фа» мне ничего не говорит. Это не та, у которой большие уши? Уши у нее от матери. В моей семье ни у кого не было таких ушей.

Стихов же мне, пожалуйста, больше не шли. Если этот лентяй Ку Гуа-шэн все же надумает прислать стихотворение, отошли его ему обратно, указав, что срок передачи стихотворений на конкурс уже истек. Двадцать девять стихотворений! Великое небо! Стихотворцев развелось у нас поистине слишком Много. Скажу больше: недавно я снова имел долгую и очень приятную беседу с господином Ши-ми. Так вот, по его словам, с точки зрения большеносых, люди нашего времени прямо-таки изнывали от безделья, ибо только и знали, что сочинять горы стихов по любому поводу и без такового. Вот как мы выглядим в глазах потомков!

Впрочем, встретились мы с господином Ши-ми — произошло это уже несколько дней назад,— конечно, совсем не для того, чтобы обсуждать эти вещи. Он зашел за мной в Го-ти Ни-цзя в довольно ранний час, чтобы пригласить на заседание суда: я ведь хотел познакомиться с правосудием большеносых, ибо оно составляет неотъемлемую часть общественной жизни.

Мы вместе позавтракали в Го-ти Ни-цзя и пошли. Находилось здание суда совсем недалеко. Это оказалось не то здание, где я вынужденно провел свою первую ночь в этом мире. То был полицейский суд, теперь же мы пришли в Главный городской суд Минхэня.

Тот судья, с которым я познакомился в самом начале — он-то и препоручил меня, как ты помнишь, заботам господина Ши-ми,— заседает только в полицейском суде; однако он попросил своего коллегу из городского суда оказать нам дружескую услугу, и вот мы вошли и обратились прямо к нему. Зовут его господин Мэй Ло. Высокопочтенный судья Мэй Ло принял нас очень сердечно, однако в целом суд произвел на меня сугубо удручающее впечатление. Я уже достаточно хорошо узнал здешние нравь!,- так что, конечно, не ожидал найти величественного дворца с изящно расписанными колоннами. Однако то, что я увидел, было просто возмутительно. В этой постройке, хоть и довольно большой по размерам, нет и тени величия, и ничто в ней не напоминает о законе и порядке, хотя именно суд призван восстанавливать закон и порядок, когда те приходят в упадок.

Первое, что бросилось мне в глаза,— лавки, устроенные в нижнем этаже. Да-да, ты не ослышался: в здании суда помещаются лавки! В то время как в верхних покоях вершится священная справедливость, внизу торговцы предлагают всем желающим штаны, подушки, цветы, кожаные футляры и музыкальные тарелки! (Об этих музыкальных тарелках я обязательно расскажу тебе особо; но это уж в другой раз.)

Комната, где заседает господин судья Мэй Ло, имеет вид более чем жалкий. В ней странно пахнет, и мебель вся давно обносилась. По размерам эта комната походит на собачью конуру, и тем не менее там сидят двое судей, которые пошевелиться не могут, чтобы не задеть соседа. По всей видимости, судей здесь не уважает никто — Ни народ, ни даже власти, именем которых вершится правосудие. Господин Мэй Ло с болью в голосе подтвердил эти мои наблюдения, добавив, что нижние лавки занимают гораздо более обширные помещения и отделаны много лучше, чем каморки судей.

На господина Мэй Л о в Главном суде города Минхэня возложена особая обязанность. Помнишь, в первое время я удивлялся, как эти стремительные повозки Ма-шин, железные дома на колесах и все остальное, заполняющее каменные улицы гигантского города, ухитряются не сталкиваться друг с другом. Однако позже я узнал, что удивляться не стоит. Они сталкиваются, и даже довольно часто. Повозки при этом ломаются, водители же получают увечья. Поломки бывают так велики, что починить повозку уже не удается; увечья тоже бывают велики, и тогда случается, что для водителя звучит последний гонг ( Образное выражение, обозначающее смерть.). Если же водители остаются живы, то после лечения они затевают спор, кто виноват в столкновении, иначе говоря — кто из них будет платить за починку повозки другого.

Этими спорами в Главном городском суде занимаются шесть судей, и работы у них столько, что отдыхать некогда. Господин Мэй Ло — один из судей. Объяснив мне эти и другие подробности, господин Мэй Ло — другой судья, стол и стул которого так же находятся в этой комнате, куда-то отлучился — поднялся с места и сказал, что ему пора готовиться к заседанию.' Он повязал себе на шею особый белый платок или бант, похожий на те, что наши женщины носили в эпоху династии Тан, и надел черную мантию.

Со мной происходит все та же история: хотя я уже знаю, сколь низко пали нравы в этом мире хаоса, я всякий раз лелею надежду, что у большеносых осталась хоть капля почтения перед обычаями прошлого. Мне никак не удается оставить эту надежду. И всякий раз я испытываю разочарование. Я так и не закалил свою душу. Видно, человек, всеми нитями души связанный с далеким прошлым, не способен привыкнуть к разочарованиям. Зал, в котором должно было состояться заседание суда — господин Мэй Ло объяснил господину Ши-ми, как пройти туда, и мы долго шли по узкому, темному коридору,— был на самом деле не зал, а комната, лишь немногим большая той, где стоит стол судьи. Самая маленькая комнатка в моем постоялом дворе — дворец по сравнению с этим «залом». Ничто не говорило в нем о величии и достоинстве, приличествующих месту отправления правосудия. Мы сели на одну из задних скамей: она заскрипела, точно желая разделить мое настроение, вызванное этим убогим зрелищем. Людей в комнате было очень много: они стояли, переговариваясь громкими, низкими голосами,— не только мужчины, но и женщины! — и листали разные бумаги, производя невыносимый шум. Я пытался определить, отчего комната выглядит так убого. Может быть, из-за скрипучей скамьи? Или из-за полуразвалившихся стульев в первых рядах? (Один из стульев совсем сломался, и его части были небрежно свалены у стены.) Из-за стен, покрытых вездесущей копотью? Из-за большеносых, шумевших, точно на рынке? Да, из-за этого тоже, но прежде всего — это пришло мне в голову, когда мы с господином Ши-ми уселись на скрипучую скамью,— из-за удивительно низкого потолка. Хотя роста большеносые все, как правило, довольно высокого (даже женщины; так, госпожа Кай-кун, например, выше меня почти на целую голову), жить и работать они предпочитают в очень низких помещениях. Им едва хватает места, чтобы выпрямиться. Почему? На этот мой вопрос пока никто не сумел ответить. Наши храмы высоки, у дворцовых залов потолки — точно небо, и даже в частных домах мы стараемся устроить потолки так, чтобы они нас не подавляли. Большеносые же едва не касаются своих потолков головами. Как только это пришло мне в голову, я тотчас же спросил об этом господина Ши-ми. Он удивленно посмотрел на меня, явно не поняв сначала, что я имею в виду. Потом ответил: — Да нет, к чему лишнее пространство над головой? Ведь это неэкономно. А так мы при той же высоте здания можем сделать в нем больше этажей. И это произнес господин Ши-ми, слывущий в своем мире мудрецом!

Вслух я ничего не сказал, но подумал: большеносые нарочно строят низкие потолки, потому что боятся по-настоящему ощутить собственное достоинство. Ведь «лишнее» пространство над головой учит человека уважать себя. Почему же они этого боятся? Потому что достоинство может принадлежать лишь личности, каждому человеку в отдельности, будь он мандарин, мудрец или судья,— они же в своем мире не позволяют никому почувствовать себя личностью. Пускай лучше никто себя не уважает. Таков мир людей, не уважающих себя и вечно всем недовольных, и это они называют «властью народа». При этом многие большеносые, например, господин Ши-ми и мастер Юй Гэнь, очень хорошо понимают, что лишь достоинство создает порядок. Однако вслух они предпочитают об этом не говорить.

Прямо в толпу большеносых вошел судья, господин Мэй Ло. Некая дама, исполнявшая, как выяснилось, обязанности судебного чиновника и сумевшая даже этим болтливым большеносым внушить некоторое почтение, воскликнула: — Встать, суд идет! — Я, конечно, тотчас поднялся с места; поднялись и остальные сидевшие. Однако если ты думаешь, что вслед за этим они, как положено в настоящем суде, пали ниц, ожидая, пока судья займет свое место и позволит им вновь поднять лица, то ты жестоко ошибаешься. Никто из присутствующих и не подумал пасть ниц. Да и сделать это было бы довольно трудно, ибо пол был весьма' нечист: на улице шел дождь, и в помещение нанесли много грязи. • После того как судья дал знак садиться, я тихонько спросил господина Ши-ми, кто все эти люди. Оказалось, что многие из них — платные стряпчие. Здесь устроено так, что почти никто не ходит в суд сам. У большеносых имеется целое сословие людей, только тем и занимающихся, что ведут в суде чужие тяжбы. Отчего же тяжущиеся не ходят в суд сами? Оказывается, вовсе не от страха, а оттого, что ничего не смыслят в судопроизводстве. После, когда заседание окончилось, а высокопочтенный господин Мэй Ло сложил с себя мантию и белый платок, мы пошли в харчевню, расположенную тут же неподалеку, и долго с ним беседовали (я набрался смелости и пригласил высокопочтенного господина судью отобедать с нами, и он не отклонил приглашения).

Да, подтвердил он, нечто вроде справедливости в царстве большеносых поддерживается, однако справедливость эта, так сказать, расчленена, раз дроблена на мельчайшие частицы и уложена в такое количество писаных законов, что запомнить их все никому не под силу, даже самому господину судье и его коллегам. Восстановление справедливости превратилось здесь в целую науку. Простые люди давно уже ничего в ней не понимают, а потому вынуждены нанимать стряпчих.

— Откуда же взялись все эти писаные законы? — спросил я.

— Их принимает государство,— ответил господин Мэй Ло.

Слыхал ли ты что-либо подобное, мой милый Цзи-гу? Судьи здесь не восстанавливают издревле царящую справедливость, непоколебимую, пока соблюдается порядок и поддерживается взаимосвязь между небом и землей, не указывают государству и его слугам, что тем следует делать для ее восстановления, а лишь выполняют указы самого государства, точнее, его нерадивых слуг, возомнивших себя его хозяевами, как тот министр-мошенник Чжи, варвар с юга, встреченный мною в Харчевне Раздевающихся Дам,— здесь государство решает, что есть справедливость! То, что при этом в общественной жизни нет порядка, меня уже нисколько не удивляет.

Но вернемся к заседанию суда. Все уселись, и судья тоже. Рядом с ним села довольно молодая дама со строгим, даже унылым лицом. А это кто? — поинтересовался я. Оказалось, это помощница судьи, умеющая быстро писать и записывающая самое важное из того, что говорят сам судья и платные стряпчие.

Из самих же тяжб, разбиравшихся в этот день, я не понял почти ничего. Судья вынужден был то и дело призывать стряпчих к порядку и тишине в зале. Я поразился его терпению. Очевидно, долготерпение — основная добродетель здешних судей.

Тяжб было несколько, и разбирались они с необычайной быстротой. Судья несколько раз раздраженно замечал стряпчим, что все произносимое ими представляет собой полнейшую ерунду. И тут проявился еще один порок всей системы: в ответ на это стряпчий лишь наклонял голову, разводил руками и сообщал, что он и сам это понимает, однако его подзащитный велел ему говорить именно так.

Одна из тяжб разбиралась дольше других. Случай был, судя по всему, давний, потому что произошел он этой, а возможно, даже и той зимой. Повозка Ма-шин поскользнулась на снегу и наехала не на другую повозку, а на угол дома. Стряпчий повозки, если я правильно понял, долго и горячо доказывал, что виновата не повозка, а дом. Судья в своем неисчерпаемом долготерпении возражал, что это совершеннейшая ерунда. Однако стряпчий настаивал; лицо его покраснело, а голос сделался хриплым. Я слушал, затаив дыхание. Судья тоже продолжал терпеливо слушать. Стряпчий же вошел в такой раж, что даже подскочил на месте и заявил, что такой судья его не устраивает —он требует другого судью. Я понимал, конечно, что мои мечты несбыточны, но все же не мог не вообразить, как судья простирает руку, и трое или четверо стражников уволакивают обнаглевшего стряпчего к палачу.

Однако ничего подобного не случилось. В зале, правда, поднялось некоторое волнение. Другие стряпчие пытались угомонить своего коллегу, прося его не говорить так долго, потому что иначе не хватит времени им самим. Вскоре, однако, все успокоились, и заседание продолжалось. Примерно через час после начала в зале стало так душно, что судье пришлось объявить перерыв. Я и господин Ши-ми тоже вышли. В коридоре господин Мэй Ло, судья, предложил сходить выпить чего-нибудь прохладительного. Он снял свою черную мантию, а платок оставил. Мы снова прошли через несколько длинных коридоров и попали в помещение, которое здесь в шутку называют «комнатой сплетен»; там стоял невообразимый шум. За столиками уже сидели стряпчие, только что так бурно спорившие с судьей и друг с другом, все до единого человека, и рассказывали короткие истории, над которыми здесь принято смеяться; я их совсем не понимаю. Господин судья Мэй Ло представил нас присутствующим, и мы заняли свободный столик. Я сел в угол, стараясь выглядеть как можно незаметнее. Беседовать мы могли лишь с трудом, потому что говорили здесь все, как это обычно бывает у большеносых, одновременно. «Прохладительное», которого так жаждали стряпчие и господин судья, оказалось огромным бокалом Ма-люй из тонкого стекла, по форме немного напоминавшим тюльпан; многие из присутствующих, как я заметил, к нашему приходу опустошили по нескольку таких бокалов и ничуть не опьянели. Я осторожно осведомился у господина судьи, нельзя ли мне получить хотя бы маленький бокал Шан-пань. Увы, это оказалось невозможно. Поэтому я пил чай.

Нескольких стряпчих и судей мне назвали по именам, но я, конечно, не мог их запомнить. У одного из них была очень круглая голова, поросшая жесткими прямыми волосами, что делало его похожим на ежа; все громко выражали ему свое восхищение за то необозримое количество коротких историй, которое он сумел сохранить у себя в памяти. Некоторые из них он рассказал и мне. Я их, как уже говорил, не понял, однако на всякий случай сказал, что эти замечательные истории запомнятся мне навеки. Он, со своей стороны, проявил незаурядный интерес к кухне Срединного царства и сообщил, что любит готовить сам, причем именно наши блюда. Да, такое здесь тоже встречается. Мужчина может ни у кого не служить поваром и тем не менее заниматься приготовлением пищи. Я вынужден был разочаровать его, ибо не мог решительно ничего сказать о том, к а к у нас готовят. Я могу сказать только, нравится мне какое-то блюдо или нет; приготовление его — не моя забота.

Другой судья, обладавший весьма солидным брюхом, ел рыбу и одновременно писал что-то. Один стряпчий необычно высокого роста, с козлиной бородой, ухитрялся за едой читать книгу. Я не осмелился спросить, что это значит. Потом явился еще один стряпчий, одетый в шлем и сравнимый статью с воинами эпохи Хань… Мне сделалось страшно, и я хотел уйти, однако выяснилось, что указанный стряпчий не имел жестоких намерений и воевать не думал. Потом со мной заговорил стряпчий, сидевший недалеко от меня; звали его, если я правильно записал, Ви-ли Вэй-ба. Он был примерно одного со мной роста, что меня приятно тронуло. Он обратился ко мне, но я не понял ни слова. Тогда упомянутый стряпчий с козлиной бородой, читавший книгу, заметив, что речь господина Ви-ли Вэй-ба мне непонятна, рассмеялся и сообщил, что это вовсе не удивительно, ибо тот родом из западных краев, а тамошние жители слишком ленивы, чтобы выговаривать слова как следует, потому что язык у них во рту растет задом наперед. В ответ на это господин Ви-ли Вэй-ба хладнокровно воззрился на говорившего и заявил — перевожу буквально: — Еще одно слово — и я опрокину этот бокал тебе на голову.— Я снова хотел бежать, однако господин Ви-ли Вэй-ба опять обратился ко мне и повторил свой вопрос, выговаривая слова как можно тщательнее: — А что, у вас, в Срединном царстве, в суде тоже такая потеха? — Нет,— ответил я, сделав одну треть поклона,— но я не премину рассказать дома о судебных обычаях, принятых в славном городе Минхэне, ибо не сомневаюсь, что эти обычаи вполне могут быть приняты и у нас на родине.

Тогда он поднял бокал и воскликнул: — Бу С'дэ-ло-ви! — выражение, мне уже знакомое и означающее, что он пьет, чтобы я не болел. Я снова поклонился, отпил чаю и ответил: — Бу С'дэ-ло-ви! — Я поднимаю эту чашку чая в надежде, что слива и счастье не отвернутся от высокопочтенного поборника справедливости господина Ви-ли Вэй-ба, а также от его без всякого сомнения достойнейших, и почтеннейших потомков.

Я был очень рад, когда мы наконец покинули это помещение. Вторая половина заседания была спокойнее. Стряпчих выступало не так много, и кричали они уже не так громко.

В комнату все время вносили и выносили какие-то бумаги. Иногда судья перелистывал их, как бы ища что-то. Бумаги судье подавали и стряпчие — без всяких поклонов, между прочим. Я спросил у господина Ши-ми, не содержатся ли в этих бумагах изъявления почтения по адресу господина судьи. Нет, сказал он, это всего лишь особое мнение, выразить каковое стряпчие считают нужным. Временами и судья отдавал стряпчим какие-то бумаги, принимавшиеся ими также без всякого почтения.

Но вот заседание закончилось. Стряпчие уже все разошлись, и судья отпустил домой унылую женщину-писца и другую женщину, помощницу. Тогда-то я и пригласил, как уже говорил, его и господина Ши-ми отобедать в ближайшей харчевне.

За обедом я успел расспросить его о многом. Например: обязан ли он читать все те бумаги, которые подают ему стряпчие и другие люди? Нет, ответил он, ибо если он в самом деле будет все это читать, у него через три дня помутится разум.

Как же тогда ему удается выяснить правду? — удивился я. Подумав, господин Мэй Л о сказал, что правду теперь вообще выяснить невозможно. У них есть изречение, не вошедшее в писаные законы, но тем не менее (а возможно, именно поэтому) верное: идя к судье, не ищи справедливости, а радуйся легкому приговору. Затем господин судья Мэй Ло глубоко вздохнул и добавил: в мире, где царит такой хаос, о справедливости и речи быть не может.

Мне господин судья Мэй Ло показался человеком, глубоко чувствующим и понимающим мировые взаимосвязи, и я надеюсь, что нам еще удастся встретиться и поговорить. На сей же раз мы с ним распрощались, и я удалился, унося в душе странное впечатление об обстоятельствах, в которых вершится справедливость в этом мире, лишенном чувства собственного достоинства.

Приветствую тебя из этого далекого мира, оставаясь тем не менее твоим близким другом — Гао-дай

[ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ] ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ

понедельник, 8 ноября

Мой дорогой Цзи-гу, чем больше выхожу я за рамки частной жизни, тем более вынужден опасаться, что мое происхождение будет открыто. Избежать этого очень трудно. Когда я жил у господина Ши-ми, я находился, так сказать, под его защитой, и подобные опасения были излишни. Но теперь я живу в Го-ти Ни-цзя, где царит такая же несусветная толчея,, как на прилетной доске хорошей голубятни в ясную погоду, и эта опасность намного выше. До сих пор мои истинные обстоятельства были известны лишь двоим: госпоже Кай-кун и господину Ши-ми. Господин Ши-ми относится к моему пребыванию в его мире и к самому путешествию во времени очень серьезно; он понимает, как важно для меня сохранять все в тайне. Живи он в нашем времени, его с полным основанием можно было бы назвать «благородным мужем» именно в том смысле, как это понимает великий Кун-цзы. Госпожу Кай-кун тоже можно бы так назвать — если бы она была мужчиной. Не считая похвалы красоте, это лучшее, что можно сказать о женщине. Но вот поверила ли она моему рассказу — не знаю. Сама она никогда ни о чем не спрашивала. Иногда мне кажется, что мою историю, которая здесь и в самом деле кому угодно показалась бы невероятной, она считает не слишком ловкой выдумкой, призванной скрыть какие-то иные обстоятельства, более правдоподобные, но гораздо менее благовидные. Впрочем, мне в любом случае удобнее оставить ее при своем мнении.

Отчего же я так боюсь «разоблачения», ведь в моем путешествии нет ничего предосудительного? Беда в том, что, открой я свое происхождение, на меня тотчас начнут глядеть как на призрак. Мне это было бы весьма неприятно. Кроме того, мне, скорее всего, просто не поверят. Это было бы для меня еще неприятнее, ибо тогда мне пришлось бы прибегать к доказательствам. Доказать-то я, конечно, доказал бы, но после этого немедленно стал бы вселенской диковиной и лишился возможности наблюдать, ибо сам превратился бы в предмет наблюдений. Нет, я не только предпочитаю, но и просто вынужден хранить свою тайну, чтобы наблюдать за всем, так сказать, из укрытия, стремясь привлекать к себе как можно меньше внимания, хоть это и нелегко, ибо и в платье большеносых мой облик еще слишком выделяется из общей картины здешнего мира.

Мастер Юй Гэнь вернулся. Теперь он живет в другой комнате, хотя и в той же Го-ти Ни-цзя. Он не устает задавать вопросы, так что опасность быть раскрытым грозит мне постоянно. Довериться же ему в полной мере, как господину Ши-ми и госпоже Кай-кун, я не могу. Поэтому я все время должен быть начеку, находя удовлетворительные ответы на его вопросы, а они бывают самые неожиданные. Одну западню, впрочем, я уже миновал: с лесоводом из Пекина мы поговорили. Уклониться было никак невозможно. Даму, заведующую главным Тэ Лэй-фанем нашего постоялого двора, господин Юй Гэнь-цзы довел чуть ли не до умопомрачения. Он велел ей звонить в Пекин до тех пор, пока его тамошний друг не отзовется. Сначала у нее просто не получалось. Потом получилось, но установившаяся было связь тут же оборвалась (видимо, это устройство действует все же не так безотказно, как кажется, во всяком случае, на таких больших расстояниях). Но вот наконец далекий лесник из Срединного царства отозвался — совсем тихо, еле слышно. К счастью, я так и не придумал, о чем завести с ним беседу. Произнеся несколько положенных вежливых фраз, я передал ему привет от господина Юй Гэня. И убедился, что наш пекинский правнук также утратил навык вежливого обхождения. Во-первых, он принял меня за уроженца Синьцзяни, говорящего на маловразумительном провинциальном наречии; во-вторых, он не осведомился ни о моем здоровье, ни даже о том, живы ли мои родители. Он передал лишь свой привет господину Юй Гэню. На этом, собственно, наш разговор и закончился. Однако господин Юй Гэнь остался очень доволен, так что эта напасть меня, надо полагать, миновала.

Но что в этом толку, если почти сразу же вслед за этим на меня свалилась другая. Причем тут дело, по-видимому, только начинается, так что сердце мое то и дело сжимается от страха.

Произошло все это вчера. Ничего не подозревая, я спустился в гостиную Го-ти Ни-цзя, где мы с господином Юй Гэнь-цзы договорились о встрече, чтобы пойти вместе распить бутылочку Шан-пань. И вот я иду и вижу: сидит он, а рядом с ним -— кто бы ты думал? Настоящая, живая дама из Срединного Царства! Моим первым побуждением было немедленно бежать, но было поздно, ибо они меня уже увидели. Я был настолько потрясен, что позабыл даже о правилах вежливости — что, впрочем, как я теперь понимаю, оказалось мне только на руку. Да, это была настоящая дама из Срединного Царства, правда, одетая, как и я, в платье большеносых, причесанная, как женщины большеносых, с незабинтованными ногами и ничем не прикрытым лицом,— но все же, вне всякого сомнения, наша с тобой соотечественница. Мастер Юй Гэнь вскочил с места и радостно представил меня ей, очевидно полагая, что я при виде ее должен по меньшей мере запрыгать от восторга.

Но я овладел собой довольно быстро. Мне помогло и то, что родом эта дама оказалась с одного из островов у фуцзяньского побережья ( Гао-дай имеет в виду остров Тайвань, известный ему лишь понаслышке.), который теперь тоже заселен представителями нашего народа. Выговор у нее был ужасный; впрочем, друг друга мы с грехом пополам понимали. Зовут ее «маленькая госпожа» Чжун. «Маленькая госпожа» означает у большеносых, во-первых, незамужнюю женщину, во-вторых — женскую прислугу в харчевнях, независимо от того, замужем она или нет. Когда мы с господином Юй Гэнь-цзы находились в городском саду, где жители Минхэня в хорошую погоду сидят под созревающими каштанами и пьют свои Бо-шоу или Ма-люй, нас обслуживала женщина, зад у которой по размеру превосходил лошадиный, руки были так велики, что удерживали по пятнадцати кружек Ма-люй, а ростом она была по меньшей мере на четыре головы выше меня — настоящий утес из мяса и жира. И все же господин Юй Гэнь-цзы обращался к ней: «Маленькая госпожа!» Это было осенью, в один из последних теплых дней. За столиком неподалеку от нас сидел господин, внешность которого показалась мне необычной даже по здешним понятиям. Господин Юй Гэнь-цзы вполголоса объяснил мне, что это один из известнейших поэтов Минхэня. Зовут его Си Гэй, и пишет он, по словам господина Юй Гэнь-цзы (если я правильно его понял), только в летние месяцы. Что ж, это весьма разумно. Я был бы только рад, если бы мои «Двадцать девять поросших мхом скал» тоже сочиняли свои стихи только летом. Но пег, они исправно пишут их каждый день, от зари до зари, и никакая буря им не помеха.

Господин поэт Си Гэй выглядит уже пожилым. Кожа на его лице словно задубела. По внешности я бы принял его за пастуха. Мастер Юй Гэнь тихонько сообщил, что обычно господина Си Гэя окружают друзья и поклонники, составляющие как бы его свиту. Быть приглашенным за его столик -— большая честь, ценимая здесь даже больше, чем приглашение на ужин к верховному мандарину всей страны Ба Вай. В одиночестве, как сегодня, господин Си Гэй остается редко.

Хотя мастер Юй Гэнь говорил очень тихо, господин поэт, видимо, догадался, что речь идет о нем, и взглянул прямо на нас. Собрав лоб в невероятное количество морщин, он обратился к нам в грубовато-резкой манере, отличающей всех жителей Минхэня: Я так понимаю, это вы обо мне говорите? Я поднялся с места, сделал две трети поклона и произнес: - - Я и в самом деле позволил себе непростительную дерзость заговорить своими жалкими, недостойными устами о непревзойденном мастерстве вашей высокопочтенной особы. Но я буквально лишь за миг до этого узнал, что мне выпала эта редкая удача, сравнимая лишь с лицезрением радуги во время восхода солнца,- увидеть прославленнейшего из поэтов великого города Минхэня. И сколь бы ни были тяжки мои прегрешения в те

немногие годы, которые мне, невежественному червю, еще осталось влачить на земле, вся моя жизнь отныне будет озарена воспоминанием о том, что я целых несколько мгновений дышал одним воздухом с князем всех поэтов Минхэня и страны Ба Вай, с величайшим из поэтов мира.

— А, идите вы,— отозвался поэт,— садитесь-ка лучше ко мне, поговорим.

Я хотел почтительно отказаться и, как положено, дождаться третьего приглашения. Однако господин Юй Гэнь-цзы тут же собрал вещи и перешел за столик господина Си Гэя — рассудив, очевидно, что не стоит упускать случай, перед которым блекнет даже честь быть приглашенным к верховному мандарину. Поэтому и я перебрался за его стол, не забыв дважды произнести подобающие формулы извинения за то, что посмел омрачить своим присутствием сияние славы великого поэта.

— А, слушайте, идите вы,— отвечал на это поэт с замечательной скромностью, которой могли бы поучиться некоторые из наших «Двадцати девяти поросших мхом скал»,— не такой уж я великий, так, пишу просто в свободное время, что в голову взбредет.

В ответ я поклялся, что непременно попрошу своего друга достать мне книгу несравненных стихов господина Си Гэя и, хоть мой непросвещенный взгляд и осквернит их возвышенную чистоту, посвящу остаток жизни самому внимательному и почтительному восхищению ими.

‑‑ А, идите вы,— возразил поэт. Здесь нужно заметить, что это выражение, «идите вы», в разговорах жителей Минхэня отнюдь не означает требования немедленно удалиться. Оно означает лишь: «Не стоит говорить об этом» или «Не придавайте этому значения».

‑‑ Так вы из Ки Тая? — осведомился затем поэт. Говоря со мной, он разрезал на тоненькие ломтики местные плоды, напоминающие маленькие репки; ими жители Минхэня любят закусывать Ма-люй. Называются эти плоды «Лэй Ди'с». Разрезав очередной Лэй Ди'с, господин Си Гэй пересыпал ломтики солью и снова сложил из них целую репку.— Лэй Ди'с-ка должна плакать, как у нас говорят,— поучал он меня при этом в своей безграничной доброте. Он имел в виду сок, который должна была выделить репка благодаря действию соли.

‑‑ Вот как,— продолжал он.— Значит, вы из Ки Тая. Конфуция знаете? — «Конфуцием» большеносые называют великого Кун-цзы. Я испугался, ибо  в первый миг мне показалось, что он намекает на мое собственное «древнее» происхождение, и у меня невольно вырвалось: — Лично не знаком.

Тут господин Си Гэй расхохотался в полный голос и несколько раз повторил, что я ему нравлюсь. Господин Юй Гэнь-цзы так и грелся в лучах снизошедшей на меня милости, хотя мастер Си Гэй не обменялся с ним еще ни единым словом. Оказалось, что о великом Кун-цзы господин Си Гэй кое-что слышал. Я немного рассказал ему об учении мудреца с Абрикосового холма. Господина Си Гэя это настолько заинтересовало, что он несколько раз задавал мне вопросы. Рассказал я ему и о Мэн-цзы, о том презрении, которое этот мудрец испытывал к войне и военачальникам, а также о чжэнмин ( Чжэнмин — букв.: «исправление имен», одно из положений конфуцианства.), что привело его прямо-таки в неописуемый восторг.

— Да,— сказал он,— «исправление понятий» — это отлично. С понятиями дело у нас обстоит хуже некуда. Вы, наверное, заметили? — Я позволил себе с ним согласиться.— Сумасшедший дом,— продолжал он,— теперь называют «лечебницей для нервнобольных», тюрьму — «исправительно-трудовым заведением», харчевню — «предприятием общественного питания»! Да-да,— закивал он головой,— нужно исправлять понятия! Как это, по-вашему? — Чжэнмин,—: подсказал я.— Чжэнмин,— повторил он несколько раз,— чжэнмин… Надо будет запомнить. Силен, собака, этот ваш Конфуций!

Не пугайся: господин Си Гэй вовсе не намеревался оскорбить мудреца с Абрикосового холма. На языке жителей Минхэня слово «собака» в соединении со словом «силен» означает высшую степень похвалы и одобрения.

Говорили мы долго. Когда я рассказал о взглядах великого Сюнь-цзы, считавшего человека злым по природе, но способным побороть свои злые помыслы, господин Си Гэй признался, что всей душой разделяет эти взгляды.— Да-да,— снова закивал он головой,— человек зол. Зол и глуп.— И процитировал, глядя на нависающие над нами листья каштана, строки своего любимого поэта и покойного учителя (его имя господин Си Гэй по моей просьбе записал для меня на бумажке. Нашими знаками его можно лишь приблизительно передать как «П'ле»). Строки были такие:

Да, человек, строй планы,
Считай себя светочем небес,
Придумывай, что хочешь:
Все равно у тебя ничего не выйдет.

Между тем к столику начали подсаживаться приятели господина Си Гэя, из которых по душе мне пришлись лишь немногие. Я намекнул господину Юй Гэнь-цзы, что пора уходить; он поднялся с места, я сделал поклон, заверив господина поэта в совершеннейшем почтении к нему самому и к его божественным стихотворениям, и мы удалились. Поэт еще прокричал мне вдогонку: — Я тоже конфуцианец! — Кстати, когда этот его Лэй Ди'с «заплакал», он и мне предложил несколько ломтиков, любезно поддев их ножом. Эти ломтики отрыгались мне еще долгое время после того, как мы покинули Каштановый павильон. Однако в остальном встреча с господином Си Гэй-цзы, пишущим только в летние месяцы, произвела на меня неизгладимое впечатление.

И все же, почему я о нем вспомнил? Ах, да: я говорил о необъятных телесах «маленькой госпожи» из Каштанового павильона, потому что так здесь принято обращаться к женской прислуге и вообще к незамужним женщинам, в том числе и к госпоже Чжун, с которой меня столь неожиданно познакомил господин Юй Гэнь-цзы в гостиной нашего постоялого двора.

Я уже не раз писал тебе, милый Цзи-гу, что одной из величайших странностей этого мира мне представляется положение и поведение женщин: они подражают мужчинам во всем, так что о каком-либо подчинении первых последним и речи быть не может. Я понимаю, что за тысячу лет многое могло и должно было измениться; но чтобы так изменились самые основы человеческих отношений?.. Мы" много беседовали об этом с госпожой Кай-кун, и у каждого из нас находились достаточно весомые доводы. Я понял, что объяснить эти изменения одним лишь падением нравов и разрушением семейных уз не удастся. Госпожа Кай-кун предложила мне проявить по отношению к женщинам ту терпимость, которую великий Кун-цзы учит выказывать, например, варварам и торговцам. Никто из богов или людей, сказала она, никогда не утверждал, что женщина не способна быть цзюньцзы ( Цзюньцзы понятие, часто встречающееся в конфуцианских книгах и переводимое обычно как «благородный муж». Еще точнее ему соответствовало бы английское «джентльмен».). Что ж, против этого трудно найти возражения.

Как и госпожа Кай-кун, исполняющая должность учителя, маленькая госпожа Чжун тоже состоит на службе: она работает летающей горничной.

Ты, разумеется, спросишь: что такое летающая горничная? Чтобы объяснить это, мне снова придется сделать отступление. Этот мир, мир большеносых, настолько чужд нашему, что я, как ты можешь судить по моим письмам, испытываю величайшие затруднения всякий раз, когда пытаюсь описать тебе хотя бы степень этой отчужденности. Он не только заполнен иными, непривычными нам вещами: у большеносых свои, особые понятия, и мысль их движется неведомыми, чуждыми нам путями. Совпадений так мало, что мне часто бывает не от чего оттолкнуться, чтобы описать то или иное явление. Поэтому мои описания нередко походят на попытки объяснить слепой черепахе, как выглядит верблюд. И у верблюда, и у черепахи имеются четыре ноги, голова и хвост, однако на этом совпадения кончаются, да и то ноги, голова и хвост у обоих совершенно различны.

В своих письмах я рассказывал тебе о поразивших меня вещах, стараясь объяснить и истолковать их в меру собственного моего разумения. Но мои рассказы, конечно, не могут дать полного представления об этом мире. Он изобилует еще множеством вещей, явлений и правил, охватывающих различные стороны жизни; я узнал и их, одни сумев объяснить себе, другие — нет, но в письмах так и не упомянул о них ни разу. Почему? Потому что описать все это не в человеческих силах. Представь себе, что я стою перед огромным тканым ковром, занимающим целую стену, с изображениями людей, животных и множества других предметов. Я могу бегло охватить его взглядом, но этот взгляд не может не быть поверхностным, отчего и описание ковра не получится ни полным, ни точным.

Так, я до сих пор не рассказывал тебе об искусственных летающих драконах. Впервые я увидел такого дракона, когда мы с госпожой Кай-кун катались на ее Ма-шин по живописным окрестностям Минхэня (мы побывали, кстати, на берегу поистине прекрасного озера, в деревушке под названием Ду Чжин). Было это еще летом; мы посетили несколько озер, расположенных к югу от Минхэня, и поехали»назад по широкой и гладкой дороге, предназначенной только для повозок Ма-шин. Когда мы уже подъезжали к городу (ворот у городов больше нет; о въезде в город узнают по тому, что продольную дорогу пересекает несколько поперечных, отчего, как я убедился, там постоянно бывают заторы), я вдруг увидел, как совсем низко над нами пролетел огромный железный дракон. Он летел медленно и величественно, простерев крылья и далеко вытянув голову, скорее даже парил в воздухе, не обращая никакого внимания на нашу маленькую повозку, а потому не испугал меня; он снижался, очевидно, собираясь опуститься на землю, и скоро скрылся за крышами ближайших домов.

Если бы я увидел такое в первые дни моего пребывания здесь, я, вероятно, умер бы от страха. Но мне, к счастью, довелось увидеть этого серебристо-серого дракона уже после того, как я повидал в этом мире много чудес, и поэтому я отнесся к нему спокойно. Госпожа Кай-кун объяснила мне, в чем дело. Невдалеке отсюда, сказала она, находится большое поле, отведенное для драконов, чтобы они могли свободно садиться и взлетать. Через несколько дней мы с ней побывали на этом поле, и я увидел их своими глазами. Драконов здесь очень много. Они летают во всех направлениях и могут преодолевать большие расстояния. Некоторые из них летают даже в Срединное Царство. Долететь туда дракон способен менее чем за двадцать часов.

Драконы эти, конечно, не настоящие: они сделаны из железа. Это машины. Так же, как дома на колесах, возящие людей по каменным дорогам, эти железные дома с крыльями перевозят людей по воздуху. Когда мы были на Драконьем поле, я видел, как они садятся и взлетают. Грохот, производимый ими, превосходит всякое воображение: он гораздо сильнее того шума, который обычно сопровождает жизнь большеносых. Это ужасный гром, так сильно сотрясающий землю, что кажется, будто она вот-вот треснет и провалится под ногами. Но она все же не трескается. Приходится лишь удивляться, сколько всего способна выдержать матушка-земля.

Один серебристо-серый дракон может перевезти за раз сотню и более .путешественников. Госпожа Кай-кун предложила купить для меня место внутри такого дракона. Она сказала, что уже много раз летала на драконах, и это совсем не опасно. Она, конечно, готова лететь на нем вместе со мной. Честно признаться, мне было бы любопытно испытать это; с другой же стороны, мудрец с Абрикосового холма говорит, что долг и добродетель предписывают человеку без особой нужды не подвергать опасности свою плоть, унаследованную им от родителей. Поэтому я отвечал, что подумаю и, возможно, полечу на драконе — как-нибудь в другой раз. Больше мы к этому разговору не возвращались.

Так вот. Путешественникам, летающим на этих драконах-машинах, нужно что-то есть и пить, ибо путешествие часто продолжается несколько часов. Ведь если повозка летит по воздуху, с нее так просто не слезешь, чтобы сделать привал и закусить. Поэтому дракон берет с собой вдоволь разной еды и питья, путешествующих же, как в обычной земной харчевне, обслуживают подавальщики и горничные. Это особое ремесло, со своими правилами, и маленькая госпожа Чжун как раз и есть одна из таких летающих горничных. Этим она зарабатывает свое пропитание.

Я расспрашивал ее обо всем очень подробно — хотя бы для того, чтобы самому избежать ее вопросов. Она рассказала, что летать ей приходится очень много. Особенного она в этом давно уже ничего не находит. Бывают и неприятные ощущения например, когда дракон начинает вдруг плясать в воздухе (иногда с ним такое случается). Тогда нужно крепко держаться за что-нибудь; из путешественников же многие начинают блевать. Убирать за ними, к сожалению, тоже входит в обязанности летающей горничной. Но в общем ей нравится перелетать из города в город. Иногда дракон отдыхает дня два или даже три, и тогда ей удается осмотреть город. Сейчас она таким образом пробудет несколько дней в Минхэне.

Господин Юй Гэнь-цзы, маленькая госпожа Чжун и я провели вместе весь вечер. Она меня ни о чем не спрашивала. Здешние люди, не только большеносые, больше любят говорить о себе, чем слушать других. Мне это даже на руку. Мы пообедали в весьма приличной, отделанной внутри деревом харчевне под названием «Черный лес». Народу в ней было немного. Господина Юй Гэнь-цзы там хорошо знали. Он велел позвать главного повара, господина Шао-ба, который и явился к нам, одетый во все белое; господин Юй Гэнь-цзы попросил его приготовить для меня что-нибудь без коровьего молока. Во мне пробудилась надежда, и я спросил господина Шао-ба, нельзя ли заказать тушеную собаку; нет, развел тот руками, к сожалению, нельзя. В остальном же обед оказался просто великолепен -— для меня господин Шао-ба приготовил жаркое из косули,- да и напитки были выше всяких похвал. В этот раз мы пили не Шан-пань, а другой напиток, тоже пенящийся; он называется «Доу Пэй-нон» и ценится знатоками гораздо выше, чем просто Шан-пань, как сообщил мне господин Юй Гэнь-цзы. Кроме того, он и стоит втрое дороже. После этого мы посетили маленькую подземную питейную лавку, где гремела музыка, горел красноватый свет и стояли облака дыма. Было похоже на «Райский сад», только без раздевающихся акробаток. Здесь гости танцевали сами. Я, конечно, в этом не участвовал, а господин Юй Гэнь-цзы предложил маленькой госпоже Чжун исполнить с ним один танец. Правил здешнего танцевального искусства я совсем не понимаю. Танцы у большеносых, по нашим понятиям, крайне примитивны. Они просто держатся друг за друга и слегка подпрыгивают. Когда господин Юй Гэнь-цзы спросил, не хочу ли я пригласить маленькую госпожу Чжун на танец, с поклоном извинился и сказал, что вынужден отказаться от этой чести, ибо не владею приемами местных танцев.

Поздно вечером мы наконец вернулись в Го-ти Ни-цзя. Мастер Юй Гэнь был уже весьма утомлен и немедленно удалился к себе. Я же вместе с маленькой госпожой Чжун поднялся к себе в комнату, и мы с ней выпили еще бутылку Доу Пэй-нон (оказалось, что этот, напиток можно заказать и в нашей Го-ти Ни-цзя). После этого маленькая госпожа Чжун позволила мне разделить с ней ложе. Она, по обычаю большеносых, тоже сняла с себя совершенно всю одежду. Ноги у нее были не перевязаны, то есть, по нашим понятиям, все-таки довольно велики, зато грудь оказалась утешительно маленького размера. Форма ее волосяной рощицы вызвала у меня воспоминание о моей наложнице Фэн-ма, и я снова затосковал по родине. Затем маленькая госпожа Чжун заснула. Я же еще долго лежал без сна, со слезами вспоминая о своем доме в Кайфыне, о тебе, о Фэн-ма и о своей любимой Сяо-сяо. Возможно, однако, что это чувствительное настроение охватило меня из-за напитка Доу Пэй-нон, которого я выпил несколько больше, чем обычно. Потом наконец заснул и я — крепким, спокойным сном.

На этом я заканчиваю письмо и сердечно обнимаю тебя. Твой далекий друг — Гао-дай.

[ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ] ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ

вторник, 23 ноября

Мой любезный старый друг Цзи-гу, сообщу сразу, чтобы наконец покончить со всем этим: стихи я прочел. Я уехал за тысячу лет, сижу в комнате постоялого двора, в этом нелепом будущем, а за окном начинается сырое и дождливое ноябрьское утро, так что я наверняка промочу ноги, когда понесу это письмо к почтовому камню,— и все это ради того, чтобы прочесть восемь десятков — или сколько их там? — стихотворений досточтимых членов императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал»! Но я прочел их. Наименее плохим из всех показалось мне стихотворение «Взвешиваю время» юного Ло Дэ-саня. Образ человека, взвешивающего сначала воду, потом воздух, свет и, наконец, время, показался мне весьма изящным, -а заключение, что время для нас — самый тяжкий груз, как нельзя лучше совпадает с моим настроением. Я решил присудить награду ему. Так и сообщи членам Палаты поэтов. Он получит ее, когда я вернусь.

Кстати, я хочу позволить себе один маленький литературный розыгрыш. В одной из лавок, где торгуют книгами, я обнаружил книгу стихов Срединного Царства в переводе на язык жителей Минхэня. Целое собрание стихотворений множества поэтов! И с глубоким удовлетворением убедился, что из этих напыщенных болванов, членов императорской Палаты поэтов, туда не попал ни один — даже относительно неглупый Ло Дэ-сань. Почти все стихотворения, написанные в наше время или до него, были мне знакомы. Собрание включает также — обнаружив это, я вскочил с места и немедленно распростерся ниц,— стихотворение Его Высокочтимейшего Величества, Сына Неба, тебе тоже известное: «Тусклый месяц… Туман на цветы чуть заметную бросил прядь». Открывается все собрание стихами неизвестных поэтов эпохи Чжоу, а заканчивается теперешними, написанными в Срединном Царстве уже в эпоху большеносых.

Из этой книги я узнал, что через двадцать четыре года после моего возвращения у нас в стране родится мальчик, который станет великим поэтом под именем Оуян Сю. Он умрет в возрасте шестидесяти пяти лет. Одно из его стихотворений начинается так: «На небе облака, в душе тоска. Густые осень разбросала тени…» Я перевел все стихотворение обратно на наш язык. До рождения Оуян Сю — не могу сказать, узнаем ли мы о нем или нет, я не знаком с этой семьей, - мы еще доживем, до его смерти едва Ли. Дома я перепишу эти стихи красивыми иероглифами и спрячу в своих бумагах. Возможно, когда-нибудь Оуян Сю найдет их… И очень удивится.

Несколько дней назад мы вместе с господином Ши-ми (госпожа Кай-кун тоже была с нами) присутствовали при публичном музицировании. Оно нисколько не походит на наши концерты, а напоминает скорее сложный религиозный ритуал.

Все участники ритуала облачаются в парадное платье. Эти любители музыки собираются в большом, ярко освещенном зале и рассаживаются в креслах, прибитых к полу. Им раздают тетради с краткими заметками о той музыке, которую будут играть. Музыканты, все до одного одетые в черное, усаживаются на особом помосте в передней части зала. Взяв тетрадь, я узнал, что сегодня они будут играть две пьесы, два «Божественных созвучия». Подбираются пьесы не по жанру и не по обстоятельствам, при которых их принято исполнять, а исключительно по принадлежности тому или иному композитору. Удивительно, но здесь практически о каждой из музыкальных пьес известно, кто ее сочинил. Видимо, это оттого, что исполняется только новая музыка, сочинителя которой еще не успели забыть. Я уже писал, что столь любимый мною мастер Бэй Тхо-вэнь (мне будет не хватать его музыки, когда я вернусь) жил всего двести лет назад, даже меньше. Так вот, это — почти самая старая музыка, которую можно здесь услышать. Пьесы, которым было бы более трехсот лет, исполняются крайне редко. Первое «Божественное созвучие» принадлежало мастеру Фань Шу-бэю, одну из пьес которого, «Форель», я уже знаю; второе сочинил мастер Шо-тао Го-ви, умерший совсем недавно.

Итак, мы уселись. Оркестр оказался необычайно многочисленным. В нем было никак не менее шестидесяти музыкантов. Там было много игравших на Ви-э Ло-чэнь, много С'ли П'ка и А-ти, и еще были флейтисты, трубачи и даже один барабанщик. Руководить оркестром, сказал господин Ши-ми, будет знаменитый мастер по имени Гай-тин, но его пока нет, он поднимется на помост позже. Не успел он вымолвить это, как внезапно снова начался страшный шум. Я думал, что уже привык к дурацкому обычаю большеносых устраивать шум по любому поводу, но им всякий раз удается застать меня врасплох. Когда появился мастер Гай-тин (он не из Срединного Царства, хоть имя и похоже), большеносые изо всех сил захлопали в ладоши. Поскольку госпожа Кай-кун и господин Ши-ми хлопали тоже, к ним присоединился и я. Так здесь принято выражать ликование. Мастер Гай-тин поднялся на помост, встал на скамейку, устроенную специально для него, и поклонился публике. Однако вслед за этим он крайне невежливо повернулся к публике спиной и погрозил музыкантам палкой. Те беспрекословно повиновались и начали играть. Видимо, музыканты здесь и понятия не имеют о дисциплине, ибо их начальнику все время приходилось размахивать палкой, а иногда даже очень сильно, чтобы они не бросили игру. После первой пьесы (состоявшей из двух частей) был перерыв, и мы вместе со всеми — была даже небольшая давка — вышли в прихожую, где некоторое время ходили взад и вперед. Потом мы еще выпили по бокалу Шан-пань — там в одном месте его продавали. Пьеса, исполнявшаяся после перерыва, состояла из четырех частей. Когда она закончилась, все снова захлопали. Музыканты встали, мастер Гай-тин раскланялся, и все разошлись.

Музыка, которую играет господин Ши-ми в кругу друзей, нравится мне гораздо больше. Публичные оркестранты играют слишком «по-большеносому», то есть прежде всего слишком громко. Особенно это касается пьесы, звучавшей после перерыва. Этот недавно умерший мастер Шо-тао Го-ви сочинил, по словам господина Шй-ми, больше дюжины таких «Божественных созвучий». То, которое я услышал, имело номер пять. Мне оно показалось чересчур воинственным, только третья часть была сдержаннее и спокойнее. Пьеса же, исполнявшаяся до перерыва — мастер Шу-бэй, хотя и скончавшийся в возрасте тридцати одного года, также сочинил несколько «Божественных созвучий»,— порадовала меня больше. У него она — восьмая, и он ее не закончил, поэтому в ней вместо положенных четырех частей было только две.

Мне хотелось бы понять эту пьесу, хотя это очень трудно — в несколько раз труднее, чем музыку "«Небесной четверицы»: все время звучит сразу несколько тонов, создаваемых различными инструментами. Господин Ши-ми очень похвально отзывается об этой пьесе. Я же в этой путанице звуков так и не сумел различить гармонии. Не сомневаюсь, впрочем, что со временем я мог бы научиться и этому. Если я и буду о чем-то сожалеть, покинув мир большеносых, то, наверное, только о том, что не успел овладеть искусством проникать в их гармонию.

Одна часть «Божественного созвучия» номер восемь мастера Шу-бэя быстрая и довольно живая, другая же, наоборот, медленная. Именно эта вторая часть как нельзя лучше подтверждает, что звуки зарождаются в сердце человека, как сказано в главе «Юй ли» трактата «Ли-цзи». В некоторых местах я ощущал тесную внутреннюю связь с духом мастера Шу-бэя, хоть он и родился через много веков после меня, а умер все же раньше меня. В его звуках тоже сокрыта тайна, но иная, чем в музыке несравненного Бэй Тхо-вэня. Мастер Бэй Тхо-вэнь внушает почтение, мастер же Шу-бэй — любовь. Если бы я знал все это раньше, я, возможно, так настроил бы свой компас, чтобы попасть во времена мастера Шу-бэя. Может быть, я бы тогда встретился с ним. Может быть, он полюбил бы меня. А вот с мастером Бэй Тхо-вэнем, сколь ни велико мое к нему уважение, я бы, наверное, встретиться не решился.

На этом я, пожалуй, прерву свои размышления о музыке; тебя они, наверное, не слишком увлекают, ведь ты никогда не спрашиваешь меня об ощущениях, какие я здесь испытываю, зато все время интересуешься, как устроен этот мир и на чем зиждется его государственность. И ты прав, разумеется, ведь такова была цель моего путешествия. Иначе оно не отвечало бы духу учения великого Кун-цзы.

Должен признать, что я, особенно слушая музыку, часто и в самом деле забываю о своем ранге мандарина и даже о Срединном Царстве. Но звуки умолкают, и я возвращаюсь к действительности, трезво напоминающей мне, что в мире большеносых можно найти все что угодно, даже таких замечательных мастеров, как Бэй Тхо-вэнь и Шу-бэй, но у них никогда не было нашего великого Кун-цзы.

На этом я прощаюсь с тобой, мой любезный друг; передай мои наилучшие пожелания Ло Дэ-саню. Стихотворение у него и в самом деле вышло неплохое. Возможно, я только потому не нашел его в упомянутом собрании, что за тысячу лет оно где-нибудь затерялось (этого ему, разумеется, передавать не надо). О твоих шариках я не забыл. Крепко обнимаю тебя и остаюсь — твой Гао-дай

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЕ

среда, 1 декабря

Дорогой Цзи-гу!

Незадолго до отъезда мастера Юй Гэня — для меня уже окончательного, ибо теперь он приедет в Минхэнь лишь в следующем году, когда меня здесь уже не будет,— у нас состоялась долгая и очень содержательная беседа. Хоть он и таскал меня по разным сомнительным заведениям, хоть он и не умеет сдерживать приступов веселья и вообще отличается весьма бурным нравом, а выпив лишнего, может сморозить невероятную глупость,— все же он человек глубокого ума. Теперь, простившись с ним навсегда — он, конечно, надеется на нашу новую встречу и рад ей; я же страдаю оттого, что не смогу оправдать его надежд,— теперь я имею право сказать об этом. Правда, он всего лишь мастер по выращиванию леса, но он много размышляет над той жизнью, которая его окружает, над жизнью большеносых, и мысли его, без сомнения, верны.

Жизнь большеносых и весь их мир неумолимо движутся к своему концу: таков общий вывод, сделанный мною не только из этой нашей беседы, ставшей естественным продолжением разговора о моих впечатлениях от гигантской кузницы, но и из всех моих здешних наблюдений в целом. Политическое устройство запутанно и создает благодатную почву для корыстолюбия политиков. Общественное устройство в беспорядке из-за того, что никто и ничто не обладает природным авторитетом. Семья как установление тоже почти отмерла. Религия — сплошное суеверие. Уцелела лишь торговля, которая в конечном итоге и определяет ход всех вещей.

Господин Юй Гэнь-цзы рассказал мне следующую притчу. Сам он из крестьян. У его отца был хутор — на равнине, простирающейся к северу от Ба Вай до самого моря. Однажды, получив деньги за хороший урожай, покойный господин Юй Гэнь-старший решил избавиться от старых шкафов и кроватей и завести новые. Так он и сделал, однако старые кровати и шкафы принадлежали еще бабке с дедом господина Юй Гэня-старшего, к тому же украшены ценной резьбой. (У нас бы никто и не подумал избавляться от таких вещей; большеносые же всегда предпочитают новое старому. Однако эту их нелепую привычку я уже описывал, и сейчас речь не о ней.) Итак, из уважения к предкам, что само по себе похвально, эти шкафы и кровати не попали ни под топор, ни в печку, а были оставлены в одной из пустующих верхних комнат. Там-то на них и набросились червяки-древоточцы. Получилось так, сказал господин Юй Гэнь-цзы, что эта комната оказалась как раз настолько теплой и влажной, сколько требуется древоточцам для полного благоденствия. Червяки принялись размножаться, а поскольку шкафы и кровати снабжали их достаточным пропитанием, то они росли и размножались все быстрее. Их становилось все больше, и с каждым новым поколением они делались все толще, пока в конце концов кровати и шкафы не были съедены до последней крупинки, после чего эти огромные толстые червяки в одночасье издохли. Именно к этому моменту, к полному и окончательному краху и подходит сейчас жизнь большеносых.

Ход вещей в мире большеносых, сказал я, в конечном счете определяется торговлей. Однако эта торговля,— а тем самым и денежная система, и налоги, и государство, и вообще вся жизнь большеносых,— может существовать, лишь когда постоянно производится что-то новое, неважно, нужно оно кому-нибудь или нет. Такая экономика, как сказал господин Юй Гэнь-цзы, исправно работает до тех пор, пока рабочие не перестали приобретать повозки дороже тех, которые могут себе позволить. Большеносые живут в долг, они проедают свое будущее. И съедят его прежде, чем оно наконец наступит.

Я сказал тебе, что считаю религию большеносых суеверием? Если да, то я был не прав. Их религия была бы очень хороша — если бы они ей следовали. С ней произошло почти то же самое, что с даосизмом. Утонченная философия премудрого Лао-цзы была бы просто прекрасна, если бы люди были в состоянии следовать ей. Учение же великого Кун-цзы, не столь утонченное в теории, оказывается гораздо лучше на практике — именно потому, что ему возможно следовать. Религия большеносых очень хороша, но они следуют лишь внешним ее заветам, да и это делают слишком поверхностно. Сама по себе она — не суеверие, это они относятся к ней как к таковому. О вере же, которую они исповедуют на самом деле, я уже писал: это — Западное и Восточное учения. Причем «запад» и «восток» здесь следует понимать не в нашем смысле, ибо, противопоставляя Запад Востоку, большеносые не знают и не ищут середины.

Западное учение гласит, что счастье создается богатством. Обязанность каждого — стремиться к счастью по мере своих сил. Поэтому важнейшей заслугой человека Западное учение считает получение прибыли. При этом человек — чисто теоретически — должен руководствоваться определенными правилами морали. Эта правила могут выводиться как из суеверия, то есть религии, так и из общепринятых представлений о долге и добродетели. Но это теоретически. Практически же стоит прибыли только забрезжить на горизонте, как все моральные правила либо извращаются так, чтобы они не служили помехой, либо же, что гораздо проще, отбрасываются. Так,— рассказывал мастер Юй Гэнь, сам столкнувшийся с этим в своем лесоводстве,— известно, что уксусный дождь, разъедающий лес, зарождается из облаков дыма, того ядовитого пара, который уже в течение десятилетий, а кое-где и столетий испускают гигантские кузницы, среди коих виденная мною — одна из самых малых, и из тех смертоносных отходов, которые они же спускают в реки. Известны и имена виновных в том лиц. Однако если запретить кузницам испускать яды, они не смогут работать; если они не смогут работать, сократится прибыль (не только для высокопочтенного господина Начальника и таинственных хозяев руководимой им кузницы, но в первую очередь для самих рабочих); если же сократится прибыль, они сочтут, что лишились своего счастья. Поэтому мораль извращается, причем настолько, что даже разговор на эту тему считается неприличным. И вот министр Чжи, тот самый варвар с юга, выходит к народу и заявляет: ничего страшного! Того же, кто осмелится ему возразить, подвергают наказанию или по меньшей мере порицанию.

Самое интересное в том, говорит мастер Юй Гэнь, что министры-то и входят в число этих таинственных хозяев кузниц. Остальное тебе ясно.

Ты можешь подумать, что народ, устав дышать отравленным воздухом, однажды поднимет восстание. И ошибешься. Все рабочие кузниц состоят членами огромных ремесленных сообществ. Эти сообщества (они называются «Один раз дать», что звучит как насмешка; скорее их следовало бы называть «Десять тысяч раз отнять» ( По-китайски «один раз дать» звучит как «И-гэй» {нем. IG — сокращенное обозначение профсоюза), однако, тоже озабочены лишь тем, чтобы обеспечить своим членам как можно большую прибыль, то есть, в конечном итоге, преследуют те же цели, что и таинственные хозяева кузниц, и продажный верховный мандарин, даже если и уверяют всех в обратном. Кроме того, сообщил господин Юй Гэнь-цзы, богатые и высокородные начальники этих обществ сами принадлежал к числу таинственных хозяев гигантских кузниц и даже открываю! иногда собственные кузницы…

Таково, вкратце, Западное учение о благе прибыли. Восточное учение немногим лучше. Оно считает — и это показалось мне величайшей глупостью из всех, когда-либо слышанных мною,— что весь ход истории подчиняется нескольким совершенно незыблемым закономерностям. Хотя каждому, кто хоть раз дал себе труд задуматься над ходом истории, должно быть ясно, что роль всех (несомненно имеющихся в ней) закономерностей, вместе взятых, значительно уступает роли случая. История подобна потоку, знающему лишь один закон: течь ему положено с горы в долину. Но то, как он потечет, обойдет ли он эту скалу слева, а ту-— справа, или наоборот; часто зависит от крохотного камешка, случайно оказавшегося на пути его первой капли.

Но нет, Восточное учение кладет в основу истории закономерность, и мало того: его основатель имел смелость заявить, что умеет вычислить эту закономерность. Мне это напоминает самоуверенные заявления астрологов.

Далее, Восточное учение исходит из того, что народ глуп — мысль, сама по себе не лишенная остроумия, и что его следует буквально за руку вести к своему счастью. Счастье же, согласно этому учению, ожидает людей в отдаленном будущем. В чем оно состоит и как выглядит, никто из создателей учения не знает. Один из них, правда, провозгласил, что счастье — это когда никто больше не голодает и не ночует на улице. Но если это — все, кому нужно такое счастье?

Что ж, пускай глупый народ — хотя на самом деле он не так уж глуп — поверил и устремился к этому далекому и неведомому счастью. Что же сторонники Восточного учения будут делать дальше? Правильно: им придется (и уже пришлось) всеми силами укреплять свое государство, так что теперь в странах Восточного учения рядом с каждым человеком из народа стоит стражник с обнаженной саблей, чтобы тот не сбился с пути к положенному ему счастью. Наши правнуки в Срединном Царстве — какое счастье, что это произойдет лишь через тысячу лет! - тоже объявили себя приверженцами этого учения.

Самое удивительное в этом Восточном учении то, что оно, обещая людям вещи столь туманные и неуловимые, что они кажутся скорее поэтическими образами, упорно называет себя «рациональным и материалистическим мировоззрением».

Ныне Западное и Восточное учения, как и следовало ожидать, противостоят друг другу, однако не как две разные философские школы, противоборство которых ограничивается лишь сферою духа, а потому способно даже быть плодотворным, а как две вполне реальные силы: их вооруженные до зубов солдаты грозят друг другу, как могут. Войны же не случилось до сих пор только потому, считает господин Юй Гэнь-цзы, что ни одна из сторон не уверена в победе. Время от времени на окраинах их империй происходят вооруженные стычки, и тогда кому-то из противников удается наградить другого чувствительным пинком. Но на большее они не отваживаются. Мастер Юй Гэнь называет это равновесием страха. Ясно, что в таком мире ни о каком всеобщем процветании и речи быть не может. Впрочем, об этом я тоже уже писал, правда, в иной связи.

У Западного учения есть одно преимущество: счастье, отождествляемое с прибылью, выглядит не в пример доступнее счастья в отдаленном будущем. Преимущество же Восточного учения в том, что им проще пользоваться. Но ни одному из них не суждено когда-нибудь отпраздновать победу, говорит господин Юй Гэнь-цзы, и я не могу с ним не согласиться. И те и другие уже доедают свои шкафы и кровати.

О том же беседовал я и с господином Мэй Ло, судьей. Он сказал мне: напишите книгу, изложите в ней свои мысли, пусть о них узнают все. Ибо лишь посторонний способен открыть большеносым глаза — неважно, придерживаются ли они Западного или Восточного учения. (Господин судья Мэй Ло даже не подозревает, насколько я для них посторонен и даже «потусторонен».) Он дал мне книгу, написанную одним большеносым, жившим почти три века назад. Этот большеносый был аристократом очень древнего рода из страны западнее Ба Вай; звали его Мо Тэ-кьо. Книгу свою он написал от имени «постороннего наблюдателя» — некоего князя из далекой страны, весьма остроумно и нелицеприятно судящего о нравах большеносых. Кстати, страна, из которой прибыл этот князь, тоже была расположена где-то на Востоке… Можешь себе представить, как глубоко тронула меня эта книга. Возвращая ее господину Мэй Ло, я жалел, что не могу признаться ему в этом моем чувстве. Задал же я ему один вопрос: нашла ли книга господина Мо Тэ-кьо хоть какой-то отклик в сердцах большеносых? Да, конечно,— ответил господин Мэй Ло,— но, увы, весьма небольшой.

Так что и я не стану тратить время на сочинение книги для большеносых, помня слова мудреца с Абрикосового холма: «Учитель сказал: опровергать теории глупцов — напрасная трата сил».

Сердечно приветствую и обнимаю тебя — твой Гао-дай

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЕ

вторник, 7 декабря

Дорогой Цзи-гу, год большеносых подходит к концу — так же, как и мое пребывание в их мире. На улице холодно, идет снег. Госпожа Кай-кун и маленькая госпожа Чжун разругались. Этого я тоже не понимаю. Вероятно, все дело в том, что женщина здесь привыкла держать себя по-мужски. Ей хочется, чтобы мужчина дарил ей одной всю свою благосклонность: вот уж действительно странное воззрение! Мало того, что это вредит здоровью: именно из-за этого, я уверен, в конце концов и распадается семья. Разве я не с равной нежностью и благодарностью принимал дары любви от обеих, от госпожи Кай-кун и маленькой госпожи Чжун? Разве не в равной мере я отдавал им свою мужскую силу, находя время для каждой?

Господин Юй Гэнь-цзы, мой добрый уехавший друг — он знал об обеих дамах,— предостерегал меня. Он говорил, что нынешние женщины присвоили себе право ревновать. Но что такое ревность? Всего лишь одна из форм зависти. Вот еще одна из странностей мира большеносых: зависть вообще считается у них дурным чувством — за исключением тех случаев, когда она выступает в форме ревности. На эту тему, говорит господин Юй Гэнь-цзы, у них существует обширнейшая литература — да, пожалуй, и воя литература большеносых так или иначе посвящена ревности.

Следуя предостережению господина Юй Гэнь-цзы, я по мере сил старался не допустить, чтобы обе дамы встретились, и ничего не говорил одной про другую. Сначала все шло хорошо, так как маленькая госпожа Чжун всегда прилетает в Минхэыь только на два-три дня, а у госпожи Кай-кун часто бывают самые разные дела, так что для меня у нее времени не остается.

Но вчера эта неприятность все же случилась. Маленькая госпожа Чжун приехала в Минхэнь неожиданно и решила навестить меня в то самое время, когда я ублажал госпожу Кай-кун. Я лишь повторял: тише, тише, потому что была ночь, и все соседи, наверное, уже спали. Не буду описывать тебе эту некрасивую сцену. Потоки слез — лишь самая малая ее часть. Мне пришлось выслушать много обидных слов, прежде чем обе они удалились. Точнее, собрались удалиться; однако вместе, по одной лестнице, они идти не желали. Поэтому каждая стояла и дожидалась, когда уйдет другая, продолжая тем временем осыпать меня упреками: одна — на языке жителей Минхэня, другая — на нашем языке. Лишь когда я сам сделал вид, что ухожу, они унеслись прочь, заявив, что ни ту ни другую я больше никогда не увижу.

Я запер за ними дверь и откупорил бутылку Шан-пань. Как жаль, мой милый Цзи-гу, что я не могу прихватить для тебя бутылочку этого чудесного напитка. Сумка моя не очень велика — боюсь, что, перегрузив ее, я застряну где-нибудь на полдороге. Очень, очень жаль. Тебе Шан-пань наверняка бы понравился.

Поцелуй за меня мою верную и далеко не такую ревнивую Сяо-сяо. Утешь ее и скажи, что я вернусь уже совсем скоро. Не сомневаюсь, что она все поймет правильно.

По-прежнему твой Гао-дай

[ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЕ] [ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ] ПИСЬМО ТРИДЦАТОЕ

четверг, 6 января

Мой дорогой друг Цзи-гу, вот я и снова в Минхэне, у себя в комнате, в Го-ти Ни-цзя. Улицы завалены снегом, выходить не хочется. Только что старший ключник — с величайшими вежливостью и почтением, на какие только способен большеносый,— осведомился у меня, как долго я еще намерен оказывать их постоялому двору честь своим присутствием? Я ответил, что собираюсь уехать вскоре после последнего зимнего полнолуния (разумеется, прямо я ему о зимнем полнолунии не говорил, ибо большеносые никогда не смотрят, какая сейчас луна, полная она или нет, и не знают, когда будет следующая. Я назвал ему соответствующую дату их календаря, пользоваться которым давно уже научился). Почему он спрашивал меня об этом? Ответ на этот вопрос тоже наверняка удивит тебя. Он вовсе не намекал на то, что мне пора съезжать с этого постоялого двора, именуемого «Четыре времени года», как то немедленно пришло бы в голову нам с тобой. Отнюдь нет, ибо старшему ключнику прекрасно известно, что денег у меня достаточно, что постоялец я тихий и почти никогда не жалуюсь на нерадивость слуг, что я терплю, когда другие постояльцы в крепком подпитии выкрикивают несуразные слова, и часто заказываю Шан-пань, словом, что я — хороший постоялец, приносящий прибыль. Да старший ключник и сам не раз заверял меня, что я могу жить здесь (и, разумеется, платить деньги — чего он, впрочем, вслух не сказал, а только подумал), сколько мне заблагорассудится. Для чего же ему нужно было знать, когда я хочу уехать? Оказывается, для того, чтобы отметить у себя в книгах, когда он вновь сможет распоряжаться моей комнатой! Большеносые все время строят планы, пытаясь заглянуть в будущее, и только и знают, что размышлять, когда да как они смогут чем-то «распорядиться». Они не умеют просто сидеть и ждать. Это, без сомнения, тоже связано с их постоянным стремлением уйти прочь от самих себя. Большеносые и живут-то больше в будущем, чем в настоящем,— и всякий раз упускают это настоящее. Тогда они принимаются сокрушаться,— как говорилось в стихах, процитированных мне поэтом по имени Си Гэй, сочиняющим только летом,— что все их столь тщательно построенные планы рушатся, и вообще все происходит иначе, чем ожидалось. Они не понимают, что такой проблемы просто не возникает, если не слишком задумываться над будущим. Планируй весну, не планируй — она все равно наступит. Здесь, в Минхэне, она наступает поздно, говорит старший ключник. Он боится, что к моему отъезду ни снег, ни холода еще не сойдут.

Несмотря на столь унылую погоду — или нет: прежде я никогда бы не поверил, но теперь в этом убедился: именно ради этой унылой погоды мы с госпожой Кай-кун и отправились в горы. Эти горы, где снегу, разумеется, еще больше, чем здесь, расположены к югу от Минхэня. Ехали мы туда на повозке Ма-шин два часа. На обычной повозке, запряженной лошадью, мы бы добирались до них, наверное, двое суток. Мы прибыли в местечко, именуемое Ки Цзи-бу и премерзкое на вид. В нем совсем нет домов, а есть только Го-ти Ни-цзя. И жителей, как я понял, тоже нет, одни постояльцы. Все приезжие одеты в странные пестрые Ко-туни; они только и делают, что толкутся на улицах и очень громко разговаривают, почти кричат. Они нарочно подставляют лица зимнему солнцу, и те немедленно приобретают ярко-красную окраску. Сначала я никак не мог понять, чем же занимаются большеносые (хотя в данном случае их, скорее, следовало бы называть «красноносыми») в этом Ки Цзи-бу, и какая сила тянет их в горы в столь безотрадное время года, когда всякий нормальный человек предпочитает оставаться в долине.

Ответ не прост. Ты помнишь, как я рассказывал о госпоже Да Х'мань, подруге госпожи Кай-кун, и нашем совместном посещении купального подвала? А мой рассказ о покупке загадочного предмета по имени Нань Ло? Так вот, одно с другим тесно связано, и мало того: все это прямо связано с удивительной и чрезвычайно распространенной среди большеносых любовью к воде. Они обожают быть мокрыми. Конечно, мы тоже моемся, и благородный, а тем более образованный муж следит, чтобы тело его было чистым и издавало приятный запах. Но все это — ничто по сравнению с тем, что устраивают большеносые: это, на мой взгляд, переходит уже всякие границы. Как и любому суеверию, этому водолюбию находится (специально для людей образованных) научное объяснение: его объявляют полезным для здоровья. Вот уж в чем я решительно сомневаюсь!

Однако при мытье большеносые поливаются водой, пожалуй, даже меньше нашего. Господин Юй Гэнь-цзы говорил мне, что читал где-то, будто две трети большеносых вообще никогда не моются по-настоящему. Что, очевидно, недалеко от истины, если судить по тем запахам, которые нередко приходится ощущать чувствительному носу, особенно когда входишь в их жилища. Однако в теплое время года они непременно бросаются в любой водоем, будь в нем хоть проточная, хоть стоячая вода, и долго плавают взад-вперед. С наступлением холодов они посещают особые, только для того устроенные пруды, накрытые крышей, где воду нарочно подогревают. Или спускаются в купальные подвалы, где, раздевшись догола, поддают жару, пока не взмокнут от пота. Летом, устав мокнуть сами, они надувают свои Нань Ло, которые суть не что иное, как маленькие суденышки, сшитые из ткани, и ездят по воде туда-сюда, изо всех сил гребя веслами. Кроме того, в парках и садах в любую погоду можно увидеть большеносых, бегущих расхлябанным шагом, недостойным благородного человека. Все это они делают с одной-единственной целью — как можно сильнее взмокнуть от пота. У них существуют поля, покрытые красноватым песком и перегороженные сеткой: большеносые скачут по ним, как бешеные, гоняя перед собой маленькие белые шарики (эти шарики немного больше размером, чем были у той танцовщицы — ну да ты понял, о чем я говорю), и еще другие поля, с травой, по которым носятся две дюжины большеносых, гоняя один шарик еще большей величины. И тоже старательно потеют. С возрастом, когда сил для таких потогонных упражнений уже не хватает, они ездят в особые места, где вырыты мелкие водоемы. Там они закатывают штаны и долго бродят по воде с неизвестной целью. Однажды я видел такое в Ящике Дальнего Видения. Это было, пожалуй, самое смешное из всего, что я здесь видел, за исключением разве того нелепого представления с пением и плясками — я имею в виду «Повесть о Стране, где все улыбаются».

Зимой же, когда вода делается слишком холодной или даже замерзает, они купаются в снегу. Да-да, хочешь верь, хочешь нет: они усаживаются в повозки Ма-шин и едут хоть два, хоть три часа, чтобы только добраться до какой-нибудь горы или холма. Там они пересаживаются в другие повозки, подвешенные к веревкам, и те завозят их на вершину, откуда они и бросаются вниз очертя голову с намерением основательно вываляться в снегу. Чтобы хоть немного уменьшить опасность и замедлить падение, они привязывают к ногам длинные тонкие доски, в руки же берут пару палок. Ими-то они и притормаживают, когда скорость слишком возрастает. Но все равно очень многие большеносые, как и следовало ожидать, ломают себе руки, ноги и даже шеи, сорвавшись с обрыва, наехав на дерево или на другого, еще менее ловкого большеносого. Однако подобных увечий здесь не стыдятся. Скорее наоборот.

Выучиться купанию в снегу согласился и я — ради госпожи Кай-кун. Еще летом и потом Осенью она часто приглашала меня поехать с ней купаться в пруду или озере, но я всегда отказывался. Теперь же, в этом Ки Цзи-бу… Я просто не мог ей отказать. Не потому, что поверил, будто мне и вправду понравится валяться в снегу, в чем она меня долго убеждала, а только потому, что, честно говоря, ощущал свою вину перед нею из-за истории с маленькой госпожой Чжун. Поэтому я согласился. Госпожа Кай-кун привела меня к учителю снежного купания. Мне выдали пестрый Ко-тунь, напоминающий ту забавную одежду, в которую дикие жители Севера наряжают своих детишек, пару длинных досок (они носят красноречивое название «покойник» ( «Ши» (нем. Schi — лыжи) по-китайски означает «покойник».)) и палки. Я почтительно приблизился к господину учителю, однако с удивлением обнаружил, что это - - совсем молодой человек весьма неопрятной наружности, к» тому же с грубыми манерами. Волосы у него были жирные, длинные, изо рта пахло. Он громко и довольно-таки невежливо прокричал что-то, и мы, я и еще человек десять учеников, поднялись на вершину горы и выстроились у самого ската. Желая уверить его в моем усердии, я первым бросился вниз, стараясь вываляться в снегу как можно сильнее, и первым докатился до его ног — к сожалению, опрокинув и его самого. А поскольку одна из моих длинных досок, видимо, нанесла ему довольно чувствительный удар по голове, он закричал еще громче и, хоть это и казалось невозможным, еще невежливее. Однако я не утратил самообладания; поднявшись на ноги, я поклонился, как сумел, ибо привязанные к ногам доски  мне все-таки сильно мешали, и произнес:

— О высокочтимейший и достойнейший учитель снежного купания, вы видите перед собою ничтожнейшего и бездарнейшего из учеников, чья неосведомленность в искусстве учтивой речи столь велика, что он не в состоянии выразить словами переполняющее его чувство великого сожаления по поводу возможных повреждений, неумышленно нанесенных им вашей прекрасной голове. Я раскаиваюсь так же глубоко и искренне, как раскаивался бы, поднеся своей теще горсть крупы вместо положенного жареного поросенка в день Новогоднего праздника.— Он схватился за голову и закричал еще громче; что он кричал, я не понял. Тогда он замахал руками. Когда же я обнаружил свое намерение подняться наверх и проделать все еще раз, голос у него и вовсе сорвался; однако но отдельным выражениям и общему тону я наконец догадался, что господин учитель приносит мне свои извинения, но категорически отказывается обучать меня своему искусству.

Я пошел прочь. Поскольку без госпожи Кай-кун (она куда-то ушла, пообещав забрать меня после занятий, то есть через час) я не умел расстегнуть сложный механизм, соединявший неудобные доски с моими ногами, идти к местной Го-ти Ни-цзя мне пришлось прямо в них. От прохожих, попадавшихся мне на пути, я слышал много недобрых слов. Когда я собрался перейти улицу, одна бойкая повозка Ма-шин проехала по моим доскам прямо у меня перед носом. Зато они сделались короче, и это в какой-то мере облегчило мне остаток пути. В Го-ти Ни-цзя слуга помог мне избавиться от них совсем. Я был совершенно мокрым от пота и, поднявшись к себе, сразу лег в постель. Что ж, по крайней мере в этом отношении — хорошенько взмокнуть — цель моей поездки оказалась достигнутой.

Госпожа Кай-кун купалась в снегу с удовольствием. Она не пропускала ни одного дня. Все ее тело было покрыто жуткими синяками. Впрочем, нашим любовным утехам это нисколько не мешало.

В Ки Цзи-бу мы пробыли больше десяти дней. После того, как учитель снежного купания исключил меня из числа учеников, я большей частью проводил время в Го-ти Ни-цзя в полном одиночестве, в основном за чтением.  Я  пытался заговаривать со слугами, но разговора у нас не получалось: местечко Ки Цзи-бу расположено в провинции Ти-лой, где говорят на странном, малопонятном языке, многие звуки которого напоминают отрыжку. Кроме того, мне показалось, что к числу добродетелей, несомненно отличающих жителей этого края, высокоразвитый ум все-таки не относится. Так что я был рад, когда настало время отъезда. Я предложил госпоже Кай-кун направить повозку Ма-шин куда-нибудь, где вообще нет снега — пусть даже дорога туда займет все двадцать часов, а не два. Однако на это у госпожи Кай-кун не было времени. Она, как я уже знаю, исполняет должность учительницы: учит детей и молодых людей (не только девушек, но, как это ни странно, и юношей) правильному употреблению родного языка. Теперь ей нужно торопиться назад, чтобы продолжить занятия. Только через три месяца в занятиях снова наступит перерыв, достаточно длительный, чтобы она могла куда-нибудь поехать. Но меня здесь тогда уже не будет.

Да, мы с ней все-таки помирились. В письме, найденном мною на почтовом камне по возвращении в Минхэнь, ты спрашивал, каким образом я, несмотря на ссору с госпожой Кай-кун, тем не менее отправился вместе с ней в путешествие. Что ж, могу рассказать, как это случилось.

Когда обе дамы столь поспешно покинули меня той ночью, я сначала испытал сильное облегчение. Однако уже на следующий день горько пожалел, что лишился даже того немногого, что хоть как-то скрашивало мою жизнь в этом мире. Мне было жаль расстаться и с маленькой госпожой Чжун, летающей горничной, но более всего — я сразу это понял — мне не хватало бы госпожи Кай-кун. Поэтому я купил букет местных крупных цветов, жемчужный браслет и кольцо с блестящими камушками, которые очень ценятся большеносыми (одно это кольцо обошлось мне в два лана серебра), нанял на постоялом дворе лакея и отправил все это к ней. Через пару дней я пошел к ней сам, собравшись произнести перед ее порогом изысканную речь (я даже письменно набросал ее перед этим), но она, не дав мне и рта раскрыть, бросилась мне на шею и прильнула своими губами к моим, облизывая их языком (у большеносых это считается признаком особо страстной любви), в промежутках не уставая повторять, что я — ее «любимый маленький Китайчонок».

Тогда-то я и понял, что душа моя склоняется к госпоже Кай-кун гораздо более, чем к любой иной женщине в прошлом.

Потом она сказала, что сердится на меня, но не за тот случай с маленькой госпожой Чжун, а за подарки. Столь дорогие вещи дарят, по ее словам, лишь любимой наложнице министра, когда хотят таким образом косвенно его подкупить. Этого я, признаться, никак от нее не ожидал. Не скрою, что до тех пор я считал госпожу Кай-кун большой любительницей красивых и дорогих вещей. Однако, пожалуй, я переоценил свое умение читать по ее лицу. В свое оправдание могу сказать лишь, что столь упрощенный способ покаяния подсказало мне мое представление об общей грубости чувств у большеносых. Теперь же, если называть вещи своими именами, я вынужден признать, что госпожа Кай-кун — не женщина в нашем понимании, какими мы их привыкли видеть, а в самом деле человек. Так что расстаться с нею будет для меня стократ горше, чем я думал вначале.

Когда мы приехали домой из Ки Цзи-бу, купленные мною цветы уже завяли. Кольцо и браслет она тогда отдала мне назад. Пристыженный, я решил забыть о них и оставил в кармане парадного Ко-туня, который бросил небрежно в комнате постоялого двора в надежде, что кто-нибудь из горничных или слуг украдет их. Однако, когда я вернулся, они были на месте. Такова жизнь: полагаться на изначальное зло человеческой природы нельзя даже в мире большеносых.

Отправляясь к ней вчера вечером, я снова захватил с собой кольцо и браслет. И попросил ее, раз уж так все обернулось, отдать их от моего имени уважаемой подруге, госпоже Да Х'мань, в знак моего почтения перед ее наукой о человеческой душе. Но госпожа Кай-кун все-таки остается женщиной: сейчас она смеется, а через миг уже плачет, если не то и другое вместе. Она вновь облизала мои губы, засмеялась и сказала, что не так уж на меня сердится, чтобы сделать еще и это. Кроме того, ей прекрасно известно, что на самом деле я далеко не так высоко ценю эту науку о душе, чтобы отдать за нее целых два с лишним лана серебра. И потом, ее уважаемая госпожа подруга недавно имела неосторожность ее обидеть. Поэтому госпожа Кай-кун взяла у меня кольцо и браслет, решив их примерить, но вдруг улыбнулась и удалилась в другую комнату. Не прошло и мига, как она вернулась полностью обнаженной и тогда надела и браслет, и кольцо: хочу, объяснила она, чтоб эти вещи по-настоящему засверкали. Ну, тогда уж и я бросил о них думать, а просто упал в ее объятия.

Иногда ее душа кажется мне загадкой. В ней слишком много противоречий. Описать все это очень трудно. Как бы мне хотелось, чтобы ты тоже ее увидел! С одной стороны, все ее мысли и чувства, как у большинства большеносых, направлены на нее самое, на ее собственное благополучие, важнее которого, кажется, и нет ничего на свете. С другой же — она все время заботится о других, и речь тут не только обо мне, что было бы понятно, но и еще об очень многих, часто даже совершенно незнакомых людях, которым она помогает, как может, всегда относясь к ним доброжелательно. С одной стороны, она — человек весьма образованный, можно даже сказать, ученый, достигший, пусть даже по меркам большеносых, подлинных высот развития духа, с другой же — она лишь тогда чувствует себя спокойной и уверенной, когда познает немалые (даже по нашим меркам) радости плотской любви. В одежде она скорее похожа на мальчика, без одежды же ее формы превосходят всякое воображение. С одной стороны, она слишком часто разделяет самые нелепые представления большеносых, с другой — ласкова и мягка, как кошечка, и послушна, как ребенок (когда с ней умело обращаются, что мне, к сожалению, удается не всегда).

Я и в самом деле очень люблю ее. Когда я обратился к ней с просьбой поехать куда-нибудь, где нет снега, и она ответила, что сможет сделать это лишь после первого весеннего полнолуния, а я сказал, что меня тогда давно уже здесь не будет, она заплакала. Мы долго с ней говорили. И я понял, что у нее тоже тяжело на душе, гораздо тяжелее, чем я думал прежде. Да, это моя ошибка. Возможно, я ошибался также, считая большеносых существами менее чувствительными, нежели мы, хотя у них — или, возможно, именно потому, что у них все чувства сразу выходят наружу. А я ведь и госпожу Кай-кун не выделял из их числа. Возможно, я был не прав с самого начала, и чувства у большеносых в результате их бесконечных копаний в собственной душе вовсе не отмерли, а лишь затаились под грудой всевозможных наслоений. Однако страдание открывает им путь наружу. Я спросил у госпожи Кай-кун, будет ли она страдать, когда я уеду. Да, ответила она. И снова заплакала. Я больше не знал, что сказать ей, и молча глядел на стену. Так было уже несколько раз. Свидания наши с госпожой Кай-кун теперь наполнены грустью. Но что поделать, если миг моего отъезда неумолимо приближается? Он настанет через несколько дней после последнего зимнего полнолуния. Если я пропущу его, мне уже никогда не вернуться.

Недавно Мудрец Му — так зовут кошку госпожи Кай-кун — поймал на балконе птичку! Это было как раз в тот день, когда мы уезжали в Ки Цзи-бу. Мудреца Му с собой не взяли. На время нашего отсутствия о нем должна была позаботиться подруга госпожи Кай-кун, не госпожа Да Х'мань, а другая. Но это так, к слову. В самый разгар наших дорожных приготовлений (это значит, что я стоял без дела, а госпожа Кай-кун без конца перекладывала свои платья, раздумывая, какие брать с собой, а какие — нет) с балкона вдруг донеслись вопли и отчаянное чириканье, и вскоре в комнату вошел Мудрец Му, держа в зубах птичку, похожую на нашего дрозда. Дрозд вырывался, чирикая в смертельном ужасе, а Мудрец Му быстро тащил его к своему лежбищу, устроенному в корзине. Госпожа Кай-кун закричала и выбежала вон; комнату заполнили пух и перья. Я захлопал в ладоши и поймал Мудреца Му, который, в свою очередь, выпустил несчастного дрозда. Дрозд взлетел и уселся на книжную полку. Мудрец Му злобно зашипел, и я вынес его в другую комнату. Госпожа Кай-кун вернулась, и мы убедились, что дрозд совсем не пострадал. Птичка лишь сильно испугалась, что вполне понятно, и была вся растрепана. Мы распахнули окно. Дрозд привел в порядок свои перышки, отряхнулся и улетел восвояси.

Такова жизнь. Я люблю кошек; к Мудрецу Му я привязался всей душой, потому что он напоминает мне мою Сяо-сяо. Птиц я тоже люблю; что же делать, если кошки ловят их и убивают? Мне понятна страсть кошки к охоте, и я восхищаюсь ее ловкостью и быстротой. И все же я бросился на помощь птице. Естественному порядку вещей это противоречит. На самом деле я рад был бы помочь обеим. Сердце мое разрывается на части. Мне хочется вернуться домой, в родное время, но хочется и остаться…

Завтра мы с госпожой Кай-кун снова пойдем на песенно-танцевальное представление под названием «Повесть о Стране улыбок». Госпоже Кай-кун хотелось посмотреть какое-нибудь другое представление, но мне слишком хотелось еще раз увидеть именно эту повесть, даже если от смеха у меня начнутся колики в животе.

На этом пока заканчиваю и остаюсь — твой далекий, верный и, несмотря на все улыбки, печальный друг — Гао-дай.

[ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ПЕРВОЕ] ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ВТОРОЕ

суббота, 22 января

Дорогой Цзи-гу!

Спасибо за большое и подробное письмо. Сейчас я не буду разбирать всех вопросов, которые ты затронул, ибо до моего возвращения осталось совсем немного. Так что ты не слишком утруждай себя выполнением моих обязанностей, а отвечай всем так: я написал, что приеду вскоре после последнего зимнего полнолуния. У нас нет больше дел настолько срочных, чтобы они не могли подождать до того времени. Однако к одному вопросу я все же хочу, вернуться, тем более что он прямо с этим связан. Неужели я действительно написал в предпоследнем письме, что день моего возвращения приближается неумолимо? Нет, я не сомневаюсь, что ты все прочел верно,-- и, хотя сам уже не помню, как именно выразился, все же хорошо помню, что в последнее время испытывал это ощущение довольно часто: неумолимость приближающегося дня отъезда повергала меня в отчаяние. И все же я уеду, ибо должен уехать. Тебе, как никому, мой милый Цзи-гу, ведомы движения моей души и сердца, а из моих писем ты мог узнать их еще лучше. Да что говорить: это связано с госпожой Кай-кун.

От путешествия в этот далекий и чуждый для меня мир я мог ожидать чего угодно, только не этого, да еще в моем, увы, уже более чем зрелом возрасте. Сейчас я снова сижу в нижней гостиной моего постоялого двора, давшего мне приют и уже почти ставшего для меня родным домом, попиваю ледяной Шан-пань и вдыхаю благовонный дым одной из моих любимых коричневых Да Ви-доу. Шан-пань всегда пьют очень сильно охлажденным. В это время, зимой, пузатую бутылку чудесного напитка можно было бы просто вынести, во двор и поставить в снег, и она быстро бы охладилась. Но нет, большеносые так не поступают, ибо знают иной способ создавать холод. Этот способ действует и летом. Нам с тобой известно, что люди (я имею в виду людей в нашей стране) умеют создавать тепло; холода они создавать не умеют. Когда приходит зима и становится зябко, можно разжечь огонь в очаге или надеть шубу. Однако летом, когда наступает жара, мы не в силах с ней ничего поделать, и нам остается лишь потеть, отдуваться, издавать стоны да искать подходящее местечко в тени, лучше всего где-нибудь у воды. Большеносым же и эта закономерность природы показалась слишком неудобной, и они научились делать ледяные шкафы. Если открыть дверцу такого шкафа, тебя так и обдаст холодом, точно ты повстречал злого демона и почувствовал его дыхание. Пузатую бутылку оставляют в таком шкафу часа на два, и она делается совершенно холодной. У теплого Шан-паня вкус весьма неважный. По словам госпожи Кай-кун, теплый Шан-пань — это «конец света».

Зачем я рассказываю тебе обо всем этом? Затем, чтобы отвлечься от тех вещей, которые я решился тебе рассказать и которые, как ты уже догадываешься, разбивают мне сердце. Госпожа Кай-кун меня обманула. Она сама употребила это слово; тем же словом она назвала и мои скромные развлечения с маленькой госпожой Чжун. Понятия о нравственности у большеносых таковы, что женщины тоже предъявляют права на единоличное обладание мужчиной (впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы оба они могли радоваться этому достаточно долго). Госпожа Кай-кун рассказала, что тогда, обнаружив все это дело с маленькой госпожой Чжун и сильно на меня разгневавшись, она решила мне отомстить. И вот в один из следующих дней (или, точнее, в одну из следующих ночей) она отдалась человеку, в свое время долго ее домогавшемуся. Он — ученый, выдержавший государственный экзамен, и зовут его господин Хэ Сен-хоу.

Разговор у нас с ней получился долгим и горьким. Сейчас я уже не помню, что она рассказывала мне по своему побуждению, а что выпытывал у нее я сам, лишь усугубляя свои мучения. Я расспрашивал ее так долго, пока не узнал всего в мельчайших подробностях — и расстроился окончательно. Этот ученый, господин Хэ Сен-хоу, вообще живет не в Минхэне. Однако в то время он по чистой случайности снова приехал и, встретившись с госпожой Кай-кун, возобновил свои дерзкие домогательства, которых не оставляет уже несколько лет. Госпожа Кай-кун, по ее словам, так сильно на меня гневалась, что в этот раз решила ему уступить. И позволила ему разделить с ней ложе! Ты видишь, даже кисть дрожит в моей руке, стоит мне только подумать об этом. Меня мало утешает, что госпожа Кай-кун, как она сама утверждает, не испытала при этом особого наслаждения, поскольку тот ученый — то ли боясь простудиться, то ли из иных соображений — не снял чулок во время любовного акта. Чулки же у него были коротенькие и ужасного коричневого цвета. От этого, сказала госпожа Кай-кун, ей все время было смешно — несмотря даже на жажду мести.

После этого я целых несколько часов подряд размышлял, где нанять убийцу и какую смерть ему назначить. Больше всего мне хотелось его оскопить. Впрочем, потом, когда я немного остыл, мне пришло в голову, что когда госпожа Кай-кун рассказывала мне все это, его уже давно и след простыл.

Однако мне пришлось сделать из этой истории еще один вывод, гораздо более глубокий. Госпожа Кай-кун любит меня много сильнее, чем я до сих пор думал. Я сообщил тебе это не из тщеславия. Было бы лучше, если бы оказалось верным мое первоначальное мнение, если бы чувства госпожи Кай-кун были именно таковы, какими я и представлял их себе так долго: не любовь, таящаяся глубоко в сердце и с каждым днем крепнущая, а мимолетное увлечение, легкое приключение красивой избалованной женщины со странным человеком, вся прелесть которого в странности и заключается. Да, это было бы лучше, потому что тогда мне было бы не так больно — о, если бы это было так! Теперь же для меня нет ничего дороже любви госпожи Кай-кун, истинную силу которой я познал только теперь.

Как ты знаешь, госпожа Кай-кун — единственный человек здесь (кроме, конечно, господина Ши-ми), которому известно мое подлинное происхождение. Все прочие считают меня лишь посланцем далекой страны, даже не догадываясь о далеком времени. Но лишь теперь, после наших горьких бесед, мне стал ясен смысл некоторых слов, которые госпожа Кай-кун произносила в последнее время. Лишь теперь мне ясно, в чем истинная причина ее печали. И даже ее «месть», ради которой она отдалась этому бездарному шарлатану, выдержавшему государственный экзамен, тоже объясняется отнюдь не только историей с маленькой госпожой Чжун. Истинная причина заключается в следующем: госпоже Кай-кун больно расставаться со мной, она охотно поехала бы вместе со мной в прошлое. Она бросила бы все, что у нее есть в этом мире, терпела бы все неудобства, которые ее, несомненно, ожидали бы в мире нашем, забыла бы о напитке Шан-пань и даже согласилась бы есть жареных собак — если бы я только взял ее с собой. Но ей слишком хорошо известно, что это невозможно. Компас времени может перенести только одного.

Поэтому, говорит она, у нее теперь в жизни просто нет надежды. А это, говорит она, для человека самое страшное. Будь она поглупее, она бы придумала себе надежду, она бы каждый день раздувала в себе ее искорку — и это помогло бы ей жить дальше. Но, увы, она не настолько глупа, чтобы суметь обмануть себя таким образом. Поэтому, говорит она, ее с каждым днем охватывает все более глубокая тоска, и она спрашивает себя: ну за что, за что все это стряслось именно с ней?

Что именно стряслось, спросил я. Она не ответила, но я и так знаю: это — ее необычайно сильная («проклятая», как она сама выразилась) любовь ко мне. Я говорю об этом опять-таки не из тщеславия. Признаюсь честно: я не понимаю, что нашла эта высокая, красивая женщина в таком маленьком, далеко не молодом и для нее совершенно незначительном мандарине? А она, как видишь, погружается в черную тоску, делающуюся с каждым днем все глубже, оттого что не видит для себя никакой надежды. Потому-то она и уступила домогательствам того ученого господина, и не только уступила, а буквально подбила его на это.

Я понял ее невысказанный вопрос. Ей хотелось спросить, почему бы мне не остаться здесь, вместе с ней, в этом мире. Она боялась высказать его вслух. А я — я боялся на него ответить. Поэтому я встал, отошел в сторону и стал разглядывать стену…

И вот мне пришло в голову: я отправляю свои письма в прошлое, на тысячу лет назад. Ты сохранишь их. В свое время ты передашь их в запечатанном конверте своему старшему сыну. Надеюсь, что они и дальше пойдут через века в целости и сохранности. И через тысячу лет придут в тот город, где я нахожусь сейчас. Возможно, это произойдет уже через несколько месяцев — и через тысячу лет. Может быть, они попадут к кому-то, кто сумеет их прочитать. И, может быть, их когда-нибудь прочтет госпожа Кай-кун. Кто знает, что произойдет через тысячу лет?

И если ты, моя прекрасная госпожа Кай-кун, когда-либо прочтешь эти строки — что должно случиться, непременно случается, как говорил Чжуан-цзы,— то знай, что я любил тебя: я, который уже тысячу лет как мертв, любил тебя всю эту тысячу лет. Теперь я скажу тебе, почему не остался тогда с тобой и вернулся в свой мир: потому что я принадлежу своему миру, и еще потому, что обещал вернуться. Если бы я хоть раз не выполнил своего обещания, то жизнь моя пришла бы в беспорядок, и я перестал бы быть собой. Мне понадобилось много лет, чтобы это понять, но теперь я это понимаю. Потому я не могу остаться. Я должен уехать. Прости меня — хотя бы ради того, что я любил тебя. Если ты прочтешь эти строки, моя прекрасная госпожа Кай-кун, попробуй рассмотреть их со всех сторон, попробуй взглянуть на них моими глазами, так сильно страдающими от всякого беспорядка. Но знай, что я все равно любил тебя.

Прости и ты, мой любезный Цзи-гу, что вместо письма к тебе у меня вышло письмо к госпоже Кай-кун. Верю, что ты, как друг, поймешь мою откровенность, ибо перед кем еще я мог бы так раскрыть свою душу? Больше пока ничего написать тебе не могу.

От всего сердца обнимаю тебя — твой Гао-дай.

[ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЕ] ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ

пятница, 4 февраля

Мой дорогой Цзи-гу, ты совершенно прав, говоря, что я, будучи как-никак начальником императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал», тем не менее до сих пор ни словом не обмолвился о литературе большеносых. Дело, конечно, не в том, что я внезапно утратил интерес к литературе, а скорее в том, что у большеносых давно уже нет литературы. У нас есть теперь только книги.

Как только я достаточно овладел языком большеносых и научился разбирать их иероглифы, я начал по мере сил знакомиться с их литературой. Я читал самые разные вещи, одни из них мне нравились, другие нет; были и произведения, которых я просто не понял. У большеносых нет единой литературы — так же, как нет и единого языка, что мне при случае удалось выяснить. Так что, утверждая, что я в какой-то мере умею читать и говорить на языке большеносых, я, строго говоря, допускаю неточность. Я говорю на языке жителей Ба Вай, которым пользуются здесь, в Минхэне, а также в некоторых горных местностях и еще на равнине, тянущейся на север от моря. Однако у большеносых есть еще множество других языков. Так, госпожа Кай-кун говорит не только на языке народа Ба Вай, но знает еще и язык народа, живущего западнее. Своих учеников она учит правильному употреблению и этого языка. Кроме того, госпожа Кай-кун долго изучала литературу обоих этих народов. Так что своими сведениями о литературе, имеющейся, на языке народа Ба 'Вай (сами они называют его «Языком добродетели» ( ] Гао-дай использует иероглиф «дэ» (добродетель), звучание которою, видимо, показалось ему наиболее схожим со звучанием слова «Deutsch» («немецкий»).), я обязан прежде всего тем беседам, которые вел об этом с госпожой Кай-кун.

Самые древние из произведений этой литературы возникли лишь немногим раньше нашего времени — того, в котором живешь ты и скоро снова буду жить я. По большей части это весьма кровожадные песни, невероятно длинные, которых, однако, ныне никто из большеносых прочесть не в состоянии, ибо их язык, в отличие от нашего, за долгое время сильно изменился. Госпожа Кай-кун заметила как-то, что большеносому эпохи кровожадных песен, попади он в теперешнее время, было бы вначале так же трудно объясняться с окружающими, как и мне.

Несколько столетий спустя у них вошло в обычай (и стало признаком образованности и тонкого обращения) писать на другом языке, к тому времени уже вымершем: он назывался Лао-динь. Теперь на этом языке, разумеется, тоже никто не говорит. Потом, во время одной долгой войны, длившейся целых тридцать лет, народ Ба Вай снова вспомнил о своем «Языке добродетели», однако, по словам госпожи Кай-кун, произведения той эпохи отличаются такой цветистостью и напыщенностью, что читать их теперь тоже очень трудно. Лишь около двухсот лет назад один мастер (его официальное имя звучит совсем по-нашему: Ле Синь, а домашнее имя означает «Бог добр к нему») начал писать вещи, читаемые и почитаемые и сегодня. Госпожа Кай-кун очень высоко его ценит. После Ле Синя, к которому Бог был добр, жили два поэта, считающиеся его последователями и пользующиеся величайшим почетом у большеносых (впрочем, только у населяющих страну Ба Вай, если уж быть точным). Одного из них звали «Спускающийся с небес», другого — «Поднимающийся в небеса» ( ] Очевидно, Гао-дай имеет в виду Гёте я Шиллера; госпожа Кай-кун, судя по всему, рассказала ему об эпитетах, которыми их награждали современники.). Я читал стихотворения того и другого; они и в самом деле производят неплохое впечатление. После них, говорит госпожа Кай-кун, литература стала заметно расти вширь. Многие писатели нашли свое призвание в том, чтобы продолжать и комментировать труды «Спускающегося с небес», однако вскоре в литературе возникло новое течение, объявившее всех прежних авторов ненужным старьем и провозгласившее одну цель: изображать мир таким,, каков он есть. Из этого, конечно, не могло выйти ничего путного (это слова уже не госпожи Кай-кун, а мои), ибо большеносые, как я уже писал тебе, вообще не умеют видеть мир таким, каков он есть. Одним из наиболее замечательных поэтов этого нового течения был, по словам госпожи Кай-кун, некий «Великий капитан», лицом сильно походивший на «Спускающегося с небес», чему Великий капитан, разумеется, был только рад.

Литература же последнего столетия совершенно необозрима. Можно сказать, пользуясь словами госпожи Кай-кун, что «каждый пишет, как ему вздумается». И чем меньше придерживается он каких бы то ни было правил, тем большую популярность приобретает. А поскольку правил как таковых в литературе большеносых давно уже нет, то писать берется буквально каждый ■--- чего, впрочем, и следовало ожидать. Ведь сочинение стихов и повестей занятие гораздо более приятное и не столь утомительное, как многие другие, и, кроме того, пользующееся большим почетом; не удивительно, что в писатели зачисляет себя у большеносых чуть ли не каждый второй. Это не в последнюю очередь объясняется тем, что у большеносых всех детей поголовно учат читать и писать. Здесь так же, как и во многих других вещах, приходится признать, что дело, само по себе доброе и благородное, в данном случае — всеобщее обучение и образование, слишком скоро обнаруживает и свои теневые стороны. Когда пишут все, слава пишущего коротка. Это ясно.

Госпожа Кай-кун давала мне для чтения разные книги. Она говорила, что это ее любимые книги, поэтому по ним нельзя составить представление обо всей их литературе в целом, скорее наоборот: они представляют лишь малую ее часть. Впрочем, ясно, что даже если бы я прожил здесь не один год, а целую сотню лет, мне все равно не удалось бы познакомиться со всей литературой.

Я прочел одну весьма объемистую книгу, написанную более ста лет назад. Книга называлась «Позднее лето»; она показалась мне весьма высоконравственной и духовной. Имени автора я не запомнил. Более всего на свете автор --- по крайней мере, если судить по этой его книге — любит розы. В общем и целом книга производит вполне достойное и умиротворяющее впечатление. После этого я прочел книгу другого современного автора; она называлась «Судебное дело» и оказалась весьма мрачна и сурова. Он описывает, как некоего человека преследуют безликие, никак не обозначенные власти, он же, передвигаясь лишь с величайшим трудом, как во сне, не может защитить себя. Третью книгу я так и не понял как следует: называлась она «Блуждания и заблуждения» и повествовала о вещах, ничего мне не говорящих. Я признался во всем госпоже Кай-кун, которая была этим немало разочарована, ибо считала автора — пусть не во всех, но по крайней мере во многих его вещах - величайшим знатоком «Языка добродетели», писавшим с несравненным изяществом и подкупающей простотой. Возможно, я не смог этого оценить, сказала госпожа Кай-кун, потому что не знаю ни времени, ни обстоятельств, в которых он жил. Возможно. Но тогда к чему было давать мне эту книгу?

Потом я прочел еще одну книгу, очень толстую, автор которой назывался просто «Мужчина», и больше никак. В ней он очень подробно, а местами и с юмором рассказывает историю одной семьи, все больше и больше запутывающейся в обстоятельствах. Мне она так понравилась; что я решил прочесть еще что-нибудь из написанного этим «Мужчиной», однако меня ждало разочарование. Другая его книга, оказавшаяся еще толще первой, называлась «Волшебная гора», и говорилось в ней исключительно о людях, страдавших легкими. Третью его книгу, озаглавленную «Выдержавший экзамен ученый по имени Сжатый Кулак», я отложил, прочтя всего несколько страниц.

Так что в целом литература большеносых находится не только в совершенно отличном от нашего, но и в весьма странном состоянии. Как ты мог попять из краткого обзора, сделанного для меня госпожой Кай-кун и по мере возможности изложенного мною выше, древней литературы большеносые почти совсем не читают — прежде всего потому, что язык изменился слишком сильно. Однако они и имен своих древних авторов не помнят. Это, на мой взгляд, объясняется отсутствием у большеносых привычки чтить старину. Почтенный возраст для них ничего не значит. Стоит появиться чему-то новому, как они без всякой проверки тут же признаю! его лучшим, чем старое. Кажется, я уже приводил этот пример: старая, изношенная и много раз чиненная ось повозки, без сомнения, уступает новой, только что изготовленной. Тут новое, без сомнения, лучше

старого. От нового ковра больше толку, чем от протертого старого, новая масляная лампа выгоднее старой, треснувшей, новая шуба теплее изношенной, лопнувшей по швам. Однако эту истину, неоспоримую для многих предметов обыденной жизни, большеносые переносят вообще на все вещи, включая философию и литературу. Они и тут не привыкли чтить старину: любая новая философия, новая литература кажутся им предпочтительнее старых — только потому, что они новые. Большеносые и тут применяют в качестве меры все ту же ось от повозки, что, само собой, есть совершенная бессмыслица, ибо эта мера применима лишь к изнашивающейся вещи. Но кто же когда-либо слышал, чтобы стихотворение изнашивалось от частого чтения? А большеносые именно так и полагают. Вероятно, они просто уже не могут иначе, потому что рассматривают все и вся только с точки зрения выгоды. Потому-то они и ценят выше всего такую литературу, от которой ожидают для себя выгоды, что уже само по себе нелепо. Они называют ее «деловой литературой»: это книги, в которых говорится о политике, об обществе, и авторы их усиленно претендуют на полезность своих трудов. Вообще на взгляды автора здесь обращают гораздо больше внимания, чем на его стиль. Что, впрочем, вполне объяснимо, ибо взгляды и в самом деле изнашиваются, как оси у городских повозок. Не удивительно, что большеносым то и дело приходится придумывать себе новые взгляды.

Вначале я, как ты помнишь, боялся за исход своего путешествия в этот далекий и чуждый мир, предпринятого — что уж скрывать из чистого любопытства, и сильно сомневался, принесет ли оно хоть какую-то пользу. Однако теперь я знаю, что благодаря ему я сделал большой шаг вперед в своем развитии. Только теперь, достигнув вполне зрелого возраста, я вправе сказать, что мое образование завершено — не потому, что я досконально познал здешний мир со всеми его удобствами и неудобствами, и не потому, что узнал, как будут жить люди через тысячу лет, а потому, что понял разницу между привычкой воспринимать людей такими, каковы они есть, и попыткой установить, какими они должны быть. Об этом я беседовал со многими большеносыми. Все они думают только о том, какими люди должны быть. Зачем вам это? — всякий раз спрашивал я.— Затем, отвечали мне, чтобы научить людей быть такими, какими они должны быть. Что за глупость, думал (но не говорил) я в ответ- во-первых, у них существует добрая сотня представлений о том, какими должны быть люди, и все эти представления противоречат одно другому, во-вторых же, и это ^главное, люди все равно останутся такими, каковы они есть. Как кошка не может не ловить мышей, так и человек не может не искать своей выгоды, и испокон веку он рисковал всем, чтобы приобрести выгоду за счет другого. Много ли в таком случае проку от самого изощренного философствования? Однако большеносым ничуть не надоедает философствовать на эту тему, ибо они мечтают построить мир, справедливый и счастливый для всех. Одни верят, что это будет возможно, когда во главе государства станут мудрецы, другие полагают, что подобный мир будет построен, когда у каждого будет больше, чем ему необходимо, третьи считают, что для этого достаточно лишь поровну поделить имущество всех между всеми… Все это сплошная глупость. Вот он, сделанный мною шаг вперед: в мире большеносых я наконец понял, что никакие шаги вперед невозможны.

Уже в течение по меньшей мере трех тысяч лет (считая назад от времени большеносых) мудрецы убеждают нас, что рая на земле быть не может. Сколько ни есть на свете мудрецов, совершенно разных, это единственный пункт, в котором все они сходятся. Однако большеносые не желают признавать и этого. Они лгут сами себе, утверждая, что с помощью все новых «шагов вперед» можно когда-нибудь достичь земного рая. Вместо чистых и светлых небес их мир прикрывает огромный лист бумаги, на котором начертана ложь, выдуманная для себя ими самими. Не удивительно, что все под ним начинает тлеть и гнить. Я не утверждаю, что тут существует прямая связь, однако ты помнишь, как я писал тебе, что одним из первых моих впечатлений в этом мире была вонь.

Так что не приходится удивляться, если большеносые и в литературе предпочитают новое старому, считая, что новое-де всегда лучше. Почти все, что пишется ныне в Минхэне, в стране Ба Вай и вообще на «Языке добродетели», посвящено тем странным обстоятельствам, в которых находится сейчас бывшее царство Дубинноголового императора. Чтобы ты понял, о чем речь, мне придется сделать еще одно отступление. Если я не ошибаюсь, в одном из писем я уже писал об этом императоре, последнем из правившей здесь династии: по словам господина Ши-ми, его звали Ви-гэй, он был вторым императором этого имени и имел, как говорилось в народе, деревянную голову. Так вот, около семидесяти лет назад, если считать от моего настоящего времени, этот Ви-гэй Деревянноголовый развязал большую войну, которую проиграл. Его свергли и отправили в отдаленное поместье, где он и провел остаток дней, ради развлечения распиливая дрова. После падения его династии в стране начались смуты, которыми наконец воспользовался некий маляр, чтобы объявить правителем себя. Этот новый правитель провозгласил, разумеется, свою собственную теорию о том, какими должны быть люди. Но, не желая слишком утруждать себя, он просто объявил, что в земной рай войдут лишь люди со светлыми волосами (что само по себе довольно странно; дело в том, что я видел его портреты, и всюду он изображен с черными волосами). Этот узурпатор в свою очередь тоже развязал войну — и тоже проиграл ее, получив ряд весьма чувствительных ударов — не лично, к сожалению, а лишь в отношении своего войска.

После поражения и смерти узурпатора его страна разделилась. Одна часть приняла Восточное учение, другая решила следовать Западному (об обоих учениях я писал тебе в свое время). Каковы бы ни были достоинства и недостатки этих учений, в самом разделе страны, казалось бы, нет ничего особенного. Сколько раз претерпевало разделы наше многострадальное Срединное Царство, сколько мелких и мельчайших княжеств возникало в его пределах, но оно всегда воссоединялось. Разве эти разделы помешали развитию мысли, разве послужили они к падению морали? Конечно, лучше, когда правителю подвластно большое царство, ибо тогда ему легче решать многие насущные вопросы: устанавливать единый размер колеи повозок, вводить единые деньги, меры длины и веса. Однако на мысль человеческую ни эти, ни иные меры никак не влияют. Если правитель мудр, в большой стране он может сделать больше добра, чем в малой; но если он глуп, он натворит там и больше бед. Однако мудрые правители встречаются значительно реже глупых — вот почему я отношусь к большим царствам без особого воодушевления. И, в конце концов, разве наши великие учители, Кун-цзы и Лао-цзы, жили не в маленьких государствах?

Однако у большеносых и по этому поводу имеется свое, совершенно иное мнение. Всякое изменение их государственной территории и даже попытка такого изменения представляются им величайшим, совершенно невыносимым несчастьем. Похоже, что их политики умеют мыслить только с картой страны в руках. Они "готовы стерпеть все: обесценивание денег, бегство жителей из страны, упадок ремесла и торговли, отупение народа и опошление культуры — лишь бы карта оставалась неизменной. Государство кажется им неким нерасчленимым организмом, и если у него отнимут хотя бы одну провинцию или даже деревню, большеносые поднимают такой крик, как будто у них отняли ногу или руку. Большеносые, населяющие страну «Языка добродетели», воспринимают раздел своей страны так болезненно, как будто это их собственное тело разрубили на две части.

Впрочем, здесь я справедливости ради должен привести точку зрения господина судьи Мэй Ло, во многом совпадающую, кстати, с точкой зрения господина Ши-ми: ощущение разрубленного тела, говорит судья Мэй Ло, преследует не всех жителей страны, а лишь политиков, и это они убеждают остальных в том, что те также испытывают подобные ощущения. На самом же деле огромному большинству населения — по крайней мере здесь, в западных частях бывшей империи Деревянноголового,— совершенно безразлично, отсутствуют ли какие-либо из бывших ее частей или нет. Правда, людям в восточных частях не все равно, говорит господин судья, однако и их это интересует тоже лишь постольку, поскольку им там из-за еще большей бездарности и продажности министров живется много хуже, чем здесь, на западе. В остальном же люди и там мало интересуются географической картой.

Тем не менее здесь, в западных частях, жалобная песнь по поводу этого разделения сделалась уже своего рода государственной политикой, которой должен подпевать каждый, кто желает приобрести в обществе хоть какой-то вес. То же относится — здесь я снова возвращаюсь к столь интересующему тебя вопросу — и к местной литературе. Успехом пользуются лишь сочинения, вплетающиеся в общий хор жалоб по поводу указанного разделения и требующие скорейшего воссоединения обеих частей бывшего государства. Лучше всего, говорит госпожа Кай-кун, это удается авторам, бежавшим из восточной части в западную. Их считают здесь истинными героями и охотно покупают их книги. Некоторые из этих книг я тоже прочел. Сам понимаешь, что я не стал утруждать себя запоминанием имен авторов. Лишь одна из них показалась мне достойной внимания; она называлась «Пары и люди из тех, кто уходит», автора же звали Бо Доу. Впрочем, и ее мне не захотелось бы взять с собой на родину.

Мой милый Цзи-гу, до нашей с тобой встречи осталось всего несколько дней. Я уже сейчас благодарю тебя за все то, что ты по доброте своей сделал, выполняя мои обязанности все это время. Сердечно обнимаю тебя и желаю всего наилучшего. Как всегда твой — Гао-дай.

ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ПЯТОЕ

воскресенье, 13 февраля

Мой любимый старый друг Цзи-гу!

Я испытываю двойное облегчение, хотя приближающаяся разлука с госпожой Кай-кун, конечно, омрачает мои последние дни здесь. Я испытываю двойное облегчение: господин Ши-ми наконец съездил в будущее и, главное, вернулся. В день, когда я относил предыдущее письмо на почтовый камень — он, как ты помнишь, находится совсем недалеко от дома господина Ши-ми, возле маленького мостика через канал, который я принял вначале за канал Голубых колоколов,— в тот день я посетил господина Ши-ми и еще раз попытался отговорить его от этой затеи. Но он остался тверд в своем намерении. Мне ничего не оставалось, кроме как выполнить свое обещание. На другой день я принес ему компас времени, показал, как им пользоваться, и проводил к месту перемещения, где он и исчез у меня на глазах. Перед этим он снова пообещал, что будет обращаться с компасом с величайшей осторожностью и далеко во времени не поедет.

С какими чувствами я возвращался домой, в Го-ти Ни-цзя, ты, конечно, догадываешься. Вечером мы вместе с госпожой Кай-кун (которая при этом страшно скучала) смотрели песенно-танцевальное представление «Страна, где все улыбаются», однако в этот раз мне было не до смеха. После этого мы с ней долго говорили. Госпожа Кай-кун сказала, что она достаточно эгоистична, чтобы желать господину Ши-ми остаться там, в будущем, ибо в таком случае я мог бы остаться с ней. Потом она заплакала. Ответить мне было нечего; я встал и принялся разглядывать стену. Все, что я мог ей сказать по этому поводу, я уже говорил ей; тебе я писал об этом в одном из предыдущих писем. Я должен вернуться домой, в родное время, потому что обещал вернуться. Нарушив свое обещание, я разрушил бы тот порядок, который составляет основу моей жизни. Я должен уехать. Я не могу хотеть остаться. Расставание наше будет горьким. Госпожа Кай-кун грозится немедленно броситься в объятия ученому господину Хэ Сен-хоу, но я этому не верю, ибо не могу представить, чтобы она еще раз позволила разделить с собой ложе человеку, не снимающему при этом чулок. Хотя, возможно, мне все же следовало оскопить его — на всякий случай.

Прошло еще несколько дней, пока наконец в моей комнате на постоялом дворе зазвонил колокольчик репкообразного Тэ Лэй-фаня, и я с облегчением услышал в нем голос господина Ши-ми. Голос мне не понравился.

Господин Ши-ми сказал лишь, что очень мне благодарен и что он зайдет ко мне через несколько часов, чтобы вернуть компас и сумку.

Я ожидал его в нижней гостиной. Он вошел, схватил мою руку и долго тряс ее, как это принято у большеносых, потом отдал мне сумку и чуть не залпом выпил бокал Шан-пань. Затем мы зажгли по большой коричневой Да Ви-доу, и после приличествующего молчания я спросил, как оно было.

Господин Ши-ми сообщил, что сначала поехал вперед недалеко, лет на двадцать, а потом еще раз, на расстояние примерно вдвое большее, но в целом не более, чем на сто лет. И снова умолк.— И что же, мой благородный друг и выдержавший экзамен ученый, господин Ши-ми,— спросил я,— вам удалось там увидеть? — Но он лишь помотал головой, вздохнул и провел рукой по глазам. Поматывание головой из стороны в сторону вообще-то означает у большеносых отрицание, однако в данном случае, как я понял, этот жест выражал беспомощность или, лучше сказать, то обстоятельство, что все оказалось даже хуже, чем можно было ожидать. Однако мне этого было недостаточно. Меня охватило нечто вроде злорадного любопытства: действительно ли будущее большеносых именно таково, каким я его себе и представлял? Но подробнее господин Ши-ми рассказывать отказался. Он лишь продолжал мотать головой. Взглянув на него внимательнее, я увидел его глаза, наполненные невыразимым ужасом. Мне сделалось жаль его, и я прекратил расспросы. Тем более что все и так было ясно… Мы еще немного посидели молча, и затем господин Ши-ми сказал, что больше всего ему хотелось бы уехать вместе со мной в прошлое. Но он знает, что компас времени может перенести только одного. Потом он обнял меня, говоря, чтобы я обязательно еще навестил его перед отъездом, и ушел.

Через несколько дней друзья-музыканты господина Ши-ми снова встречаются у него в доме. Для меня это будет последней встречей с ними. Так постепенно разрываются узы, связывающие меня со здешним миром. Этой музыки мне тоже будет не хватать. Однако порядок, пусть в печали, лучше радости без порядка, если нельзя иметь и то и другое вместе, а это, как мы знаем, встречается крайне редко.

Мои письма становятся все короче. Уже совсем скоро мы будем вместе сидеть под пинией в твоем саду, на западной лестнице Птичьего павильона, и я буду рассказывать тебе обо всем, о чем не успел написать. Конечно, я с радостью бы привез тебе станочек для глаз, облегчающий чтение, но это не имеет смысла: как объяснил мне тот высокосведущий человек, который в свое время через посредство госпожи Кай-кун делал такой станочек для меня — я нарочно спрашивал,— изготовить такой станочек для оставшегося на родине друга он может, лишь если будет точно знать зоркость его глаз. Большеносые учитывают мельчайшие различия в зоркости глаза и умеют измерять их. Поэтому заказывать станочек наугад не имеет смысла, ибо скорее всего получится так, что ты в нем будешь видеть даже хуже, чем без него. Но не расстраивайся: я привезу тебе другую вещь, которая наверняка тебя порадует. С ее помощью ты тоже сможешь лучше видеть. Обнимаю тебя и пока остаюсь — твой Гао-дай

ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ШЕСТОЕ

воскресенье, 20 февраля

Мой милый Цзи-гу, возможно, это мое последнее письмо к тебе. Должен признаться, что сейчас, бродя по обширной нижней гостиной в моей Го-ти Ни-цзя, именуемой «Четыре времени года», я испытываю грусть. Ведь и Го-ти Ни-цзя, и весь город Минхэнь почти целый год были моей новой родиной. Где бы человек ни жил, по своей ли воле или нет, долго или даже очень недолго, там всегда остается частица его сердца. Мы живем настоящим, а настоящее — это всего лишь миг. Будущее становится настоящим, когда приходит его миг. Но миг тут же проходит, уходя в прошлое, а прошлое существует лишь в воспоминании. Воспоминание же непрочно. Со временем оно становится

зыбким, потом тает и исчезает. Воспоминание — единственное, что остается нам от ушедшего настоящего; если о нем не вспоминают, то его все равно что не было вовсе. То же относится и к людям. Если мы перестали вспоминать о предках, значит, у нас их уже нет. Значит, мы сами отрезали себя от неба, и беспорядок уже наступил.

Большеносые не верят в порядок. Само это слово стало у них если не ругательством, то, во всяком случае, предметом споров между стариками и молодыми (впрочем, это противопоставление относительно: я убедился, что бывают, так сказать, и молодые старики, и юные старцы). Молодые воспринимают порядок как несвободу, как запрет делать то, что им хочется и когда хочется, как некоего стражника. Старикам же порядок представляется всеобщей дисциплиной, когда все ходят где положено и думают только как положено. Таким образом, истинный смысл порядка оказался большеносыми утрачен. И если судить по теперешнему состоянию дел, вернуть ему этот смысл они не смогут. Молодые твердят, что порядок, о котором мечтают старики, отдает кладбищенским покоем, старики же упрекают молодых в том, что устраиваемый ими беспорядок перерастает в полный хаос. Да, истинный смысл порядка ими утрачен. Одна из причин этого, видимо, в том, что свое время и силы они тратят главным образом на копание в собственной душе, стараясь уяснить, чего та желает в данный момент, а чего нет. Если выясняется, что душа в данный момент не желает ничего определенного, они глядят в потолок и называют это «раскрепощенностью духа». Истинный смысл порядка ими утрачен. Порядок же — это осознание своего места в общей гармонии настоящего. На это большеносые возразили бы, что настоящее само по себе отнюдь не гармонично, поэтому нечего и осознавать. Да, такой довод они даже сочли бы неоспоримым. Однако благородному мужу должно быть ясно, что настоящее всегда гармонично, нужно лишь дать себе труд прислушаться к этой гармонии, понять ее, а это возможно, лишь когда человек не пытается все время уйти как можно дальше «вперед», прочь от самого себя. Но этого-то большеносые как раз понять не желают. Они не могут перепрыгнуть через свою тень. Они утратили само ощущение порядка. Сделав очередной шаг «вперед», они ушли от него прочь.

Нельзя сказать, однако, чтобы никто из большеносых не догадывался об этом. В книге одного из современных авторов я нашел замечательную фразу: тот, кто все время шагает, проводит полжизни на одной ноге. Эту фразу я часто цитировал в беседах со многими большеносыми. Они соглашались, улыбались, однако потом чело их снова омрачалось облаком нежелания понять. Нет, с ними ничего не поделаешь. Пора домой.

И все же мне грустно. Часть моего настоящего — и не такая уж малая часть, ведь я прожил здесь почти год,— на глазах съеживается, превращаясь в воспоминание. Этот мир был моей родиной, и это останется ему; как с родиной, я с ним и прощаюсь. Нечего говорить, что важнейшей частью этого мира — или уже этого воспоминания? — была госпожа Кай-кун. Теперь я помаленьку привожу в порядок все мои здешние дела. Мне не хотелось бы, чтобы воспоминания, которые этот мир сохранит обо мне, были беспорядочными. Я отдал прощальные визиты. Самым важным из них была встреча с Небесной четверицей четыре дня тому назад. Господин Ши-ми и его друзья решили на прощание доставить мне радость и исполнили пьесу, с которой началось мое знакомство с музыкой большеносых: пьесу в тоне юй мастера Бэй Тхо-вэня. После этого господин Ши-ми предложил каждому по бокалу Шан-пань; все встали. Господин Ши-ми произнес краткую речь, сказав, что я, его друг Гао-дай, вскоре должен возвратиться домой, и все выпили за мое счастливое возвращение. Господин Дэ Хоу подарил мне портрет мастера Бэй Тхо-вэня; кроме того, мне подарили картинку с изображением самих музыкантов, держащих свои инструменты.

Потом я нанес визит господину судье Мэй Ло и его супруге, которая приготовила для меня замечательное угощение. Мы беседовали об истинном смысле порядка, и господин судья Мэй Ло пообещал мне прочесть книгу «Лунь Юй», которую я на прощание подарил ему. Кроме того, я подарил ему лист бумаги, на котором со всем доступным мне искусством вывел иероглифы «чжэнмин» и имя Сюнь-цзы.

Господину Юй Гэнь-цзы я написал письмо в тот северный город, где он живет, и поблагодарил его за наши многочисленные беседы. Маленькой госпоже Чжун я послал нефритовую цепочку — госпожа Кай-кун против этого не возражала. В Го-ти Ни-цзя я расплатился по счету, размеры которого в первый миг привели меня в изумление. Впрочем, я не истратил и половины ланов серебра, привезенных мною из дому. Когда я уплатил по счету, старший ключник вызвал хозяина постоялого двора, господина Мо, и тот долго жал мне руку, заверяя, что всегда рад видеть меня своим гостем. Я похвалил устройство его постоялого двора и солгал ему, что обязательно приеду снова. Иногда ложь бывает необходима для сохранения всеобщей гармонии. Я прочел это у одного автора, о котором не упомянул по забывчивости, когда писал о литературе большеносых. Звали его Хай Ми-доу, он умер около двадцати лет назад, если считать от моего теперешнего времени. В одной из его книг я прочел: опасна только та ложь, в которую человек верит сам; когда человек лжет и знает это — мастер Хай Ми-доу называет такую ложь «наглой ложью»,— это не опасно. То нежелание понять, которым большеносые встречают любые неподходящие им мысли,— это ложь, которой они верят сами, а потому опасная. И здесь, как видишь, возникает та же проблема: многие из них понимают это и даже высказывают вслух, но в жизни никто этим не руководствуется. Они лишь соглашаются, улыбаются, а потом тут же прячутся за плотной завесой своей — совершенно сознательной! — лжи.

Господин судья Мэй Ло помог мне, кстати, покончить с делом хозяина той повозки. Было установлено, что хозяин гнал свою повозку со скоростью гораздо большей, чем дозволяется властями. Господин судья Мэй Ло устроил мне встречу со стряпчим, которого зовут Кэй-в; он оказался гораздо более вежливым человеком, чем можно было предположить по его письму ко мне. Господин Кэй-в' сказал, что его подзащитный признает свою вину. Если бы он не ехал так быстро, то ничего бы не случилось — или, по крайней мере, его повозка не пострадала бы так сильно от удара о дерево. Не желая покидать этот мир несостоятельным должником, я передал господину Кэй-в' половину суммы, востребованной хозяином повозки, то есть пять ланов серебра, и еще вручил один лан лично гоеподшгу Кэй-в' за труды. На этом, как сообщил мне господин судья Мэй Ло, сотрясая, по обычаю большеносых, мою правую руку, наше судебное дело можно было считать исчерпанным.

Те немногие дни, которые мне еще остались после того, как я расплатился по счету на постоялом дворе, я. провожу всецело с госпожой Кай-кун. Я оставлю ей все письма, полученные от тебя. Чтобы ей было в чем их хранить, я купил изящную лакированную шкатулку, которую можно принять за изделие Срединного Царства — если, конечно, не быть слишком строгим. О предстоящей разлуке мы больше не говорим. Когда мы с ней вместе смотрели «Повесть о Стране улыбок», мы смеялись и улыбались друг другу. Ей же я отдам оставшиеся ланы серебра и золотые чашечки. Несколько лет назад она гостила в одной далекой стране, на юге (я видел картинки), и купила там себе дом, стоящий на поросшем деревьями холме, откуда далеко видны луга и поля. Но дом совсем развалился, и крыша у него прохудилась. Деньги, которые госпожа Кай-кун сможет выручить за серебро и чашечки, она потратит на починку дома. Мы оба подумали, хотя и не высказали этого вслух, что тогда, приезжая туда, она будет жить в м о е м доме.

Кроме того, я хочу подарить ей эмалевый браслет: ценность его ничтожна, зато цвет будет напоминать обо мне. Он цвета Дракона. Кроме того, это и цвет чувства.

Свой отъезд я думал сначала устроить так, чтобы госпожа Кай-кун и господин Ши-ми проводили меня к месту перемещения, к маленькому мосту над каналом; мы могли бы еще выпить по бокалу Шан-пань на прощание, а потом они отступили бы на несколько шагов… Но позже я решил, что это ни к чему. Будет лучше, если я уйду и один отправлюсь в обратный путь, чтобы покинуть этот мир так же, как я в него прибыл. Так я и поступлю. А на той стороне, если можно так выразиться, уже будешь ждать меня ты, держа на руках мою любимую Сяо-сяо, которой я расскажу о Мудреце Му.

Прощай же, любезнейший друг мой, наша встреча уже близка.

Твой Гао-дай

ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЕ, И ПОСЛЕДНЕЕ

воскресенье, 27 февраля

Милый Цзи-гу, я все-таки решил написать тебе еще одно краткое письмо, чтобы сообщить точный день и час моего прибытия.

Сегодня полнолуние. Я приеду, заметь это, ровно через четыре дня. Погода стоит холодная, но ясная. Большеносые, которые так любят заглядывать в будущее по любому, даже самому пустяковому поводу, пытаются предсказать и погоду. Иногда их предсказания даже сбываются. Теперь они предсказывают, что в ближайшие четыре дня погода останется такой же, как была. Здесь пока не заметно никаких признаков весны, но это меня больше не волнует, ведь ты пишешь, что в твоем саду уже цветут магнолии, так что я приеду в самый разгар нашей родной весны. Жди меня через четыре дня, точно в начале часа Лошади ( Час Лошади («у») — двухчасовой период с одиннадцати утра до часу пополудни; таким образом, Гао-дай сообщает, что прибудет домой третьего марта, около одиннадцати утра.). «Труд окончив, скромно уходи: так повелевают Небеса», сказано в книге Дао (Заключительные строки одного из стихов книги «Дао Дэ-цзин».).

Я закончил свой труд, сумев сохранить его в тайне. Труд этот был нелегок. Но все же большеносые не узнали, что я наблюдал за ними. И не узнают. Моим современникам я не расскажу ничего. Почему — ты знаешь.

Господин Ши-ми просил и даже умолял меня описать мои впечатления от мира большеносых, того мира, с которым я познакомился в Минхэне и вообще в стране Ба Вай, изложив их на бумаге. Он сделает все, сказал он, чтобы их напечатали. Эти впечатления, сказал он, для большеносых просто неоценимы в силу их, так сказать, естественной непредвзятости.

Я отказался. Не потому, что сомневаюсь в ценности своих впечатлений для большеносых (для них-то они во всяком случае были бы ценнее, чем для моих современников). И время у меня еще есть; я писал бы, наверное, прямо на языке большеносых, чтобы избавить их от необходимости переводить, просто излагая то, о чем писал тебе в своих письмах, только в более упорядоченной и сжатой форме. Но я отказался. Потому что знаю, что произошло бы с книгой какого-то Гао-дая, изданной на местном языке среди множества прочих. Большеносые прочтут ее; когда для них настанут трудные времена, они прочтут ее даже внимательно. Да, они прочтут его книгу, кивая и соглашаясь с ее мыслями, а потом отложат ее и вернутся ко всем своим бесконечным делам, которые считают единственно «настоящими». С этими их «настоящими делами» ничего нельзя поделать.

Я рассказал господину Ши-ми историю о привратнике Цветочной страны из двадцать второй книги Чжуан-цзы, историю, в которой правитель Ен посещает Цветочную страну, и ее привратник пытается растолковать ему смысл жизни (дао) и долга (дэ). Но Ен не понимает. Привратник сердится, и дальше я просто процитировал эти прекрасные слова, запавшие мне в память: «Сказав это, Привратник оставил его и повернулся, чтобы уйти. Ен двинулся за ним со словами: — Я хотел бы спросить…— Но Привратник отвечал ему: «Поздно».

Я не дерзаю сравнивать себя с Привратником, а тем более с великим Чжуан-Цзы. Однако и я могу теперь сказать о себе: «Гао-дай отвечал большеносым: «Поздно».

Таковы мои последние слова из мира большеносых — если не считать сердечного привета тебе, мой добрый друг, которого я через несколько дней смогу заключить в свои объятия. На этом заканчивает письмо и расстается с тобой до скорого свидания твой — Гао-дай, мандарин и начальник императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал», помещающейся в Кайфыне, столице Срединного Царства.

От переводчика

Перевод этого романа показался мне не столько трудной, сколько чрезвычайно необычной работой: иногда я даже не мог ответить себе, с какого же именно языка перевожу — с немецкого или китайского? В конце книги автор (не Гао-дай, а сам Герберт Розендорфер) приводит солидный список литературы по истории и культуре Китая, которую изучил в ходе работы над романом. Мне пришлось прочесть и это, и еще многое другое — чтобы разгадать те загадки, которые они оба (немец Розендорфер и китаец Гао-дай) то и дело загадывают читателю.

Особенно это касается, конечно, попыток Гао-дая передать китайскими иероглифами немецкие слова и названия. Со страной Б а в а й и ее столицей Минхэнем все ясно: это — земля в современной ФРГ, а когда-то самостоятельное королевство Бавария и город Мюнхен, славный своим пивом, которое приготовляется там во множестве сортов, однако подразделяется, по мнению Гао-дая, всего на два вида—Б о-шоу и Ма-люй,. то есть «большой» и «малый», в зависимости от величины бокалов или кружек, из которых его пьют.

С другими напитками — кока-колой, кофе и шампанским, которые достопочтенный мандарин называет Г о - г а о Го-ля, Го-фэй и Ш а н - п а н ь, тоже все более или менее ясно. В средневековом Китае их, естественно, не пили, тем более что кока-кола прибыла из Америки — «страны, о которой мои современники и не слыхали, потому что никто из них там не бывал», говорит Гао-дай. По той же причине удивляют его и «желтоватые клубни» картофеля, тоже попавшие на наш стол с заокеанского континента.

Дальше становится труднее. Начинается конфликт двух культур. Оказывается, в Китае не пили молока. Ну, может быть, пили козье, но коровьего не пили точно. Поэтому само молоко, кефир (К э - Ф ы) и прочие молочные продукты (сливочное Ма Сы-ло и великолепный немецкий С ы, о котором мы в нашей стране, кажется, уже прочно забыли) вызывают у него тошноту. Что поделаешь: разные культуры, разные вкусы. Не удивительно, что замечательный шоколадный торт, испеченный хозяйкой дома и столь обрадовавший остальных гостей,' тоже вызывает у Гао-дая одно отвращение. Чтобы лучше понять его, представьте себе, что вас угощают слегка прожаренной собачьей печенкой, которую Гао-дай так любит.

В Китае (чуть было не написал: «в К и Та е») вообще иначе едят. Во-первых, едят не вилками (это тот странный инструмент, который Гао-дай называет В э й - к а), а палочками; во-вторых, никогда не едят пищу в таком раскаленном виде, как ее привыкли поглощать мы. То ли в этом виноваты электрические плиты, не позволяющие толком регулировать нагрев, то ли климат (в Европе, говорят, даже тарелки подогревают, чтобы пища дольше не остывала!), но мы ведь действительно теряем из-за этого и массу вкусовых ощущений, и здоровье в конечном итоге.

Теперь, правда, в Европе есть китайские рестораны, да и вообще европейцы едят помаленьку рис и лапшу, привезенную из Китая Маго Бо-ло (знаменитый путешественник Марко Поло из города Венеции жил в Китае с 1271 по 1283 год, а потом вернулся),— «но они их, конечно, портят», как выразился Гао-дай, с трудом узнав в таком ресторане, рисе и лапше произведения своей родины.

Иными были и понятия о красоте в Срединном Царстве. Женщина должна была иметь исчезающе-маленький (по нашим понятиям) бюст и столь же маленькие ноги, для чего их ей с детства перевязывали специальными бинтами.

Из книги Розендорфера действительно можно многое узнать о Китае, пожалуй, больше даже, чем о ФРГ. Китайское платье с просторными полами и широкими рукавами оставляло открытым только лицо и руки, как у мужчин, так и у женщин; его находили удобным и красивым. Тогда так ходили все, и никто на людя* не обнажался. То, что пляжи для желающих загорать нагишом (их там называют РКК — пляжи «свободной культуры тела») сильно удивили средневекового мандарина, нам понятно. Однако нам с вами трудно даже представить себе, насколько потрясло Гао-дая «обрезанное во всех местах платье с волнистым узором, обтягивавшее великолепные формы госпожи Кай-кун! Хотя она, без сомнения, тоже находила его удобным и красивым.

Кстати о госпоже Кай-кун, и заодно уж о господине Ш и - м и. Если Ши-ми (Ши-ми, как наш высокопочтенный мандарин сообщает вначале) означает, скорее всего, немецкую фамилию «Шушмидт», то об истинном написании фамилии дамы остается только гадать. Это, несомненно, фамилия, потому что в одном месте Гао-дай указывает, что ее «домашнее имя» — Агата (это он еще может выговорить). Это может означать «Кайдерн», «Гайгер», даже «Крайзинг». Возможно, впрочем, что Розендорфер нарочно запутал дело, не желая, чтобы у читателя возникли какие-то определенные ассоциации, как иногда поступают немецкие писатели, выдумывая для своих героев самые невероятные фамилии.

Поэтому мне и приходилось передавать искаженные китайским произношением немецкие слова в русской транскрипции или просто описывать их — как, например, в случае с Вон-ни Чи-ха, то есть дворничихой, которая по-немецки называется ничуть не лучше. Философ, известный нам как Конфуций, фигурирует у него под своим истинным именем Кун-цзы или Мудреца с Абрикосового холма и т. д. «Голубую денежную бумажку», переданную Гао-даем достопочтенной даме Вон-ни Чи-ха, я уж не стал объяснять: сейчас у нас слишком многие знают, что банкнота в сто марок — голубого цвета. Ну, а то, что автомобиль он называет «повозкой Ма-шин», отель — «постоялым двором», а унитаз — «фарфоровым родником», тем более вполне объяснимо.

Поэтому я и не ставил себе задачи объяснить и растолковать читателю все загадки, имеющиеся в книге. Ведь она, в конце концов, написана для того, чтобы мы с вами, европейцы уж или не совсем европейцы, задумались над нашей собственной жизнью, услышали голос времени, не знавшего ни Чернобыля, ни шума, ни газа на грязных асфальтовых улицах. И хотя Розендорфер (а вместе с ним — Гао-дай) пессимистичен в своих оценках, у людей все же есть будущее, и оно прорастает сегодня во многих странах мира.

Роман печатается с сокращениями, поэтому кое-что останется для читателя загадкой. Узнать же, кто такой мастер Юй Гэнь, что такое «маленькие белые шарики» и зачем главный герой ездил в горы, вы сможете, когда роман выйдет целиком.

Мои тренинги
апреля 26 05
Н.И. Козлов и М.К. Смирнова
26 и 27 мая, с 11:00 до 20:00
апреля 21 04
Дмитрий Устинов
21 и 22 апреля, с 11:00 до 21:00
апреля 21 04
Наталия Дворкина
21 и 22 апреля, с 11:00 до 21:00
апреля 10 06
Все ведущие центра «Синтон»
10, 11 и 12 июня