Опыты. Том I

Глава XXIX. Двадцать девять сонетов Этьена де Ла Боэси

Госпоже де Граммон, графине де Гиссен

Сударыня, я не предлагаю вам чего-либо своего, поскольку оно и без того уже ваше и поскольку я не нахожу ничего достойного вас. Но мне захотелось, чтобы эти стихи, где бы они ни появились в печати, были отмечены в заголовке вашим именем и чтобы им выпала тем самым честь иметь своей покровительницей славную Коризанду Андуанскую [1]. Мне казалось, что это подношение уместно тем более, что во Франции немного найдется дам, которые могли бы столь же здраво судить о поэзии и находить ей столь же удачное употребление, как это свойственно вам. И еще: ведь нет никого, кто мог бы вложить в нее столько жизни и столько души, сколько вы вкладываете в нее благодаря богатым и прекрасным звучаниям вашего голоса, которым природа одарила вас, вместе с целым миллионом других совершенств. Сударыня, эти стихи заслуживают того, чтобы вы оказали им благосклонность; вы, несомненно, согласитесь со мною, что наша Гасконь еще не рождала произведений, которые были бы изящнее и поэтичнее этих и которые могли бы свидетельствовать, что они вышли из-под пера более одаренного автора. И не досадуйте, что вы обладаете лишь остатком, поскольку часть этих стихов я как-то уже напечатал, посвятив их вашему достойному родственнику, господину де Фуа; ведь в тех, что остались на вашу долю, больше жизни и пылкости, так как они были сочинены в пору зеленой юности и согреты прекрасной и благородной страстью, о которой я как-нибудь расскажу вам на ушко. Что же касается тех других стихов, то он написал их позднее в честь невесты, когда готовился вступить в брак, и от них веет уже каким-то супружеским холодком. А я придерживаюсь мнения тех, кто считает, что поэзия улыбается только там, где ей приходится иметь дело с предметами шаловливыми и легкомысленными. (Эти стихи можно прочесть в другом месте [2].)

Глава XXX. Об умеренности [3]

Можно подумать, что наше прикосновение несет с собою заразу; ведь мы портим все, к чему ни приложим руку, как бы ни было оно само по себе хорошо и прекрасно. Можно и к добродетели прилепиться так, что она станет порочной: для этого стоит лишь проявить к ней слишком грубое и необузданное влечение. Те, кто утверждает, будто в добродетели не бывает чрезмерного по той причине, что все чрезмерное не есть добродетель, просто играют словами:

Insani sapiens nomen ferat, aequus iniqui,

Ultra quam satis est virtutem si petat ipsam. [4]

Это не более, как философское ухищрение. Можно и чересчур любить добродетель и впасть в крайность, ревнуя к справедливости. Здесь уместно вспомнить слова апостола: «Не будьте более мудрыми, чем следует, но будьте мудрыми в меру» [5].

Я видел одного из великих мира сего, который подорвал веру в свое благочестие, будучи слишком благочестив для людей его положения [6].

Я люблю натуры умеренные и средние во всех отношениях. Чрезмерность в чем бы то ни было, даже в том, что есть благо, если не оскорбляет меня, то, во всяком случае, удивляет, и я затрудняюсь, каким бы именем ее окрестить. И мать Павсания [7], которая первой изобличила сына и принесла первый камень, чтобы его замуровать, и диктатор Постумий [8], осудивший на смерть своего сына только за то, что пыл юности увлек того во время успешной битвы с врагами, и он оказался немного впереди своего ряда, кажутся мне скорее странными, чем справедливыми. И я не имею ни малейшей охоты ни призывать к столь дикой и столь дорогой ценой купленной добродетели, ни следовать ей.

Лучник, который допустил перелет, стоит того, чья стрела не долетела до цели. И моим глазам так же больно, когда их внезапно поражает яркий свет, как и тогда, когда я вперяю их во мрак. Калликл у Платона говорит, что крайнее увлечение философией вредно [9], и советует не углубляться в нее далее тех пределов, в каких она полезна; если заниматься ею умеренно, она приятна и удобна, но, в конце концов, она делает человека порочным и диким, презирающим общие верования и законы, врагом приятного обхождения, врагом всех человеческих наслаждений, не способным заниматься общественной деятельностью и оказывать помощь не только другому, но и себе самому, готовым безропотно сносить оскорбления. Он вполне прав, если предаваться в философии излишествам, она отнимает у нас естественную свободу и своими докучливыми ухищрениями уводит с прекрасного и ровного пути, который начертала для нас природа.

Привязанность, которую мы питаем к нашим женам, вполне законна; теология, однако, всячески обуздывает и ограничивает ее. Я когда-то нашел у святого Фомы [10], в том месте, где он осуждает браки между близкими родственниками, среди других доводов также и следующий: есть опасность, что чувство, питаемое к жене-родственнице, может стать неумеренным; ведь, если муж в должной мере испытывает к жене подлинную и совершенную супружескую привязанность и к ней еще добавляется та привязанность, которую мы должны испытывать к родственникам, то нет никакого сомнения, что этот излишек заставит его выйти за пределы разумного.

Пауки, определяющие поведение и нравы людей, – как философия и теология, – вмешиваются во все: нет среди наших дел и занятий такого, – сколь бы оно ни было личным и сокровенным, – которое могло бы укрыться от их назойливых взглядов и их суда. Избегать их умеют лишь те, кто ревниво оберегает свою свободу. Таковы женщины, предоставляющие свои прелести всякому, кто пожелает: однако стыд не велит им показываться врачу. Итак, я хочу от имени этих наук наставить мужей (если еще найдутся такие, которые и в браке сохраняют неистовство страсти), что даже те наслаждения, которые они вкушают от близости с женами, заслуживают осуждения, если при этом они забывают о должной мере, и что в законном супружестве можно так же впасть в распущенность и разврат, как и в прелюбодейной связи. Эти бесстыдные ласки, на которые толкает нас первый пыл страсти, не только исполнены непристойности, но и несут в себе пагубу нашим женам. Пусть лучше их учит бесстыдству кто-нибудь другой. Они и без того всегда готовы пойти нам навстречу. Что до меня, то я следовал лишь естественным и простым влечениям, внушаемым нам самой природой.

Брак – священный и благочестивый союз; вот почему наслаждения, которые он нам приносит, должны быть сдержанными, серьезными, даже, в некоторой мере, строгими. Это должна быть страсть совестливая и благородная. И поскольку основная цель такого союза – деторождение, некоторые сомневаются, дозволительна ли близость с женой в тех случаях, когда мы не можем надеяться на естественные плоды, например, когда женщина беременна или когда она вышла уже из возраста. По мнению Платона, это то же, что убийство [11]. Некоторые народы и, между прочим, магометане гнушаются сношений с беременными женщинами; другие – когда у женщины месячные. Зенобия допускала к себе мужа один только раз, а затем в течение всего периода беременности не разрешала прикасаться к ней; и только тогда, когда наступало время вновь зачать, он снова приходил к ней. Вот похвальный и благородный пример супружества [12].

У какого-то истомившегося и жадного до этой утехи поэта Платон позаимствовал такой рассказ. Однажды Юпитер до того возгорелся желанием насладиться со своей женой, что, не имея терпения подождать, пока она ляжет на ложе, повалил ее на пол. От полноты испытанного им удовольствия он начисто забыл о решениях, только что принятых им совместно с богами на его небесном придворном совете. Он похвалялся затем, что ему на этот раз было так же хорошо, как тогда, когда он лишил свою жену девственности тайком от ее и своих родителей [13].

Цари Персии хотя и приглашали своих жен на пиры, но когда желания их от выпитого вина распалялись и им начинало казаться, что еще немного и придется снять узду со страстей, они отправляли их на женскую половину, дабы не сделать их соучастницами своей безудержной похоти, и звали вместо них других женщин, к которым не обязаны были относиться с таким уважением.

Не всякие удовольствия и не всякие милости в одинаковой мере приличествуют людям разного положения. Эпаминонд велел посадить в темницу одного распутного юношу; Пелопид попросил его выпустить ради него узника на свободу; Эпаминонд ответил отказом, но уступил ходатайству одной из своих подруг, которая также об этом просила. Он следующим образом объяснил свое поведение: это была милость, оказанная приятельнице, но недостойная по отношению к военачальнику. Софокл, будучи претором одновременно с Периклом, увидел однажды проходившего мимо красивого юношу. «Погляди, какой прелестный юноша!» – сказал он Периклу, на что Перикл ответил: «Он может быть желанен для всякого, но не для претора, у которого должны быть незапятнанными не только руки, но и глаза».

Когда жена императора Элия Вера стала жаловаться, что он ищет любовных утех с другими женщинами, тот ей ответил, что делает это со спокойной совестью, так как брак есть исполненный достоинства, честный союз, а не легкомысленная и сладострастная связь. И наши старинные церковные авторы с похвалой вспоминают о женщине, которая дала развод своему мужу, потому что не пожелала терпеть его чрезмерно сладострастные и бесстыдные ласки. И, вообще говоря, нет такого дозволенного и законного наслаждения, в котором излишества и неумеренность не заслуживали бы нашего порицания.

Но, говоря по совести, до чего же несчастное животное – человек! Самой природой он устроен так, что ему доступно лишь одно только полное и цельное наслаждение, и однако же он сам старается урезать его своими нелепыми умствованиями. Видно, он еще недостаточно жалок, если не усугубляет сознательно и умышленно своей горькой доли:

Fortunae miseras auximus arte vias. [14]

Мудрость человеческая поступает весьма глупо, пытаясь ограничить количество и сладость предоставленных нам удовольствий, – совсем так же, как и тогда, когда она усердно и благосклонно пускает в ход свои ухищрения, дабы пригладить и приукрасить страдания и уменьшить нашу чувствительность к ним. Если бы я был главой какой-нибудь секты, я избрал бы другой, более естественный путь, который и впрямь является и более удобным и более праведным; и я, быть может, сумел бы увлечь людей на него.

Между тем, наши врачеватели, и телесные и духовные, словно сговорившись между собой, не находят ни другого пути к исцелению, ни других лекарств против болезней души и тела, кроме мучений, боли и наказаний. Бдения, посты, власяница, изгнание в отдаленные и пустынные местности, заключение навеки в темницу, бичевание и прочие муки были введены именно ради этого и притом с непременным условием, чтобы они были самыми что ни на есть настоящими муками и мы со всей остротой ощущали бы их горечь и чтобы не получалось так, как произошло с неким Галлионом [15], который, будучи отправлен в изгнание на остров Лесбос, как сообщили оттуда в Рим, жил там в свое удовольствие, и, таким образом, то, что предназначалось ему в наказание, превратилось для него в благоденствие; тогда сенат, изменив ранее принятое решение, возвратил его обратно к жене и приказал ему не отлучаться из дома, дабы он и в самом деле почувствовал, что наказан. Ибо, кому пост придает здоровья и бодрости, кому рыба нравится больше, для того пост уже не будет исцеляющим душу средством; и точно так же, при врачевании тела, лекарства не оказывают полезного действия на того, кто принимает их с охотою и удовольствием. Горечь и отвращение, которое они вызывают, являются обстоятельствами, содействующими их целительным свойствам. Человек, который мог бы употреблять ревень как обычную пищу, не испытывал бы никакой пользы от его применения: надо, чтобы ревень бередил желудок, – только тогда он может оказать полезное действие. Отсюда вытекает общее правило, что все исцеляется своею противоположностью, ибо только боль врачует боль.

Это наводит на мысль о другом, весьма странном мнении, будто бы небесам и природе можно угодить кровопролитием и человекоубийством, как это признавалось всеми религиями. Еще на памяти наших отцов Мурад [16], захватив Коринфский перешеек, принес в жертву душе своего отца шестьсот молодых греков, чтобы их кровь искупила грехи покойного. И в новых землях, открытых уже в наше время, столь чистых и девственных по сравнению с нашими, подобный обычай имеет повсеместное распространение [17]; все их идолы захлебываются в человеческой крови, причем нередки примеры невообразимой жестокости. Жертвы поджаривают живыми и наполовину изжаренными вытаскивают из жаровни, чтобы вырвать у них сердце и внутренности. У других, в том числе даже у женщин, сдирают заживо кожу и этой еще окровавленной кожей накрываются сами и облачают в нее других. И мы встречаем у этих народов не меньше, чем у нас, примеров твердости и мужества. Ибо эти несчастные – старики, женщины, дети, предназначенные в жертву, – за несколько дней перед священнодействием обходят, собирая милостыню, дома, дабы принести ее в дар при жертвоприношении, и являются на эту бойню приплясывая и распевая вместе с сопровождающей их толпой. Послы мексиканского владыки, описывая Фердинандо Кортесу мощь и величие своего господина, сообщили ему прежде всего о том, что у него тридцать вассалов и каждый из них может выставить по сто тысяч воинов и что он обитает в самом красивом и самом укрепленном, какой только существует в мире, городе, и под конец добавили, что ему полагается ежегодно приносить в жертву богам пятьдесят тысяч человек. Он ведет, – говорили они, – непрерывные войны с некоторыми большими, живущими по соседству народами не только для того, чтобы доставить упражнение молодежи своей страны, но и с целью обеспечить в своем государстве жертвоприношения военнопленными. В другой раз, в одном из их городов, по случаю прибытия туда Кортеса, было единовременно принесено в жертву пятьдесят человек. Расскажу еще следующее: некоторые из этих народов, разбитые Кортесом, дабы признать себя побежденными и искать его дружбы, отправили к нему своих представителей; послы, передавая три вида подарков, сказали: «Господин, вот тебе пять рабов. Если ты грозный бог и питаешься мясом и кровью, пожри их, и мы тебя еще больше возлюбим; если ты кроткий бог, вот ладан и перья; если же ты человек, прими этих птиц и эти плоды».

Глава XXXI. О каннибалах

Царь Пирр [18], переправившись в Италию и увидев боевой строй высланного против него римского войска, сказал: «Я не знаю, что тут за варвары (ибо греки называли так всех чужестранцев), но расположение войска, которое я пред собой вижу, нисколько не варварское». То же самое говорили и греки о войске, переправленном к ним Фламинием [19]; то же мнение высказал и Филипп, рассматривая с холма порядок и расположение римского лагеря, разбитого на его земле Публием Сульпицием Гальбой [20]. Это показывает, с какой осторожностью следует относиться к общепринятым мнениям, а также, что судить о чем бы то ни было надо, опираясь на разум, а не на общее мнение.

У меня довольно долго служил человек, проведший десять или двенадцать лет в том Новом Свете, который открыт уже в наше время; он жил в тех местах, где пристал к берегу Вильганьон [21], назвавший эту землю Антарктической Францией. Это открытие бескрайной страны является, по-видимому, весьма важным. Я не мог бы, впрочем, поручиться за то, что в будущем не будет открыта еще какая-нибудь другая, ведь столько людей, гораздо ученее нас, ошибались на этот счет. Я опасаюсь, однако, что наши глаза алчут большего, чем может вместить желудок, а также что любопытство в нас превосходит наши возможности. Мы захватываем решительно все, но наша добыча – ветер.

Солон у Платона [22] пересказывает слышанное им от жрецов города Саиса в Египте: некогда, еще до потопа, существовал большой остров, по имени Атлантида, расположенный прямо на запад от того места, где Гибралтарский пролив смыкается с океаном. Этот остров был больше Африки и Азии взятых вместе, и цари этой страны, владевшие не только одним этим островом, но утвердившиеся и на материке, – так что они господствовали в Африке вплоть до Египта, а в Европе вплоть до Тосканы, – задумали вторгнуться даже в Азию и подчинить народы, обитавшие на берегах Средиземного моря до залива его, известного под именем Большого моря [23]. С этой целью они переправились в Испанию, пересекли Галлию, Италию и дошли до Греции, где их задержали афиняне. Однако некоторое время спустя и они, и афиняне, и их остров были поглощены потопом. Весьма вероятно, что эти ужасные опустошения, причиненные водами, вызвали много причудливых изменений в местах обитания человека; ведь считают же, что море оторвало Сицилию от Италии,

Наес loca, vi quondam et vasta convulsa ruina,

Dissiluisse ferunt, cum protinus utraque tellus

Una foret. [24]

Кипр от Сирии, остров Негрепонт [25] от материковой Беотии и, напротив, воссоединило другие земли, которые прежде были отделены друг от друга, заполнив песком и илом углубления между ними:

sterilisque diu palus aptaque remis

Vicinas urbes alit, et grave sentit aratrum. [26]

Но не похоже, чтобы этим островом и был Новый Свет, который мы недавно открыли, ибо вышеупомянутый остров почти соприкасался с Испанией, и трудно поверить, чтобы наводнение могло затопить страну протяжением более чем на тысячу двести лье; а кроме того, открытия мореплавателей нашего времени с точностью установили, что это не остров, но материк, примыкающий, с одной стороны, к Ост-Индии, а с другой – к землям, расположенным у того и другого полюса, – или, если он все-таки не смыкается с ними, то они отделены друг от друга настолько узким проливом, что это не дает основания называть новооткрытую землю островом [27].

По-видимому, этим огромным телам присущи, как и нашим, движения двоякого рода – естественные и судорожные. Когда я вспоминаю о переменах, произведенных, можно сказать, у меня на глазах моею родною Дордонью на правом ее берегу, если смотреть вниз по течению, и о том, что за двадцать лет она передвинулась до такой степени, что размыла фундаменты многих строений, я отчетливо вижу, что тут речь идет не об естественном, но о судорожном движении, ибо, если бы она и прежде перемещалась с подобной быстротой и впредь стала бы вести себя не иначе, то весь облик мира был бы изменен ею одной. Но реки, как правило, не всегда ведут себя одинаково: то они смещаются в одну сторону, то в другую, а то держатся совего старого русла. Я не говорю о внезапных наводнениях, причины которых нам хорошо известны. В Медоне [28] море засыпало извергнутым им песком земли моего брата, господина д’Арсака; виднеются только коньки крыш каких-то строений; сдававшиеся им в аренду участки и его возделанные поля превратились в скудные пастбища. Обитатели этих мест говорят, что с некоторых пор море так стремительно наступает на них, что они потеряли уже целях четыре лье прибрежной земли. Эти пески как бы его квартирьеры, и мы видим огромные груды их, которые движутся на полулье впереди моря, завоевывая для него сушу.

Другое свидетельство древних, с которым также хотят связать открытие Нового Света, мы находим у Аристотеля, если только та книжечка, где повествуется о неслыханных чудесах, действительно принадлежит ему [29]. В ней он рассказывает, что несколько карфагенян, миновав Гибралтарский пролив и выйдя в Атлантический океан, после долгого плавания вдалеке от всякого материка открыли в конце концов большой плодородный остров, весь покрытый лесами и орошаемый полноводными и глубокими реками; впоследствии и они, и вслед да ними другие, привлекаемые красотой и плодородием этого острова, отправились туда вместе с женами и детьми и начали там обосновываться. Властители Карфагена, однако, увидев, что страна их мало-помалу становится все безлюднее, издали строгий приказ, которым под страхом смерти запрещалось переселяться туда кому бы то ни было; этим же приказом они изгнали оттуда всех раньше поселившихся там из опасения, как бы те, умножившись в числе, не подавили их и не разорили их государства. Но и этот рассказ Аристотеля не имеет ни малейшего отношения к недавно открытым землям.

Слуга, о котором я говорю, был человеком простым и темным, а это как раз одно из необходимых условий достоверности показаний, ибо люди с более тонким умом наблюдают, правда, с большей тщательностью и видят больше, но они склонны придавать всему свое толкование, и, желая набить ему цену и убедить слушателей, не могут удержаться, чтобы не исказить, хоть немного, правду; они никогда не изобразят вещей такими, каковы они есть; они их переиначивают и приукрашивают в соответствии с тем, какими показались они им самим; и с целью придать вес своему мнению и склонить вас на свою сторону они охотно присочиняют кое-что от себя, так сказать, расширяя и удлиняя истину. Тут нужен либо человек исключительно добросовестный, либо настолько простой, чтобы его умение сочинять небылицы и придавать вид достоверности выдумкам превосходило его способности, и вообще человек без предвзятых мыслей. Именно таким и был мой слуга. А кроме того, он не раз приводил ко мне матросов я купцов, с которыми свел знакомство во время своего путешествия. Таким образом, меня вполне удовлетворяют сведения, которыми они снабдили меня, и я не стану справляться,, что говорят об этих вещах космографы.

Нам нужны географы, которые дали бы точное описание местностей, где они побывали. Но имея перед нами то преимущество, что они собственными глазами видели, например, Палестину, они стремятся воспользоваться этою привилегией и порассказать, сверх того, обо всем в мире. Я хотел бы, чтобы не только в этой области, но и во всех остальных каждый писал только о том, что он знает, и в меру того, насколько он знает, ибо иной может обладать точнейшими сведениями о свойствах какой-либо реки или источника, которые, может статься, он испытал на себе, а вместе с тем, не знать всего прочего, что известно каждому. Но вместо того, чтобы пустить в обращение малую толику своих знаний, он порождает многие весьма важные неудобства. Итак, я нахожу – чтобы вернуться, наконец, к своей теме, – что в этих народах, согласно тому, что мне рассказывали о них, нет ничего варварского и дикого, если только не считать варварством то, что нам непривычно. Ведь, говоря по правде, у нас, по-видимому, нет другого мерила истинного и разумного, как служащие нам примерами и образцами мнения и обычаи нашей страны. Тут всегда и самая совершенная религия, и самый совершенный государственный строй, и самые совершенные и цивилизованные обычаи. Они дики в том смысле, в каком дики плоды, растущие на свободе, естественным образом; в действительности скорее подобало бы назвать дикими те плоды, которые человек искусственно исказил, изменив их природные качества. В дичках в полной силе сохраняются их истинные в наиболее полезные свойства, тогда как в плодах, выращенных нами искусственно, мы только извратили эти природные свойства, приспособив к своему испорченному дурному вкусу. И все же даже на наш вкус наши плоды в нежности и сладости уступают плодам этих стран, не знавшим никакого ухода. Да и нет причин, чтобы искусство хоть в чем-нибудь превзошло нашу великую и всемогущую мать-природу. Мы настолько обременили красоту и богатство ее творений своими выдумками, что, можно сказать, едва не задушили ее. Но всюду, где она приоткрывается нашему взору в своей чистоте, она с поразительной силой посрамляет все наши тщетные и дерзкие притязания,

Et veniunt hederae sponte sua melius,

Surgit et in solis formosior arbutus antris,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Et volucres nulla dulcius arte canunt. [30]

Все наши усилия не в состоянии воспроизвести гнездо даже самой маленькой птички, его строение, красоту и целесообразность его устройства, как, равным образом, и паутину жалкого паука. Всякая вещь, говорит Платон, порождена либо природой, либо случайностью, либо искусством человека; самые великие и прекрасные – первой и второй; самые незначительные и несовершенные – последним [31].

Итак, эти народы кажутся мне варварскими только в том смысле, что их разум еще мало возделан и они еще очень близки к первозданной непосредственности и простоте. Ими все еще управляют естественные законы, почти не извращенные нашими. Они все еще пребывают в такой чистоте, что я порою досадую, почему сведения о них не достигли нас раньше, в те времена, когда жили такие люди, которые могли бы судить об этом лучше, чем мы. Мне досадно, что ничего не знали о них ни Ликург, ни Платон; ибо то, что мы видим у этих народов своими глазами, превосходит, по-моему, не только все картины, которыми поэзия изукрасила золотой век, и все ее выдумки и фантазии о счастливом состоянии человечества, но даже и самые представления и пожелания философии. Философы не были в состоянии вообразить себе столь простую и чистую непосредственность, как та, которую мы видим собственными глазами; они не могли поверить, что наше общество может существовать без всяких искусственных ограничений, налагаемых на человека. Вот народ, мог бы сказать я Платону [32], у которого нет никакой торговли, никакой письменности, никакого знакомства со счетом, никаких признаков власти или превосходства над остальными, никаких следов рабства, никакого богатства и никакой бедности, никаких наследств, никаких разделов имущества, никаких занятий, кроме праздности, никакого особого почитания родственных связей, никаких одежд, никакого земледелия, никакого употребления металлов, вина или хлеба. Нет даже слов, обозначающих ложь, предательство, притворство, скупость, зависть, злословие, прощение. Насколько далеким от совершенства пришлось бы ему признать вымышленном им государство!

Viri а diis recentes. [33]

Hos natura modos primum dedit. [34]

К тому же они обитают в стране с очень приятным и умеренным климатом, так что там, как сообщали мне очевидцы, очень редко можно встретить больного; и они уверяли меня, что им ни разу не пришлось видеть в этой стране старика, у которого тряслись бы от старости руки, гноились глаза, согнулась спина или выпали зубы. Они живут на морском побережье, и со стороны материка их защищают огромные и высокие горы, причем между горами и морем остается полоса приблизительно в сто лье шириной. У них великое изобилие рыбы и мяса различных животных, совершенно непохожих на наших, и едят они эту пищу без всяких приправ, лишь изжарив ее. Первый, кто появился у них верхом на коне, хотя они и знали этого человека по прежним его путешествиям, вызвал у них такой неописуемый ужас, что они убили его, осыпав стрелами, прежде чем смогли распознать. Их здания очень вытянуты в длину и вмещают от двухсот до трехсот душ; они обложены корою больших деревьев, причем полосы этой коры одним концом упираются в землю, а другим сходятся у вершины крыши, образуя конек и поддерживая друг друга, наподобие наших риг, кровля которых спускается до самой земли, служа одновременно и боковыми стенами.

Есть у них столь твердое дерево, что они изготовляют из него мечи и вертелы для жарения мяса. Их постели сделаны из бумажной ткани, и они подвешивают их к потолку, вроде того, как это принято у нас на кораблях, причем у каждого своя собственная постель, ибо жена у них спит отдельно от мужа. Встают же они вместе с солнцем и, как только встанут, принимаются за еду, наедаясь сразу на целый день, ибо другой трапезы у них не бывает. При этом они совершенно не пьют, подобно тому как и некоторые живущие на востоке народы, которые, по словам Суды [35], никогда не пьют за едою; зато они пьют несколько раз в течения дня, и помногу. Их питье варится из какого-то корня и цветом напоминает наше легкое красное вино. Пьют они его только теплым; оно сохраняется не более двух-трех дней; на вкус оно несколько терпкое, нисколько не опьяняет и благотворно действует на желудок; на тех, однако, кто не привык к нему, оно действует как слабительное; но для тех, кто привык, это очень приятный напиток. Вместо хлеба они употребляют какое-то белое вещество, напоминающее сваренный в сахаре кориандр [36]. Я отведал его; оно сладкое и чуть приторное на вкус. Весь день проходит у них в плясках. Те, кто помоложе, отправляются на охоту; охотятся же они на зверей вооруженные луком. Часть женщин занимается в это время подогреванием их напитка, и это главное их занятие. Один из стариков по утрам, прежде чем все остальные примутся за еду, читает проповедь всем обитателям дома, двигаясь с одного конца его до другого и бормоча одно и то же, пока не обойдет всех (ведь их постройки в длину имеют добрую сотню шагов). Он внушает им только две вещи: храбрость в битвах с врагами и добрые чувства к женам, причем никогда не забывает прибавить, словно припев, что к женам должно питать благодарность за заботу о том, чтобы их питье было теплым и вкусным. У многих и, в частности, у меня можно увидеть образцы тамошних постелей, бечевок, мечей и деревянных запястий, которыми они прикрывают кисть руки во время сражений, а также длинных, выдолбленных с одного конца тростинок; дуя в них они извлекают звуки, под которые пляшут. Они бреют лицо, голову и все тело, причем делают это чище нашего, хоть бритвы у них каменные или деревянные. Они верят в бессмертие души и полагают, что те, кто заслужил это перед богами, пребывают на той стороне неба, где солнце всходит, а осужденные – на той, где оно заходит.

Есть у них своего рода жрецы и пророки, которые, однако, очень редко показываются народу, ибо живут где-то в горах. В честь их появления устраивается большое празднество, на которое собираются обитатели нескольких деревень (каждое жилище, мною описанное, представляет собой деревню, и находятся они примерно на расстоянии французского лье одно от другого). Этот пророк держит речь перед жителями, призывая их к добродетели и к исполнению долга; впрочем, вся их мораль сводится к двум предписаниям, а именно: быть отважными на войне и любить своих жен. Такой пророк предсказывает им будущее и разъясняет, на какой исход своих начинаний они могут рассчитывать; он же побуждает их к войне, или, напротив, отговаривает от нее. Он должен угадать правильно, потому что, если случится не так, как он предсказал, его объявят лжепророком и, поймав, изрубят на тысячу кусков. Поэтому тот из пророков, который ошибся в своих предсказаниях, старается навсегда скрыться с глаз своих земляков.

Дар прорицания – дар божий: вот почему злоупотребление им есть обман, который подлежит наказанию. Когда у скифов случалось, что предсказание их прорицателя не оправдывалось, они сковывали его по рукам и ногам, бросали на устланные вереском и влекомые быками повозки, а затем сжигали на них. Можно простить ошибки людей, берущихся судить о вещах, находящихся в пределах человеческого разума и способностей, если они сделали все, что в их силах. Но не следует ли карать за невыполнение обещанного и за дерзость обмана тех, кто хвалится необычайными способностями, превосходящими силу человеческого разумения?

Они ведут войны с народами, обитающими в глубине материка, по ту сторону гор, причем на войну они отправляются совершенно нагими, не имея другого оружия, кроме луков и стрел или деревянных мечей, заостренных наподобие железных наконечников наших копий. Поразительно, до чего упорны их битвы, которые никогда не заканчиваются иначе, как страшным кровопролитием и побоищем, ибо ни страх, ни бегство им не известны. Каждый приносит с собой в качестве трофея голову убитого им врага, которую и подвешивает у входа в свое жилище. С пленными они долгое время обращаются хорошо, предоставляя им все удобства, какие те только могут пожелать; но затем владелец пленника приглашает к себе множество своих друзей и знакомых; обвязав руку пленника веревкою и крепко зажав конец ее в кулаке, он отходит на несколько шагов, чтобы пленник не мог до него дотянуться, а своему лучшему другу он предлагает держать пленника за другую руку, обвязав ее веревкою точно так же, после чего на глазах всех собравшихся оба они убивают его, нанося удары мечами. Сделав это, они жарят его и все вместе съедают, послав кусочки мяса тем из друзей, которые почему-либо не могли явиться. Они делают это, вопреки мнению некоторых, не ради своего насыщения, как делали, например, в древности скифы, но чтобы осуществить высшую степень мести. И что это действительно так, доказывается следующим: увидев, что португальцы, вступившие в союз с их врагами, казнят попавших к ним в плен их сородичей по-иному, а именно зарывая их до пояса в землю и осыпая открытую часть тела стрелами, а затем вешая, они решили, что эти люди, явившиеся к ним из другого мира, распространившие среди их соседей знакомство со многими неведомыми доселе пороками и более изощренные в злодеяниях, чем они, не без основания, должно быть, применяют такой вид мести, который, очевидно, мучительнее принятого у них, – и вот, они начали отказываться от своего старого способа и переходить к новому. Меня огорчает не то, что мы замечаем весь ужас и варварство подобного рода действий, а то, что должным образом оценивая прегрешения этих людей, до такой степени слепы к своим. Я нахожу, что гораздо большее варварство пожирать человека заживо, чем пожирать его мертвым, большее варварство раздирать на части пытками и истязаниями тело, еще полное живых ощущений, поджаривать его на медленном огне, выбрасывать на растерзание собакам и свиньям (а мы не только читали об этих ужасах, но и совсем недавно были очевидцами их [37], когда это проделывали не с закосневшими в старинной ненависти врагами, но с соседями, со своими согражданами, и, что хуже всего, прикрываясь благочестием и религией), чем изжарить человека и съесть его после того, как он умер.

Хрисипп и Зенон, основатели стоической школы, полагали, что нет ничего зазорного в том, чтобы любым способом использовать наш трупы, если в этом есть надобность, и даже питаться ими; именно так поступили наши предки, которые во время осады Цезарем города Алезии [38] решили смягчить голод, вызванный этой осадою, употребив в пищу тела стариков, женщин и всех неспособных носить оружие.

Vascones, fama est, alimentis talibus usi

Produxere animas. [39]

Да и врачи также не стесняются изготовлять из трупов различные снадобья для возвращения нам здоровья, то прописывая последние внутрь, то применяя их как наружные [40]; но никогда никто не придерживался столь безнравственных взглядов, чтобы оправдывать измену, бесчестность, тиранию, жестокость, то есть наши обычные прегрешения.

Итак, мы можем, конечно, назвать жителей Нового Света варварами, если судить с точки зрения требований разума, но не на основании сравнения с нами самими, ибо во всякого рода варварстве мы оставили их далеко позади себя. Их способ ведения войны честен и благороден, и даже извинителен и красив – настолько, насколько может быть извинителен и красив этот недуг человечества: основанием для их войн является исключительно влечение к доблести. Они начинают войну не ради завоевания новых земель, ибо все еще наслаждаются плодородием девственной природы, снабжающей их, без всякого усилия с их стороны, всем необходимым для жизни в таком изобилии, что им незачем расширять собственные пределы. Они пребывают в том благословенном состоянии духа, когда в человеке еще нет желаний сверх вызываемых его естественными потребностями; все то, что превосходит эти потребности, им ни к чему. Всех своих единомышленников, которые примерно одинакового с ними возраста, они называют братьями, младших – своими детьми, стариков же – отцами. Эти последние оставляют свое имущество в наследство всей общине, без раздела и без всякого иного права на владение им, кроме того, какое дарует своим созданиям, производя их на свет, природа. Если их соседи, перейдя через горы, совершают на них нападение и одерживают победу, то вся добыча победителя – только в славе да еще в сознании своего превосходства в силе и доблести; им нет дела до имущества побежденных, и они возвращаются в свою область, где у них нет недостатка ни в чем, а главное – в том величайшем благе, которое состоит в умении наслаждаться своей долей и довольствоваться ею. Так же поступают, в свою очередь, и они сами, когда им случается быть победителями. Они не требуют от своих пленных иного выкупа, кроме громко сделанного заявления, что те признали себя побежденными; но в течение целого столетия не нашлось среди них такого, который не предпочел бы умереть, нежели хоть сколько-нибудь поступиться в своих речах или действиях величием своего несокрушимого мужества; и не встретишь среди них такого, который из страха быть убитым и съеденным унизился бы до просьбы о помиловании. Они предоставляют пленникам полную свободу для того, чтобы жизнь приобрела для них тем большую цену, и постоянно напоминают им об их близкой смерти, о муках, которые им предстоит вытерпеть, о приготовлениях, производимых с этой целью, о том, как они разрубят их на кусочки и будут лакомиться ими на своем пиршестве. Все это делается исключительно для того, чтобы вырвать у них хотя бы несколько малодушных и униженных слов или пробудить в них желание бежать и таким образом, напугав их и сломив их стойкость, почувствовать свое превосходство над ними. Ибо, в сущности говоря, именно в этом и состоит подлинная победа:

victoria nulla est

Quam quae confessos animo quoque subiugat hostes. [41]

Венгры, весьма воинственная нация, в былые времена никогда не добивали своих врагов, когда те начинали молить их о пощаде. Но, вырвав у них это признание в своем поражении, венгры, не причиняя им вреда, отпускали их без выкупа, самое большее, – взяв с них слово, что впредь те никогда уже не выступят против них.

Весьма часто своим превосходством над врагом мы бываем обязаны преимуществам внешним, случайным, а не таким, которые относятся к числу наших достоинств. Крепкие руки и ноги хороши для носильщика, но они не имеют никакого отношения к доблести; наше сложение – это качество бездушное и чисто телесное; если наш противник споткнулся или глаза его ослепило солнце, это подарок судьбы и ничего больше; умение хорошо фехтовать – не что иное, как знание и искусство, которые могут быть усвоены человеком трусливым и ничтожным. Ценность и достоинство человека заключены в его сердце и в его воле; именно здесь – основа его подлинной чести. Доблесть есть сила не наших рук или ног, но мужества и души; она зависит от качеств не нашего коня или оружия, но только от наших собственных. Тот, кто пал, не изменив своему мужеству, si succiderit, de genu pugnat [42], тот, кто пред лицом грозящей ему смерти не утрачивает способности владеть собой, тот, кто, испуская последнее дыхание, смотрит на своего врага твердым и презрительным взглядом, – тот сражен, но не побежден.

Самые доблестные бывают порой и самыми несчастливыми.

Бывают поражения, слава которых вызывает зависть у победителей. Четыре победы, эти четыре сестры, прекраснейшие из всех, какие когда-либо видело солнце, – при Саламине, Платеях, при Микале и в Сицилии, – не осмелились противопоставить всю свою славу, вместе взятую, славе поражения царя Леонида и его воинов в Фермопильском ущелье [43].

Устремлялся ли кто-нибудь когда-нибудь с таким великолепным и гордым мужеством навстречу своей победе, как Исхолай [44] устремился навстречу верному поражению? Кто столь же искусно и предусмотрительно действовал ради своего спасения, как он – ради гибели? Ему было поручено оборонять от аркадян одно из ущелий, ведущих в Пелопоннес. Выяснив, что это совершенно невыполнимо по причине условий местности и неравенства в силах, и понимая, что всякий, кто выступит против врага, неминуемо ляжет на месте, но считая, вместе с тем, недостойным своей доблести, величия и имени лакедемонянина не выполнить возложенной на него задачи, он принял следующее, среднее между двумя этими крайностями, решение. Наиболее сильных и молодых воинов, дабы сберечь их для служения и защиты родины, он отослал от себя, с остальными же, гибель которых была не столь ощутительна, он решил отстаивать это ущелье, чтобы своей и их смертью принудить врагов оплатить возможно дороже этот проход. Так оно и случилось, ибо, окруженные почти отовсюду аркадянами, среди которых они учинили страшное избиение, и он и все его воины были перебиты один за другим. Существует ли какой-нибудь трофей в честь победителей, который не подобало бы присудить скорее таким побежденным? Кто подлинный победитель, решается не исходом сражения, а ходом его; и честь воина и доблесть его в том, чтобы биться; а не в том, чтобы разбить врага.

Но возвращаюсь к моему рассказу. Как бы пленников ни запугивали, так и не удается заставить их проявить малодушие; напротив, в течение двух-трех месяцев, пока их не трогают, они держатся бодро и весело, торопят своих победителей поскорее подвергнуть их последнему испытанию, поносят их, осыпают бранью и упреками в трусости, перечисляют битвы, проигранные ими их соплеменникам. У меня есть сочиненная одним из пленников песнь, в которой поется: пусть все они смело приходят и собираются, чтобы насытиться им; ведь они будут есть своих отцов и своих предков, которые послужили пищей для его тела и взрастили его. «Эти мышцы, – говорит он, – это мясо и жилы – ваши, жалкие вы глупцы! Вы не хотите признать, что в них еще сохраняется та же плоть, из которой состояли тела ваших предков? Так распробуйте же их хорошенько, и вы ощутите в них вкус своего собственного мяса».

Такая поэзия нисколько не отзывается варварством. Люди, видевшие, как они расстаются с жизнью, изображая картину их казни, рассказывают, что пленник плюет в лицо своим убийцам и дразнит их. Поистине, до последнего своего вздоха они не перестают держать себя вызывающе и выказывать свое презрение словами и жестами. Право же, по сравнению с нами их можно назвать сущими дикарями, ибо, по совести говоря, одно из двух – либо они дикари, либо мы: так велико различие между их образом жизни и нашим.

Мужчины у них имеют по нескольку жен, и их бывает тем больше, чем больше мужчина славится своей доблестью. И вот прекрасная и изумительная особенность их брачных союзов: насколько наши жены стараются воспрепятствовать нам добиваться расположения и близости других женщин, настолько их жены сами стремятся к этому. Заботясь о чести своих мужей больше, чем о чем-либо ином, они прилагают все усилия к тому, чтобы у них было как можно больше товарок, ибо это свидетельствует о доблести их мужей.

Наши жены, пожалуй, скажут, что это чудо из чудес. Вовсе нет: это проявление истинной супружеской добродетели, но только в самой высокой ее форме. Загляните в Библию: Лия, Рахиль, Сарра и жены Иакова [45] приводили к своим мужьям красивых рабынь; Ливия также, в ущерб себе, потворствовала вожделениям Августа, а Стратоника, жена Дейотара [46], не только отдала мужу свою красивую молодую служанку, но даже заботливо воспитала ее детей и помогла им унаследовать царство отца.

Но дабы кто-нибудь не подумал, что все это не более как простая и рабская покорность общепринятым обычаям, внушенная им авторитетом давно установившегося уклада, который они принимают безропотно и без рассуждений, ибо ум их настолько не развит, что не в состоянии представить себе что-либо иное, я могу привести несколько доказательств их одаренности и ума. Выше я привел уже отрывок из песни их воина, теперь приведу другую, любовную песню, которая начинается так: «Остановись, змейка, остановить, чтобы сестра моя могла всмотреться в узор твоей шкурки и по образцу его сделать роскошную ленту, которую я мог бы подарить моей милой; и пусть твоей красоте, твоим формам будет навсегда отдано предпочтение перед всеми другими змейками». Таков первый куплет и он же припев этой песни. Я достаточно знаком с поэзией, чтобы утверждать, что в этой песне не только нет ничего варварского, но что это самое настоящее анакреонтическое произведение [47]. Кстати сказать, их язык очень мягкий, приятный на слух, напоминает своими окончаниями греческий.

Трое из этих туземцев прибыли в Руан в то самое время, когда там находился король Карл IX [48]. Не подозревая того, как тяжело в будущем отзовется на их покое и счастье знакомство с нашей испорченностью, не ведая того, что общение с нами навлечет на них гибель, – а я предполагаю, что она уже и в самом деле очень близка, – эти несчастные, увлекшись жаждою новизны, покинули приветливое небо своей милой родины, чтобы посмотреть, что представляет собою наше. Король долго беседовал с ними; им показали, как мы живем, нашу пышность, прекрасный город. После этого кому-то захотелось узнать, каково их мнение обо всем виденном и что сильнее всего поразило их; они назвали три вещи, из которых я забыл, что именно было третьим, и очень сожалею об этом; но две первые сохранились у меня в памяти. Они сказали, что прежде всего им показалось странным, как это столько больших, бородатых людей, сильных и вооруженных, которых они видели вокруг короля (весьма возможно, что они говорили о швейцарских гвардейцах), безропотно подчиняются мальчику и почему они сами не изберут кого-нибудь из своей среды, кто начальствовал бы над ними; во-вторых, – у них есть та особенность в языке, что они называют людей «половинками» друг друга, – они заметили, что между нами есть люди, обладающие в изобилии всем тем, чем только можно пожелать, в то время как их «половинки», истощенные голодом и нуждой, выпрашивают милостыню у их дверей; и они находили странным, как это столь нуждающиеся «половинки» могут терпеть такую несправедливость, – почему они не хватают тех других за горло и не поджигают их дома.

С одним из этих туземцев я очень долго беседовал, но мой толмач так плохо переводил мои слова, и ему, по причине его тупости, так трудно было улавливать мои мысли, что я не извлек никакого удовольствия из этого разговора. На мой вопрос: какие преимущества доставляет ему высокое положение среди соплеменников (ибо это был вождь и наши матросы называли его королем), он ответил: «Идти впереди всех на войну». Когда я просил, сколько же людей ведет он за собой, он жестом отмерил некоторое пространство, желая показать, что их столько, сколько может здесь поместиться; получалось примерно четыре или пять тысяч человек. Наконец, на вопрос, не прекращается ли его власть вместе с войной, он ответил, что сохраняет ее и в мирное время и что заключается она в том, что, когда он посещает подчиненные ему деревни, жители их прокладывают для него сквозь чащу лесов тропинки, по которым он может пройти с полным удобством.

Все это не так уже плохо. Но помилуйте, они не носят штанов!

Глава XXXII. О том, что судить о божественных предначертаниях следует с величайшею осмотрительностью

Истинным раздольем и лучшим поприщем для обмана является область неизвестного. Уже сама необычайность рассказываемого внушает веру в него, и, кроме того, эти рассказы, не подчиняясь обычным законам нашей логики, лишают нас возможности что-либо им противопоставить. По этой причине, замечает Платон, гораздо легче угодить слушателям, говоря о природе богов, чем о природе людей; ибо невежество слушателей дает полнейший простор и неограниченную свободу для описания таинственного [49].

Поэтому люди ни во что не верят столь твердо, как в то, о чем они меньше всего знают, и никто не разглагольствует с такой самоуверенностью, как сочинители всяких басен – например алхимики, астрологи, предсказатели, хироманты, врачи, id genus omne [50]. Я охотно прибавил бы к их числу, если б осмелился, еще целую кучу народа, а именно присяжных толкователей и угадчиков намерений божьих, которые считают своей обязанностью отыскивать причины всего, что случается, усматривать в тайнах воли господней непостижимые побуждения господних деяний; и хотя разнообразие и постоянная несогласованность происходящих событий и заставляют их метаться из стороны в сторону и из одной крайности в другую, они все же не бросают своей игры и той же самой кистью размалевывают все без разбора то в белый, то в черный цвет.

У одного индейского племени есть похвальный обычай: когда им не повезет в какой-нибудь стычке или в сражении, они всей общиной просят за это у солнца, своего бога, прощения, словно они совершили неправедное деяние; ибо свою удачу и неудачу они приписывают божественному разуму, ставя по сравнению с ним ни во что свои домыслы и суждения.

Для христианина достаточно верить, что все исходит от бога, принимать все с благодарностью и признанием его неисповедимой божественной мудрости, считать благом все выпавшее на его долю, в каком бы обличий оно ни было ему ниспослано. Но я никоим образом не могу примириться с тем, что вижу повсюду, а именно, со стремлением утвердить и подкрепить нашу религию ссылками на успех и процветание наших дел. Наша вера располагает достаточным количеством иных оснований, не нуждаясь в подобного рода ссылках на события; ведь существует опасность, что народ, привыкнув к этим, столь соблазнительным и пришедшимся ему по вкусу доводам, когда вдруг случится что-нибудь противоположное и ему неприятное, может поколебаться в своей вере. И вот вам пример из происходящих ныне у нас религиозных войн. Победители в битве при Ларошлабейле необычайно ликовали по поводу своей удачи и видели в ней доказательство правоты своего дела. Когда же им довелось испытать поражения при Монконтуре и при Жарнаке [51], им, чтобы как-нибудь объяснить свои неудачи, пришлось вспомнить и об отеческих розгах и об отеческих наказаниях. И если бы народ не был всецело у них в руках, он бы сразу почуял, что это то же самое, что за помол одного мешка брать плату дважды или, дуя себе на пальцы, одновременно студить и согревать их. Было бы много лучше сказать ему чистую правду. Несколько месяцев тому назад под командованием Дон Хуана Австрийского была одержана блестящая морская победа над турками [52]; но господу богу не раз бывало угодно допускать также и победы турок над христианами. Короче говоря, трудно взвешивать на наших весах дела божий, чтобы они не терпели при этом ущерба. И кто пожелал бы придать особый смысл тому, что Арий и близкий к нему по образу мыслей папа Лев, важнейшие главари ереси ариан [53], умерли хотя и в разное время, но столь сходной и странной смертью (оба они, покинув из-за резей в желудке диспут, внезапно скончались в отхожем месте), и, сверх того, особо подчеркнуть обстоятельства и самое место, где совершилось это божественное возмездие, – тому я мог бы указать в придачу и на Гелиогабала, который был убит также в нужнике [54]. Но помилуйте! И святого Иринея [55] постигла та же самая участь. Господь бог, желая показать нам, что благо, на которое может надеяться добрый, и зло, которого должен страшиться злой, не имеют ничего общего с удачами и неудачами мира сего, располагает ими и распределяет их согласно своим тайным предначертаниям, отнимая тем самым у нас возможность пускаться на этот счет в нелепейшие рассуждения. И в дураках остаются те, кто пытается разобраться в этих вещах, опираясь на свой человеческий разум. За каждым удачным ударом у них следует, по меньшей мере, два промаха. Это хорошо показал св. Августин на примере своих противников. Этот спор решается скорее оружием, чем оружием разума. Нужно довольствоваться тем светом, который солнцу угодно изливать на нас своими лучами; кто же поднимет взор, чтобы впитать в себя немного больше света, пусть не сетует, если в наказание за свою дерзость он лишится зрения. Quis hominum potest scire consilium Dei? aut quis poterit cogitare quid velit dominus? [56].

Глава XXXIII. О том, как ценой жизни убегают от наслаждений

Я убедился в том, что мнения древних, в большинстве случаев, сходятся в следующем: когда в жизни человека больше зла, нежели блага, значит настал час ему умереть; и еще: сохранять нашу жизнь для мук и терзаний – значит нарушать самые законы природы; о чем и говорят приводимые ниже древние изречения:

Η ζην αλύπως, η θανειν ευδαιμόνως.

Καλόν θνησκειν οις υβριν το ζην φέρει.

Κρεισσον τό μη ζην εστίν η ζην αθλίως. [57]

Но доводить презрение к смерти до такой степени, чтобы использовать ее в качестве средства избавиться от почестей, богатства, высокого положения и других преимуществ и благ, которые мы называем счастьем, возлагать на наш разум еще и это новое бремя, как будто ему и без того не пришлось достаточно потрудиться, чтобы убедить нас отказаться от них, – ни таких советов, ни упоминания о действительных случаях подобного рода я не встречал, пока мне случайно не попал в руки следующий отрывок из Сенеки. Обращаясь к Луцилию, человеку весьма могущественному и имевшему большое влияние на императора, с советом сменить свою роскошную и исполненную наслаждений жизнь и суетность света на тихое и уединенное существование, заполненное философскими размышлениями, и, зная о том, что Луцилий ссылается на связанные с этим некоторые трудности, Сенека говорит: «Я держусь того мнения, что тебе надлежит либо отказаться от этого образа жизни, либо от жизни вообще; я советую, однако, избрать менее трудный путь и скорее развязать, нежели разрубить тот узел, который ты так неудачно завязал, при условии, разумеется, что, если развязать его не удастся, ты все же его разрубишь. Нет человека, каким бы трусом он ни был, который не предпочел бы упасть один единственный раз, но уже навсегда, чем постоянно колебаться из стороны в сторону» [58]. Я склонен был думать, что такой совет подходит лишь к суровому учению стоиков; однако, удивительное дело, он оказался позаимствованным у Эпикура, который по этому поводу писал Идоменею весьма сходные вещи.

Нечто подобное, как мне кажется, подметил я и между людьми нашего исповедания, правда, смягченное до некоторой степени христианством. Святой Иларий, епископ города Пуатье [59], этот знаменитый враг арианской ереси, находясь в Сирии, был извещен о том, что его единственная дочь Абра, которую он оставил дома вместе с ее матерью, окружена толпой поклонников, людей в тех краях весьма видных, домогающихся сочетаться с ней браком, так как была она девицей весьма хорошо воспитанной, красивой, богатой и в цвете лет. Он написал ей (как нам это известно), чтобы она отвратилась от всех соблазнов и наслаждении, которые ей предлагают; он добавлял, что во время своего путешествия подыскал ей супруга несравненно более высокого и достойного, обладающего неизмеримо большею властью и величием, который одарит ее бесценнейшими нарядами и украшениями. Его намерение состояло в том, чтобы искоренить в ней влечение и привычку к мирским удовольствиям и полностью обратить ее к богу. Но так как ему казалось, что простейшим и самым верным средством для этого была бы смерть его дочери, он неустанно обращался к богу с просьбами и мольбами, чтобы он призвал ее к себе из этого мира; так оно и случилось, ибо вскоре после возвращения Илария его дочь скончалась, чему он был несказанно рад. Этот Иларий, пожалуй, превзошел своим рвением остальных, ибо прибегнул к подобному средству сразу же, тогда как другие прибегают к нему, когда уже нет иного исхода, а также потому, что он это сделал по отношению к единственной своей дочери. Однако мне хочется досказать эту историю до конца, хотя конец ее и не касается непосредственно предмета моего рассуждения. Жена святого Илария, узнав от него, что смерть их дочери была вызвана им намеренно и сознательно, а также, насколько она стала счастливее, покинув наш мир, вместо того, чтобы и дальше томиться в нем, прониклась столь пылким влечением к вечному блаженству на небе, что, осаждая своего супруга непрестанными просьбами, умолила его сделать то же самое и для нее. И господь, вняв мольбам их обоих, немного времени спустя призвал к себе и ее, и смерть эту оба они встретили с величайшей радостью.

Глава XXXIV. Судьба нередко поступает разумно [60]

Непостоянство и шаткость судьбы приводят к тому, что ей приходится представать перед нами в самых разнообразных обличиях. Свершалось ли когда-нибудь правосудие с такой стремительностью, как в следующем случае? Герцог Валантинуа [61], решив отравить Адриана, кардинала Корнето, у которого в Ватикане собирались отужинать он сам и его отец, папа Александр VI, отправил заранее в его покои бутылку отравленного вина, наказав кравчему хорошенько беречь ее. Папа, прибыв туда раньше сына, попросил пить, и кравчий, думая, что вино было поручено его особому попечению только из-за своего отменного качества, предложил его папе. В этот момент появляется, к началу пира, и герцог; полагая, что к его бутылке не прикасались, он пьет то же самое вино. И вот, отца постигла внезапная смерть, а сын, долгое время тяжело проболев, выжил, чтобы претерпеть еще худшую участь.

Иногда кажется, что судьба дожидается определенного часа, чтобы сыграть с нами шутку. Господин д’Эстре, в то время знаменосец в полку господина Вандома, и господин де Лик, заместитель начальника отряда герцога д’Аско, ухаживали одновременно, хотя и принадлежали к враждующим сторонам (как это бывает с соседями, которых разделяет граница), за сестрою господина де Фукероля, отдавшей, в конце концов, предпочтение второму из них. Но в день свадьбы и, что еще хуже, прежде, чем разделить с новобрачной ложе, молодой супруг пожелал преломить копье в честь своей супруги и с этой целью засел в засаде близ Сент-Омера, где господин д’Эстре, оказавшись сильнее, захватил его в плен; и в довершение торжества д’Эстре случилось так, что молодая дама,

Coniugis ante coacta novi dimittere collum,

Quam veniens una atque altera rursus hiems

Noctibus in longis avidum saturasset amorem, [62]

обратилась к нему с просьбой оказать ей любезность и отпустить пленника, что он и сделал, ибо французский дворянин никогда и ни в чем не отказывает даме.

Не кажется ли порой, что судьба – остроумная выдумщица? Константин, сын Елены, основал Константинопольскую империю, и много столетий спустя Константином, сыном Елены, завершилось ее многовековое существование [63].

Иногда ей угодно бывает передразнивать совершаемые богом чудеса. Передают, будто бы, когда король Хлодвиг осаждал Ангулем, стены его сами собой пали пред ним; кроме того, и Буше [64] также сообщает, позаимствовав этот рассказ у какого-то автора, что король Роберт осадил некий город, а затем отлучился из войска, чтобы, выполняя обет, отправиться в Орлеан отпраздновать день святого Агнана; во когда он присутствовал на торжественном богослужении, то в какой-то момент мессы стены осажденного города без всякого усилия со стороны осаждающих сами собой развалились. Нечто совсем иное произошло во время наших войн за Миланское герцогство. Полководец Риенциг сражаясь на нашей стороне осадил город Эронну и заложил мину под изрядный кусок крепостной стены. Когда пришел срок, часть стены целиком взлетела кверху, а затем – подобно пущенной прямо в небо и упавшей обратно стреле – опустилась так же целиком на свое прежнее место, так что осажденные ничего от этого не потеряли.

Иногда судьба занимается и врачеванием: Ясон Ферский [65] страдал нарывом в груди, и врачи от него отступились, считая, что он безнадежен. Страстно желая избавиться от страданий, хотя бы ценой смерти, он очертя голову бросился во время сражения в самую гущу врагов и был равен, но так удачно, что нарыв его прорвался и он выздоровел.

Не превзошла ли судьба художника Протогена в его искусстве? Нарисовав в совершенстве усталую и измученную собаку, он был вполне удовлетворен своей работой, однако за одним исключением: ему никак не удавалось изобразить, как ему хотелось, слюну и пену у ее рта. Раздосадованный этим, он схватил губку, пропитанную разными красками, и запустил ею в картину, чтобы стереть все нарисованное; судьба, однако, весьма кстати направила удар прямо в морду собаки и выполнила таким путем то, что было не под силу искусству.

Не руководит ли порой судьба нашими замыслами и не исправляет ли она их? Изабелла, королева английская, переправляясь с войском из Зеландии в свое королевство, чтобы оказать помощь сыну в борьбе против мужа, погибла бы, если бы прибыла в ту самую гавань, куда направлялась, ибо именно там-то ее и поджидали враги; но судьба, наперекор ее воле, отбросила ее корабли в другое место, где она благополучно высадилась [66]. И не имел ли оснований тот древний, который, швырнув камень в собаку, попал в мачеху и убил ее, произнести следующий стих:

Ταυτόματον ημων καλλίω βουλεύεται,

то есть: судьба лучше нас знает, что надо делать [67]. Икет [68] подговорил двух воинов, чтобы они убили Тимолеона, жившего в то время в Адране, в Сицилии. Они договорились, что сделают это, как только он приступит к жертвоприношению, и, замешавшись в толпу, уже перемигнулись между собой в знак того, что настало время выполнить их намерение. Но в это мгновение возле них появился третий воин, который хватил одного из них мечом по голове так, что тот упал замертво; свершив это, он пустился бежать. Товарищ убитого, считая, что все открылось и он погиб, бросился к алтарю и, моля о пощаде, обещал признаться во всем. Но в то время, как он рассказывал о заговоре, удалось схватить третьего воина, и в страшной давке, осыпая ударами, его потащили как убийцу к Тимолеону и наиболее видным лицам, присутствовавшим на торжестве. Схваченный, моля о помиловании, заявил, что он совершил акт правосудия, умертвив убийцу своего отца; и свидетели, которых ему весьма кстати послал его счастливый жребий, подтвердили, что, действительно, в городе леонтинцев его отец был убит тем, кому он сейчас отомстил. Ему тут же было пожаловано десять аттических мин, ибо на его долю выпало счастье, мстя за смерть отца, избавить от смерти отца сицилийцев. Судьба, как мы видим, в этом случае превзошла хитроумием хитроумие наших расчетов.

И еще один, последний пример. Не проявилось ли в том, о чем я хочу рассказать, особая доброта, милость и человеколюбие судьбы? Игнации, отец и сын, внесенные римскими триумвирами в проскрипционные списки, приняли благородное решение отдать свою жизнь один другому, обманув тем самым жестокость тиранов; и вот, обнажив мечи, они ринулись один на другого. Судьбе было угодно направить острия мечей таким образом, что и сын и отец были поражены насмерть; и та же судьба, воздавая дань почтения столь поразительной и прекрасной любви, позволила им сохранить достаточно сил, чтобы каждый из них, вырвав свой меч из тела другого, мог сжать своего близкого окровавленной и вооруженной рукой в столь цепком объятии, что палачам, отрубившим обе головы сразу, пришлось оставить тела в этом благородном сплетении, так, что рана одного приникла к ране другого, и они любовно впивали в себя остатки крови и жизни друг друга.

Глава XXXV. Об одном упущении в наших порядках

Мой покойный отец, человек, руководствовавшийся всю свою жизнь опытом и природной сметкой, при этом обладавший ясным умом, говорил мне когда-то, что ему очень хотелось бы, чтобы во всех городах было известное место, куда сходились бы все имеющие в чем-либо нужду и где бы они могли сообщить о ней, чтобы приставленный к этому делу чиновник записал их пожелания, например: «Хочу продать жемчуг, хочу купить жемчуг»; «такой-то ищет спутника для поездки в Париж», «такой-то – слугу, умеющего делать то-то и то-то»; «такой-то – учителя»; «такому-то нужен подмастерье»; одним словом, одному – одно, другому – другое, кому что нужно. И мне кажется, что подобная мера должна была бы в немалой степени облегчить общественные сношения, ибо всегда и везде имеются люди, обстоятельства которых складываются таким образом, что они ощущают нужду друг в друге, но, так и не отыскав один другого, испытывают крайние неудобства.

Мне известно, что, к величайшему стыду нашего века, у нас на глазах умерли с голоду два человека выдающихся знаний: Лилио Грегорио Джиральди в Италии и Себастиан Касталион в Германии [69]; полагаю, что нашлось бы немало людей, которые пригласили бы их к себе на весьма хороших условиях или, во всяком случае, оказали бы помощь, где бы они не жили, если бы знали об их бедственном положении. Мир не настолько еще испорчен, чтобы не нашлось человека – и я знаю такого, – который не пожелал бы от всего сердца расходовать унаследованные им от родителей средства, пока судьбе будет угодно, чтобы он ими располагал, на избавление от нищеты людей редкостных и выдающихся в какой-либо имеющей значение области, ибо нередко судьба преследует их по пятам и доводит до крайности. Этот человек создал бы им, по меньшей мере, такие условия, что если бы среди них и нашелся кто-нибудь, кто не был бы ими доволен, то это могло бы случиться лишь по причине его собственного неразумия.

И в делах хозяйственных мой отец установил порядки, которые я считаю похвальными, но которые, увы, я не в силах поддерживать. Ведь кроме записей, относящихся к ведению различных хозяйственных дел, куда заносились счета помельче, платежи, сделки, не требующие скрепления рукой нотариуса, – ибо регистрация таковых возлагается на правительственного сборщика податей, – он поручил тому из своих доверенных слуг, которого использовал как писца, вести также дневник, в котором полагалось отмечать все достойные внимания происшествия, а также день за днем решительно все события, относящиеся к истории нашего дома. И теперь, когда время начинает изглаживать в памяти живые воспоминания, заглянуть в эту летопись чрезвычайно приятно и столь же полезно, ибо она нередко разрешает наши сомнения: когда именно было задумано такое-то дело? Когда оно было закончено? Как оно шло? Как завершилось? Тут же мы можем прочесть о наших путешествиях, наших отлучках, браках, смертях, о получении счастливых или печальных известий, о смене важнейших из наших слуг и тому подобных вещах. Это – старинный обычай, и я думаю, что неплохо было бы каждому освежить его у своего камелька. А я себя считаю глупцом, что не придерживался его.

Глава XXXVI. Об обычае носить одежду

За что бы я ни брался, мне приходится преодолевать преграды, созданные обычаем, – настолько опутал он каждый наш шаг. В эту прохладную пору года я думал как-то о том, является ли для недавно открытых народов привычка ходить совершенно нагими следствием высокой температуры воздуха, как мы утверждаем это относительно индейцев и мавров, или же она первоначально была свойственна всем людям. Но поскольку все, что живет под небом, как говорит Писание, подвластно одинаковым законам [70], люди мыслящие, сталкиваясь с вопросами подобного рода, где нужно проводить различие между законами естественными и надуманными, имеют обыкновение обращаться к общему миропорядку, в котором не может быть никакой фальши. Итак, раз все сущее вооружено, так сказать, иголкой и ниткой, чтобы поддерживать свое бытие, право же, трудно поверить, что только одни мы созданы столь немощными и убогими, что не в состоянии поддержать себя без сторонней помощи. Я полагаю поэтому, что, подобно тому как любое растение, дерево, животное, да и вообще все, что живет, самой природой обеспечено покровами; достаточными, чтобы защитить себя от суровой непогоды:

Proptereaque fere res omnes aut corio sunt

Aut seta, aut conchis, aut callo, aut cortice tectae, [71]

точно так же было когда-то и с нами; но подобно тем, кто заменяет дневной свет искусственным, и мы заменили естественные средства заимствованными. И нетрудно убедиться, что этот обычай делает для нас невозможным то, что в действительности вовсе не является таковым. В самом деле, народы, не имеющие никакого понятия об одежде, обитают примерно в том же климате, что и мы; а, кроме того, наиболее чувствительные части нашего тела остаются открытыми, например глаза, рот, нос, уши, а у наших крестьян, – как, впрочем, и наших предков, – сверх того, еще грудь и живот. И если бы нам от рождения было предопределено носить штаны или юбки, то можно не сомневаться, что природа снабдила бы те части нашего тела, которые она оставила уязвимыми для суровостей погоды, более толстой кожей, как она это сделала на концах пальцев и на ступнях ног.

Почему же трудно поверить этому? Между моим способом одеваться и тем, как одет в наших краях крестьянин, я нахожу различие большее, чем между его одеждою и одеждою человека, прикрытого своею кожей.

А сколько людей, особенно в Турции, ходят нагими из благочестия!

Некто, увидев в разгаре зимы одного из наших нищих, который, не имея на себе ничего, кроме рубашки, чувствовал себя все же не хуже, чем тот, кто закутан по самые уши в куний мех, спросил его, как он может терпеть такой холод. «Ну, а вы, сударь, – ответил тот, – ведь и у вас тоже лицо ничем не прикрыто. Вот так и я – весь словно лицо». Итальянцы рассказывают о шуте, если не ошибаюсь, герцога Флорентийского, который на вопрос своего господина, как он может, столь плохо одетый, переносить холод, когда он, герцог, так от него страдает, ответил: «Последуйте моему совету, наденьте на себя все, что только у вас найдется, как это сделал я, и вы не больше моего будете страдать от мороза». Царя Масиниссу до глубокой старости нельзя было убедить покрывать голову ни в мороз, ни в бурю, ни в дождь [72]. То же передают и об императоре Севере [73].

Геродот рассказывает, что во время войн египтян с персами и им и другими было замечено, что головы убитых египтян гораздо крепче, чем головы персов, потому что первые бреют их и оставляют непокрытыми с детских лет, тогда как у вторых они постоянно покрыты в юные годы колпаками, а позднее – тюрбанами [74].

Царь Агесилай до преклонного возраста носил зимой и летом одинаковую одежду. Цезарь, как сообщает Светоний, выступал всегда впереди своего войска и чаще всего шел пешком, с непокрытой головой, все равно – палило ли солнце или лил дождь; то же самое рассказывают и о Ганнибале.

tum vertice nudo

Excipere insanos imbrea coelique ruinam. [75]

Один венецианец, который прожил долгое время в царстве Перу [76] и только недавно возвратился оттуда, пишет, что тамошние мужчины и женщины, хотя и покрывают прочие части тела одеждой, ходят всегда босые и так же ездят верхом на лошади.

И замечательно, что Платон также советует ради здоровья всего нашего тела не давать ни ногам, ни голове никакого иного покрова, кроме того, которым их одарила сама природа [77].

Король, которого поляки избрали себе после нашего [78], – он и впрямь один из самых великих государей нашего века, – никогда не носит перчаток и не сменяет ни зимою, ни в непогоду той шапочки, что он носит у себя дома [79].

Если я терпеть не могу ходить нараспашку, не застегнув камзол на все пуговицы, то мои соседи-землепашцы почувствовали бы себя, напротив, очень стесненными, когда бы им пришлось ходить в таком виде. Варрон считает, что предписавшие римлянам обнажать голову в присутствии богов и должностных лиц сделали это скорее имея в виду здоровье граждан, а также желая закалить их от непогоды, чем из уважения к высшим [80].

И раз уж речь зашла о холодах и о французах, привыкших напяливать на себя целую кучу пестрого тряпья (я не говорю о себе, ибо, подражая моему покойному отцу, одеваюсь исключительно в черное и белое), то добавлю, что, согласно рассказу нашего полководца Мартена Дю Белле, ему во время похода в Люксембург [81] довелось испытать морозы настолько суровые, что вино в провиантском складе кололи топорами и клиньями, выдавая его солдатам по весу, и те уносили его в корзинах. Совсем так, как у Овидия:

Nudaque consistunt formam servantia testae

Vina, nec hausta meri, sed data frusta bibunt. [82]

У устья Меотийского озера морозы бывают настолько суровы, что в том самом месте, где полководец Митридата дал бой врагам и разбил их в пешем строю, он же, когда наступило лето, выиграл у них еще и морское сражение [83].

Римлянам пришлось претерпеть много бедствий во время сражения с карфагенянами близ Плаценции [84], ибо, когда они бросились на врагов, у них от холода стыла кровь и коченели руки и ноги, тогда как Ганнибал велел развести костры, чтобы солдаты во всем его войске могли обогреваться у них, а также распределить по отрядам масло, дабы, обмазав им свое тело, они придали мышцам больше гибкости и подвижности и защитили поры от морозного воздуха и порывов дувшего тогда студеного ветра.

Отступление греков из Вавилона на родину знаменито теми лишениями и трудностями, которые им потребовалось преодолеть. Застигнутые в горах Армении ужасной снежной бурей, они заблудились и потеряли дорогу; яростно, можно сказать, осаждаемые непогодой, они в течение суток ничего не ели и не пили, большая часть бывших с ними животных пала; многие воины умерли, многие были ослеплены градом и белизной снега; иные изувечили себе руки и ноги, иные закоченели до того, что остались неподвижными на месте, хотя и полностью сохранили сознание.

Александр видел народ, где плодовые деревья закапывают на зиму в землю, чтобы предохранить их таким способом от мороза.

Что касается одежды, то мексиканский царь менял четыре раза в день свои облачения и никогда не надевал снова уже хотя бы раз надетого платья. Он употреблял их для раздачи в качестве наград и пожалований; равным образом, ни один горшок, блюдо или другая кухонная и столовая утварь не были подаваемы ему дважды.

Глава XXXVII. О Катоне Младшем

Я не разделяю всеобщего заблуждения, состоящего в том, чтобы мерить всех на свой аршин. Я охотно представляют себе людей, не схожи со мной. И, зная за собой определенные свойства, я не обязываю весь свет к тому же, как это делает каждый; я допускаю и представляю себе тысячи иных образов жизни, и, вопреки общему обыкновению, с большей готовностью принимаю несходство другого человека со мною, нежели сходство. Я нисколько не навязываю другому моих взглядов и обычаев и рассматриваю его таким, как он есть, без каких-либо сопоставлений, но меряя его, так сказать, его собственной меркой. Отнюдь не будучи сам воздержанным, я от чистого сердца восхищаюсь воздержанностью фельянтинцев и капуцинов [85], находя их образ жизни весьма достойным; и силой моего воображения и без труда переношу себя на их место.

И я тем больше люблю их и уважаю, что они иные, чем я. И ничего я так не хотел бы, как чтобы о каждом из нас судили особо и чтобы меня не стригли под общую гребенку.

Моя собственная слабость нисколько не умаляет того высокого мнения, которое мне подобает иметь о стойкости и силе людей, этого заслуживающих. Sunt qui nihil laudant, nisi quod se imitari posse confidunt [86]. Пресмыкаясь во прахе земном, я, тем не менее, не утратил способности замечать где-то высоко в облаках несравненную возвышенность иных героических душ. Иметь хотя бы правильные суждения, раз мне не дано надлежащим образом действовать, и сохранять, по крайней мере, неиспорченной эту главнейшую часть моего существа, – по мне, и то уже много. Ведь обладать доброй волей, даже если кишка тонка, это тоже чего-нибудь стоит. Век, в который мы с вами живем, по крайней мере под нашими небесами, – настолько свинцовый, что не только сама добродетель, но даже понятие о ней – вещь неведомая; похоже, что она стала лишь словечком из школьных упражнении в риторике:

virtutem verba putant, ut

Lucum ligna. [87]

Quam vereri deberent, etiam si percipere non possent. [88]

Это безделушка, которую можно повесить у себя на стенке или на кончике языка, или на кончике уха в виде украшения.

Не заметно больше поступков, исполненных добродетели; те, которые кажутся такими, на деле не таковы, ибо нас влекут к ним выгода, слава, страх, привычка и другие столь же далекие от добродетели побуждения. Справедливость, доблесть, доброта, которые мы обнаруживаем при этом, могут быть названы так лишь теми, кто смотрит со стороны, на основании того облика, в каком они предстают на людях, но для самого деятеля это никоим образом не добродетель; он преследует совершенно иные цели, им руководят иные побудительные причины. А добродетель, между тем, признает своим только то, что творится посредством нее одной и лишь ради нее.

После великой битвы при Потидее, в которой греки под предводительством Павсания нанесли Мардонию и персам страшное поражение, победители, следуя принятому у них обычаю, стали судить, кому принадлежит слава этого великого подвига, я признали, что наибольшую доблесть в этой битве проявили спартанцы. Когда же спартанцы, эти отличные судьи в делах добродетели, стали решать, в свою очередь, кому из них принадлежит честь свершения в этот день наиболее выдающегося деяния, они пришли к выводу, что храбрее всех сражался Аристодем; и все же они не дали ему этой почетной награды, потому что его доблесть воспламенялась желанием смыть пятно, которое лежало на нем со времени Фермопил, и он жаждал пасть смертью храброго, дабы искупить свой прежний позор [89]. Следуя за общей порчею нравов, пошатнулись и наши суждения. Я вижу, что большинство умов моего времени изощряется в том, чтобы умалить славу прекрасных и благородных деяний древности, давая им какое-нибудь низменное истолкование и подыскивая для их объяснения суетные поводы и причины.

Велика хитрость! Назовите мне какое-нибудь самое чистое и выдающееся деяние, и я берусь обнаружить в нем, с полным правдоподобием, полсотни порочных намерений. Одному богу известно, сколько разнообразнейших побуждений можно, при желании, вычитать в человеческой воле! Но любители заниматься подобным злословием поражают при этом не столько даже своим ехидством, сколько грубостью и тупоумием.

С таким же усердием и готовностью, с каким глупцы стремятся унизить эти великие имена, я хотел бы приложить все силы, чтобы вновь их возвысить. Я не тешу себя надеждой, что мне удастся восстановить в их былом достоинстве эти драгоценнейшие образцы, могущие, по мнению мудрецов, служить примером для всего мира, но я все же постараюсь использовать для этого все доступные мне возможности и всю силу моей аргументации, как бы недостаточна она ни была. Ибо надо помнить, что все усилия нашего воображения не в состоянии подняться до уровня их заслуг.

Долг честных людей – изображать добродетель как можно более прекрасною, и не беда, если мы увлечемся страстью к этим священным образам. Что же до наших умников, то они всячески их чернят либо по злобе, либо в силу порочной склонности мерить все по собственной мерке, о чем я говорил уже выше, либо – что мне представляется наиболее вероятным – от того, что не обладают достаточно ясным и острым зрением, чтобы различить блеск добродетели во всей ее первозданной чистоте: к таким вещам их глаз непривычен. Так, например, Плутарх говорит, что в его время некоторые считали причиной самоубийства Катона Младшего его мнимый страх перед Цезарем, и, вполне основательно, возмущается этим толкованием [90]; можно себе представить, какое негодование вызвали бы у него те из наших современников, которые приписывают самоубийство Катона его честолюбию! Глупцы! Он совершил бы прекрасное, благородное и возвышенное деяние даже в том случае, если бы его ожидал за это позор, а не слава. Этот человек был, поистине, образцом, избранным природой для того, чтобы показать нам, каких пределов могут достигнуть человеческая добродетель и твердость [91].

Я не буду пытаться исчерпать здесь эту благородную тему. Мне хочется, однако, устроить своего рода соревнование между стихами пяти латинских поэтов, восхвалявших Катона и этим поставивших памятник не только ему, но, в известном смысле, и самим себе. Всякий мало-мальски развитой ребенок заметит, что первые два из высказываний, по сравнению с остальными, немного хромают, а третье, хотя и будет покрепче, именно в силу избытка своей силы отличается некоторой сухостью; словом, целая ступень, или даже две, поэтического совершенства отделяют их от четвертого, прочитав которое, всякий всплеснет руками от восхищения. Наконец, прочитав последнее или, лучше сказать, первое, идущее впереди всех остальных на известном расстоянии, на таком, однако, что, готов поклясться, его не заполнить никаким усилием человеческого ума, – он будет поражен, он замрет от восторга.

Но странная вещь: у нас больше поэтов, чем истолкователей и судей поэзии. Творить ее легче, чем разбираться в ней. О поэзии, не превышающей известного, весьма невысокого уровня, можно судить на основании предписаний и правил поэтического искусства. Но поэзия прекрасная, выдающаяся, божественная – выше правил и выше нашего разума. Тот, кто способен уловить ее красоту твердым и уверенным взглядом, может разглядеть ее не более, чем сверкание молнии. Она нисколько не обогащает наш ум; она пленяет и опустошает его. Восторг, охватывающий всякого, кто умеет проникнуть в тайны такой поэзии, заражает и тех, кто слушает, как рассуждают о ней или читают ее образцы; тут то же самое, что с магнитом, который не только притягивает иглу, но и передает ей способность притягивать в свою очередь другие иглы. И всего отчетливее это заметно в театре. Мы видим, как священное вдохновение муз, ввергнув сначала поэта в гнев, скорбь, ненависть, самозабвение, во все, что им будет угодно, потрясает затем актера через посредство поэта и, наконец, зрителей через посредство актера. Это целая цепь наших магнитных игл, висящих одна на другой. С самого раннего детства поэзия приводила меня в упоение и пронизывала все мое существо. Но заложенная во мне самой природой восприимчивость к ней с течением времени все обострялась и совершенствовалась благодаря знакомству со всем ее многообразием – я имею в виду не то, чтобы поэзию прекрасную и дурную (ибо я избирал всегда наиболее высокие образцы в каждом поэтическом роде), а различие в ее оттенках; вначале это была веселая и искрометная легкость, затем возвышенная и благородная утонченность и, наконец, зрелая непоколебимая сила. Примеры скажут об этом еще яснее: Овидий, Лукан, Вергилий. Но вот мои поэты, – пусть каждый говорит за себя.

Sit Cato, dum vivit, sane vel Caesare maior,- [92]

заявляет один.

Et invictum, devicta morte, Catonem,- [93]

вспоминает другой.

Третий, касаясь гражданских войн между Цезарем и Помпеем, говорит:

Victrix causa diis placuit, sed victa Catoni. [94]

Четвертый, воздав хвалу Цезарю, добавляет:

Et cuncta terrarum subacta,

Praeter atrocem animum Catonis. [95]

И, наконец, корифей этого хора, перечислив всех наиболее прославленных римлян, которых он изобразил на своей картине, заканчивает именем Катона:

His dantem iura Catonem. [96]

Глава XXXVIII. О том, что мы смеемся и плачем от одного и того же

Читая в исторических сочинениях о том, что Антигон разгневался на своего сына, когда тот поднес ему голову врага его, царя Пирра, только что убитого в сражении с его войсками, и что, увидев ее, Антигон заплакал [97], или что герцог Рене Лотарингский также оплакал смерть герцога Карла Бургундского [98], которому он только что нанес поражение, и облачился на его похоронах в траур, или что в битве при Оре [99], которую граф де Монфор выиграл у Шарля де Блуа, своего соперника в борьбе за герцогство Бретонское, победитель, наткнувшись на тело своего умершего врага, глубоко опечалился, – давайте воздержимся от того, чтобы воскликнуть:

Et cosi avven che l’animo ciascuna

Sua passion sotto’l contrario manto

Ricopre, con la vista or’chiara, or bruna. [100]

Историки сообщают, что, когда Цезарю поднесли голову Помпея, он отвратил от него взор, как от ужасного и тягостного зрелища [101]. Между ними так долго царило согласие, они так долго сообща управляли государственными делами, их связывали такая общность судьбы, столько взаимных услуг и совместных деяний, что нет никаких оснований полагать, будто поведение Цезаря было не более, как притворством, хотя такого мнения придерживается автор следующих стихов:

tutumque putavit

Iam bonus esse socer: lacrimas non sponte cadentes

Effudit, gemitusque expressit pectore laeto. [102]

Ибо хотя большинство наших поступков и в самом деле не что иное, как маска и лицемерие, и поэтому иногда вполне соответствует истине, что

Haeredis fletus sub persona risus est, [103]

все же, размышляя по поводу вышеприведенных случаев, нужно учитывать, до чего часто нашу душу раздирают противоположные страсти. В нашем теле, говорят врачи, существует целый ряд различных соков, среди которых господствующим является тот, который обычно преобладает в нас в зависимости от нашего телосложения; так и в нашей душе: сколько бы различных побуждений ни волновало ее, среди них есть такое, которое неизменно одерживает верх. Впрочем, его победа никогда не бывает настолько решительной, чтобы, из-за податливости и изменчивости нашей души, более слабые побуждения не отвоевывали себе при случае места и не добивались, в свою очередь, кратковременного преобладания. Именно по этой причине одна и та же вещь, как мы видим, может заставить и смеяться и плакать не только детей, с непосредственностью следующих во всем природе, но зачастую и нас самих; в самом деле, ведь ни один из нас не может похвастаться, что, отправляясь в путешествие, сколь бы желанным оно для него ни было, и отрываясь от семьи и друзей, он не чувствовал бы, что у него щемит сердце; и, если у него тут же не выступят слезы, все же он будет вдевать ногу в стремя с лицом, по меньшей мере, унылым и опечаленным. И как бы ни согревало нежное пламя сердце благонравной девицы, ее приходится, можно сказать, насильно вырывать из объятий матери, дабы вручить супругу, что бы ни говорил на этот счет наш добрый приятель Катулл:

Est ne novis nuptis odio Venus, anne parentum

Frustrantur falsis gaudia lacrimulis,

Ubertim thalami quas intra limina fundunt?

Non, ita me divi, vera gemunt, iuverint. [104]

Итак, нет ничего удивительного, что иной оплакивает смерть человека, которого он вовсе не желал бы видеть живым.

Когда я браню моего слугу, я браню его от всего сердца, и проклятия мои искренние, а не притворные; но пусть только уляжется мое раздражение, и у того же слуги будет нужда во мне, я охотно сделаю все, что в моих силах, как ни в чем не бывало. Когда я называю его болваном или ослом, у меня нет и в мыслях прилепить к нему навсегда эти прозвища, и я не считаю, что противоречу себе, когда, через короткое время, называю его славным малым. Нет таких качеств, которые целиком и полностью господствовали бы в нас. Если бы разговаривать с самим собой не было свойством сумасшедших, то каждый день можно было слышать, как я ворчу на себя, обзывая себя дерьмом. И все же я не считаю, что это слово точно определяет мою сущность.

Глупцом был бы тот, кто, видя меня то равнодушным, то влюбленным возле моей жены, счел бы, что я притворяюсь в обоих случаях. Нерон, прощаясь с матерью, когда ее уводили, чтобы по его приказанию утопить, испытал все же при этом сыновнее чувство; он содрогнулся и пожалел ее! [105]

Говорят, что солнечный свет не представляет собой чего-то сплошного, но что солнце настолько часто мечет свои лучи один за другим, что мы не в состоянии заметить промежутки, которые их отделяют:

Largus enim liquidi fons luminis, aetherius sol

Inrigat assidue coelum candore recenti,

Suppeditatque novo confestim lumine lumen [106]

так и наша душа испускает различные лучи с неуловимыми переходами от одного из них к другому.

Артабан, заметив однажды внезапную перемену в выражении лица своего племянника Ксеркса, пожурил его за это. Ксеркс в это время смотрел на несметные полчища, переправлявшиеся через Геллеспонт, чтобы вторгнуться в Грецию. При виде стольких тысяч подвластных ему людей, он затрепетал от удовольствия, и на лице его появилось выражение торжества. Но вдруг в то же мгновение ему пришла в голову мысль, что не пройдет и ста лет, как из всего этого великого множества не останется в живых ни одного человека, – и тут на чело его набежали морщины и он огорчился до слез.

Мы, не колеблясь, отомстили за нанесенное нам оскорбление и испытали глубокое удовлетворение, добившись своего; и вдруг мы залились слезами. Разумеется, не успех побудил нас заплакать, и все осталось по-прежнему; но душа наша смотрит теперь на дело другими глазами, и оно представляется ей в новом обличий, ибо всякая вещь многообразна и многоцветна. Теперь нашим воображением овладели воспоминания о родственных связях, давнем знакомстве и дружбе, и, в зависимости от их яркости, оно оказывается потрясено ими; но только образы эти проносятся в нашем сознании так стремительно, что мы не в состоянии задержаться на них:

Nil adeo fieri celeri ratione videtur

Quam si mens fieri proponit et inchoat ipsa.

Ocius ergo animus quam res se perciet ulla,

Ante oculos quarum in promptu natura videtur. [107]

И по этой причине, желая объединить все эти последовательные переживания в нечто цельное, мы впадаем в ошибку. Когда Тимолеон оплакивает убийство, совершенное им после возвышенного и зрелого размышления, он оплакивает не свободу, возвращенную его деянием родине, он оплакивает не тирана, нет, он оплакивает брата [108]. Часть своего долга он выполнил, предоставим же ему выполнить и другую.

Глава XXXIX. Об уединении

Оставим в стороне пространные сравнения жизни уединенной и жизни деятельной. Что же касается красиво звучащего изречения, которым прикрываются честолюбие и стяжательство, а именно: «Мы рождены не для себя, но для общества», то пусть его твердят те, кто без стеснения пляшет со всеми другими под одну дудку. Но если у них есть хоть крупица совести, они должны будут сознаться, что за привилегиями, должностями и прочей мирской мишурой они гонятся вовсе не ради служения обществу, а скорей ради того, чтобы извлечь из общественных дел выгоду для себя. Бесчестные средства, с помощью которых многие в наши дни возвышаются, ясно говорят о том, что и цели также не стоят доброго слова. А честолюбию давайте ответим, что оно-то и прививает нам вкус к уединению, ибо чего же чуждается оно больше, чем общества, и к чему оно стремится с такой же настойчивостью, как не к тому, чтобы иметь руки свободными? Добро и зло можно творить повсюду: впрочем, если справедливы слова Бианта, что «большая часть – это всегда наихудшая» [109], или также Экклезиаста, что «и в целой тысяче не найти ни одного доброго», –

Rari quippe boni: numero vix sunt totidem, quot

Thebarum portae, vel divitis ostia Nili [110]

то в этой толчее недолго и заразиться. Нужно или подражать людям порочным, или же ненавидеть их. И то и другое опасно: и походить на них, ибо их превеликое множество, и сильно ненавидеть их, ибо они на нас непохожи.

Купцы, отправляясь за море, имеют все основания приглядываться к своим попутчикам на корабле, не развратники ли они, не богохульники ли, не злодеи ли, считая, что подобная компания приносит несчастье. Вот почему Биант, обратившись к тем, которые, будучи с ним на море во время разыгравшейся бури, молили богов об избавлении от опасности, шутливо сказал: «Помолчите, чтобы боги не заметили, что и вы здесь вместе со мной!»

Еще убедительнее пример Альбукерке [111], вице-короля Индии в царствование португальского короля Мануэля. Когда кораблю, на котором он находился, стала угрожать близкая гибель, он посадил себе на плечи мальчика, с той единственной целью, чтобы этот невинный ребенок, судьбу которого он связал со своей, помог ему снискать и обеспечил милость всевышнего, и тем самым спас бы их от гибели.

Сказанное вовсе не означает, что мудрец не мог бы жить в свое удовольствие где угодно, чувствуя себя одиноким даже среди толпы придворных; но если бы ему было дано выбирать, то, как учит его философия, он постарался бы даже не глядеть на этих людей. Он готов снести это, если окажется необходимым, но если дело будет зависеть от него самого, он выберет совершенно иное. Ему будет казаться, что он и сам не вполне избавился от пороков, если ему понадобится бороться с пороками остальных.

Харонд карал как преступников даже тех, кто был уличен, что он водится с дурными людьми. И нет другого существа, которое было бы столь же неуживчиво и столь же общительно, как человек: первое – по причине его пороков, второе – в силу его природы.

И Антисфен, когда кто-то упрекнул его в том, что он общается с дурными людьми, ответил, по-моему, не вполне убедительно, сославшись на то, что и врачи проводят жизнь среди больных. Дело в том, что, заботясь о здоровье больных, врачи, бесспорно, наносят ущерб своему собственному, поскольку они постоянно соприкасаются с больными и имеют дело с ними, подвергая себя опасности заразиться.

Цель, как я полагаю, всегда и у всех одна, а именно жить свободно и независимо; но не всегда люди избирают правильный путь к ней. Часто они думают, что удалились от дел, а оказывается, что только сменили одни на другие. Не меньшая мука управлять своею семьей, чем целым государством: ведь если что-нибудь тяготит душу, она уже полностью отдается этому; и хотя хозяйственные заботы не столь важны, все же они изрядно докучливы. Сверх того, отделавшись от двора и городской площади, мы не отделались от основных и главных мучений нашего существования:

ratio et prudentia curas,

Non locus effusi late maris arbiter, aufert. [112]

Честолюбие, жадность, нерешительность, страх и вожделения не покидают нас с переменой места.

Et post equitem sedet atra cura. [113]

Они преследуют нас нередко даже в монастыре, даже в убежище философии. Ни пустыни, ни пещеры в скалах, ни власяницы, ни посты не избавляют от них:

haeret lateri letalis arundo. [114]

Сократу сказали о каком-то человеке, что путешествие нисколько его не исправило. «Охотно верю, – заметил на это Сократ. – Ведь он возил с собой себя самого».

Quid terras alio calentes

Sole mutamus? patria quis exul

Se quoque fugit? [115]

Если не сбросить сначала со своей души бремени, которое ее угнетает, то в дорожной тряске она будет еще чувствительней. Ведь так же и с кораблем: ему легче плыть, когда груз на нем хорошо уложен и закреплен. Вы причиняете больному больше вреда, чем пользы, заставляя его менять положение; шевеля его, вы загоняете болезнь внутрь. Чем больше мы раскачиваем воткнутые в землю колья и нажимаем на них, тем глубже они уходят в почву и увязают в ней. Недостаточно поэтому уйти от людей, недостаточно переменить место, нужно уйти и от свойств толпы, укоренившихся в нас; нужно расстаться с собой и затем обрести себя заново.

Rupi iam vincula dicas:

Nam luctata canis nodum arripit; attamen illi,

Cum fugit, a collo trahitur pars longa catenae. [116]

Мы волочим за собой свои цепи; здесь нет еще полной свободы – мы обращаем свой взор к тому, что оставили за собой, наше воображение еще заполнено им;

Nisi purgatum est pectus, quae proelia nobis

Atque pericula tunc ingratis insinuandum?

Quantae conscindunt hominem cuppedinis acres

Sollicitum curae, quantique perinde timores?

Quidve superbia, spurcitia, ac petulantia, quantas

Efficiunt clades, quid luxus desidiesque? [117]

Зло засело в нашей душе, а она не в состоянии бежать от себя самой:

In culpa est animus qui se non effugit unquam [118].

Итак, ей нужно обновиться и замкнуться в себе: это и будет подлинное уединение, которым можно наслаждаться и в толчее городов и при дворах королей, хотя свободнее и полнее всего наслаждаться им в одиночестве. А раз мы собираемся жить одиноко и обходиться без общества, сделаем так, чтобы наша удовлетворенность или неудовлетворенность зависели всецело от нас; освободимся от всех уз, которые связывают нас с ближними; заставим себя сознательно жить в одиночестве, и притом так, чтобы это доставляло нам удовольствие.

Стильпону удалось спастись от пожара, опустошившего его родной город; но в огне погибли его жена, дети и все его имущество. Встретив его и не прочитав на его лице, несмотря на столь ужасное бедствие, постигшее его родину, ни испуга, ни потрясения, Деметрий Полиоркет [119] задал ему вопрос, неужели он не потерпел никакого убытка. На это Стильпон ответил, что дело обошлось без убытков и ничего своего, благодарение бога, он не потерял. То же выразил философ Антисфен в следующем шутливом совете: «Человек должен запасать только то, что держится на воде и в случае кораблекрушения может вместе с ним вплавь добраться до берега» [120].

И действительно, мыслящий человек ничего не потерял, пока он владеет собой. После разрушения варварами города Нолы тамошний епископ Павлин, потеряв все и попав в плен к победителям, обратился к богу с такой молитвой: «Господи, не дай мне почувствовать эту потерю; ибо ничего из моего, как тебе ведомо, они пока что не тронули». Те богатства, которые делали его богатым, и то добро, которое делало его добрым, остались целыми и невредимыми.

Вот что значит умело выбирать для себя сокровища, которые невозможно похитить, и укрывать их в таком тайнике, куда никто не может проникнуть, так что выдать его можем только мы сами. Надо иметь жен, детей, имущество и, прежде всего, здоровье, кому это дано: но не следует привязываться ко всему этому свыше меры, так, чтобы от этого зависело наше счастье. Нужно приберечь для себя какой-нибудь уголок, который был бы целиком наш, всегда к нашим услугам, где мы располагали бы полной свободой, где было бы главное наше прибежище, где мы могли бы уединяться. Здесь и подобает нам вести внутренние беседы с собой и притом настолько доверительные, что к ним не должны иметь доступа ни наши приятели, ни посторонние; здесь надлежит нам размышлять и радоваться, забывая о том, что у нас есть жена, дети, имущество, хозяйство, слуги, дабы, если случится, что мы потеряем их, для нас не было бы чем-то необычным обходиться без всего этого. Мы обладаем душой, способной общаться с собой; она в состоянии составить себе компанию; у нее есть на что нападать и от чего защищаться, что получать и чем дарить. Нам нечего опасаться, что в этом уединении мы будем коснеть в томительной праздности:

in solis sis tibi turba locis. [121]

Добродетель, говорит Антисфен, довольствуется собой: она не нуждается ни в правилах, ни в воздействии со стороны.

Среди тысячи наших привычных поступков мы не найдем ни одного, который мы совершали бы непосредственно ради себя. Посмотри: вот человек, который карабкается вверх по обломкам стены, разъяренный и вне себя, будучи мишенью для выстрелов из аркебуз; а вот другой, весь в рубцах, изможденный, бледный от голода, решивший скорее подохнуть, но только не отворить городские ворота первому. Считаешь ли ты, что они здесь ради себя? Они здесь ради того, кого никогда не видели, кто нисколько не утруждает себя мыслями об их подвигах, утопая в это самое время в праздности и наслаждениях. А вот еще один: харкающий, с гноящимися глазами, неумытый и нечесаный, он покидает далеко за полночь свой рабочий кабинет: думаешь ли ты, что он роется в книгах, чтобы стать добродетельнее, счастливее и мудрее? Ничуть не бывало. Он готов замучить себя до смерти, лишь бы поведать потомству, каким размером писал свои стихи Плавт, или как правильнее пишется такое-то латинское слово. Кто бы не согласился с превеликой охотой отдать свое здоровье, покой или самую жизнь в обмен на известность и славу – самые бесполезные, ненужные и фальшивые из всех монет, находящихся у нас в обращении? Нам мало страха за свою жизнь, так давайте же трепетать еще за жизнь наших жен, детей, домочадцы! Нам мало хлопот с нашими собственными делами, так давайте же мучиться и ломать себе голову из-за дел наших друзей и соседей!

Vah! quemquamne hominem in animum instituere aut

Parare, quod sit carius quam ipse est sibi? [122]

Уединение, как мне кажется, имеет разумные основания скорее для тех, кто успел уже отдать миру свои самые деятельные и цветущие годы, как это сделал, скажем, Фалес.

Мы пожили достаточно для других, проживем же для себя хотя бы остаток жизни. Сосредоточим на себе и на своем собственном благе все наши помыслы и намерения! Ведь нелегкое дело – отступать, не теряя присутствия духа; всякое отступление достаточно хлопотливо само по себе, чтобы прибавлять к этому еще другие заботы. Когда господь дает нам возможность подготовиться к нашему переселению, используем ее с толком; уложим пожитки; простимся заблаговременно с окружающими; отделаемся от стеснительных уз, которые связывают нас с внешним миром и отдаляют от самих себя. Нужно разорвать эти на редкость крепкие связи. Можно еще любить то или другое, но не связывая себя до конца с чем-либо, кроме себя самого. Иначе говоря: пусть все будет по-прежнему близко нам, но пусть оно не сплетается и не срастается с нами до такой степени прочно, чтоб нельзя было отделить от нас, не ободрав у нас кожу и не вырвав заодно еще кусок мяса. Самая великая вещь на свете – это владеть собой.

Наступил час, когда нам следует расстаться с обществом, так как нам больше нечего предложить ему. И кто не может ссужать, тот не должен и брать взаймы. Мы теряем силы; соберем же их и прибережем для себя. Кто способен пренебречь обязанностями, возлагаемыми на него дружбой и добрыми отношениями, и начисто вычеркнуть их из памяти, пусть сделает это! Но ему нужно остерегаться, как бы в эти часы заката, который превращает его в ненужного, тягостного и докучного для других, он не стал бы докучным и для себя самого, а также тягостным и ненужным. Пусть он нежит и ублажает себя, но, главное, пусть управляет собой, относясь с почтением и робостью к своему разуму и своей совести, – так, чтобы ему не было стыдно взглянуть им в глаза. Rarum est enim ut satis se quisque vereatur [123].

Сократ говорил, что юношам подобает учиться, взрослым – упражняться в добрых делах, старикам – отстраняться от всяких дел как гражданских, так и военных и жить по своему усмотрению без каких-либо определенных обязанностей [124].

Есть люди такого темперамента, что им легко дается соблюдение правил уединенной жизни. Натуры, чувства которых ленивы и вялы, а воля и страсти не отличаются большой пылкостью, вследствие чего они нелегко подчиняются им, увлекаются чем-либо, – таков и я, например, и по природному складу характера, и по моим убеждениям, – такие натуры скорее и охотнее примут этот совет, нежели души деятельные и живые, стремящиеся охватить решительно все, вмешивающиеся во все, увлекающиеся всем, что бы ни попалось на глаза, предлагающие и себя и свои услуги во всех случаях жизни и готовые взяться за любое дело. Следует пользоваться случайными и не зависящими от нас удобствами, которые дарует нам жизнь, раз они доставляют нам удовольствие, но не следует смотреть на них как на главное в нашем существовании; это не так, и ни разум, ни природа не хотят этого. К чему, вопреки законам ее, ставить в зависимость удовлетворенность или неудовлетворенность нашей души от вещей, зависящих не от нас? Предвосхищать возможные удары судьбы, лишать себя тех удобств, которыми мы можем располагать, – как это делали многие из благочестия, а некоторые философы – в соответствии со своими воззрениями, – отказываться от помощи слуг, спать на голых досках, выкалывать себе глаза, выбрасывать свое богатство в реку, искать страданий (первые – для того, чтобы мучениями в этой жизни снискать блаженство в грядущей, вторые – чтобы, спустившись на самую нижнюю ступень лестницы, обезопасить себя от падения еще ниже) – это чрезмерные проявления добродетели. Превращать же свой тайник в источник собственной славы и в образец для других – пусть этим занимаются другие, те, которые тверже и крепче:

tuta et parvula laudo,

Cum res deficiunt, satis inter vilia fortis:

Verum ubi quid melius contingit et unctius, idem

Hos sapere, et solos aio bene vivere, quorum

Conspicitur nitidis fundata pecunia villis. [125]

Что до меня, то мне хватает и своих дел, чтобы не забираться так далеко. Мне более чем достаточно, пока судьба дарит меня своей благосклонностью, подготовлять себя к ее неблагосклонности и, пребывая в благополучии, представлять себе настолько мрачное будущее, насколько хватает моего воображения, – наподобие того, как мы приучаем себя к фехтованию и турнирам, играя в войну среди нерушимого мира.

Философ Аркесилай [126] нисколько не теряет в моем уважении из-за того, кто употреблял, как известно, золотую и серебряную посуду, поскольку ему позволяло это его состояние; и он внушает мне тем большее уважение, что не лишил себя всех этих благ, но пользовался ими с умеренностью и отличался, вместе с тем, неизменной щедростью.

Я вижу, до чего ограниченны естественные потребности человека; и, глядя на беднягу-нищего у моей двери, часто гораздо более жизнерадостного и здорового, чем я сам, я мысленно ставлю себя на его место, стараюсь почувствовать себя в его шкуре. И хоть я превосходно знаю, что смерть, нищета, презрение и болезни подстерегают меня на каждом шагу, все же, вспоминая о таком нищем и о многом другом в этом же роде, я убеждаю себя не проникаться ужасом перед тем, что стоящий ниже меня принимает с таким терпением. Я не могу заставить себя поверить, чтобы неразвитый ум мог сотворить большее, чем ум сильный и развитой, а также, чтобы с помощью размышления нельзя было достигнуть того же, что достигается простой привычкой. И зная, насколько ненадежны эти второстепенные жизненные удобства, я, живя в полном достатке, неустанно обращаюсь к богу с главнейшей моею просьбой, а именно, чтобы он даровал мне способность довольствоваться самим собою и благами, порождаемыми мною самим. Я знаю цветущих юношей, которые постоянно держат в своем ларце множество разных пилюль на случай простуды, и, полагая, что обладают средством против нее, меньше опасаются этой болезни. Нужно подражать им в этом, а кроме того, если вы подвержены какой-нибудь более серьезной болезни, вам следует обзавестись такими лекарствами, которые унимают боль и усыпляют пораженные органы.

При подобном образе жизни должно избрать для себя такое занятие, которое не было бы ни слишком хлопотливым, ни слишком скучным; в противном случае, не к чему было устраивать себе уединенное существование. Это зависит от личного вкуса; что до моего, то хозяйство ему явно не по нутру. Кто же любит его, пусть и занимается им, но отнюдь не чрезмерно:

Conentur sibi res, non se submittere rebus. [127]

В противном случае это увлечение хозяйственными делами превратится, по словам Саллюстия [128], в своего рода рабство. Есть тут отрасли и более благородные, например плодоводство, пристрастие к которому Ксенофонт приписывал Киру [129]. Вообще же здесь можно найти нечто среднее между низкой и жалкой озабоченностью, связанных с вечной спешкой, которые мы наблюдаем у тех, кто уходит во всякое дело с головой, и глубоким, совершеннейшим равнодушием, допускающим, чтобы все приходило в упадок, как мы это наблюдаем у некоторых:

Democriti pecus edit agellos

Cultaque, dum peregre est animus sine corpore velox. [130]

Но выслушаем совет, который дает по поводу все того же уединенного образа жизни Плиний Младший своему другу Корнелию Руфу: «Я советую тебе поручить своим людям эти низкие и отвратительные хлопоты по хозяйству, и воспользовавшись своим полным и окончательным уединением, целиком отдаться наукам, чтобы оставить после себя хоть крупицу такого, что принадлежало бы только тебе» [131]. Он подразумевает здесь славу, совсем так же, как и Цицерон, заявляющий, что он хочет использовать свой уход от людей и освобождение от общественных дел, дабы обеспечить себе своими творениями вечную жизнь [132]:

usque adeone

Scire tuum nihil est, nisi te scire hoc sciat alter. [133]

Это, мне кажется, было бы вполне правильно, если бы речь шла о том, чтобы уйти из мира, рассматривая его как нечто, находящееся вне тебя; названные же мною авторы делают это только наполовину. Они задумываются над тем, что будет, когда их самих больше не будет; но тут получается забавное противоречие, ибо плоды своих намерений они рассчитывают пожать в этом мире, однако лишь тогда, когда они сами будут уже за его пределами. Гораздо более здравыми представляются мне соображения тех, кто ищет уединения из благочестия, поддерживая в себе мужество верой в будущую жизнь, которая принесет им осуществление обещанного нам богом. Они отдают себя богу, существу бесконечному и в благости и в могуществе; и перед душой открывается необозримый простор для осуществления ее чаяний. И болезни и страдания приносят им пользу, ибо через них они добывают себе вечное здоровье и вечное наслаждение; и даже смерть представляется им желанною, ибо она – переход к этому совершенному состоянию. Суровость их дисциплины благодаря привычке вскоре перестает казаться им тягостной, их плотские вожделения, будучи подавляемы, успокаиваются и замирают, ибо они поддерживаются в нас исключительно тем, что мы беспрепятственно удовлетворяем их. Эта единственная их цель, – блаженная и бессмертная жизнь – и в самом деле заслуживает того, чтобы отказаться ради нее от радостей и утех нашего бренного существования. И кто может зажечь в своей душе пламя этой живой веры, а также надежды, по-настоящему и навсегда, тот создает себе и в пустыне жизнь, полную наслаждений и радостей, превышающих все, чего можно достигнуть при всяком ином образе жизни.

Итак, ни цель, ни средства, которые предлагает Плиний, не удовлетворяют меня; следуя ему, мы лишь попадаем из огня да в полымя. Эти книжные занятия столь же обременительны, как все прочее, и столь же вредны для здоровья, которое должно быть главной нашей заботой. И никоим образом нельзя допускать, чтобы удовольствие, доставляемое нашими занятиями, затмило все остальное: ведь это то самое удовольствие, которое губит жадного хозяина, стяжателя, сладострастника и честолюбца. Мудрецы затратили немало усилий, чтобы предостеречь нас от ловушек наших страстей и научить отличать истинные, полновесные удовольствия от таких, к которым примешиваются заботы и которые омрачены ими. Ибо большинство удовольствий, по их словам, щекочет и увлекает нас лишь для того, чтобы задушить до смерти, как это делали те разбойники, которых египтяне называли филетами. И если бы головная боль начинала нас мучить раньше опьянения, мы остерегались бы пить через меру. Но наслаждение, чтобы нас обмануть, идет впереди, прикрывая собой своих спутников. Книги приятны, но если, погрузившись в них, мы утрачиваем, в конце концов, здоровье и бодрость – самое ценное достояние наше, – то не лучше ли оставить и их. Я принадлежу к числу тех, кто считает, что польза от них не может возместить эту потерю. Подобно тому как люди, ослабленные длительным недомоганием, отдают себя в конце концов в руки врачей и соглашаются подчинить свою жизнь некоторым предписанным ими правилам, которые и стараются не преступать, так и тому, кто усталый и разочарованный, покидает людей, надлежит устроить для себя жизнь согласно правилам разума, упорядочить ее и соразмерить, предварительно все обдумав. Он должен распрощаться с любым видом труда, каков бы он ни был; и, вообще, он должен остерегаться страстей, нарушающих наш телесный и душевный покой; он должен избрать для себя тот путь, который ему больше всего по душе:

Unusquisque sua noverit ire via [134].

Занимаетесь ли вы хозяйством, науками, охотой или чем-либо иным, вы должны отдаваться этому не дальше предела, где кончается удовольствие; берегитесь увлечься и устремиться вперед, туда, где к удовольствию примешивается усилие. Нужно предаваться занятиям и заботам лишь настолько, насколько это необходимо, чтобы сохранять бодрость и обезопасить себя от неприятностей, порождаемых противоположною крайностью, а именно, вялым и сонным бездельем. Есть науки бесплодные и бесполезные, и большинство из них создано ради житейской суеты; их следует предоставить тем, кто занят мирскими делами. Что до меня, то я люблю лишь развлекательные и легкие книги либо те, которые возбуждают мое любопытство, либо те, которые утешают меня или советуют, как упорядочить мою жизнь и мою смерть:

tacitum silvas inter reptare salubres

Curantem quidquld dignum sapiente bonoque est. [135]

Люди более мудрые, обладая душою мужественной и сильной, способны сохранять душевное спокойствие, независимо от всего прочего. Но так как душа у меня самая обыкновенная, мне приходится поддерживать ее телесными удовольствиями; и поскольку возраст отнимает у меня те из них, которые были мне больше всего по вкусу, я приучаю себя острее воспринимать другие, более соответствующие этой новой поре моей жизни. Нужно вцепиться и зубами и когтями в те удовольствия жизни, которые годы вырывают у нас одно за другим:

carpamus dulcia: nostrum est

Quod vivis: cinis et manes et fabula fies. [136]

Что до славы, предлагаемой нам Цицероном и Плинием в качестве нашей цели, то я очень далек от подобных стремлений. Честолюбие несовместимо с уединением. Слава и покой не могут ужиться под одной крышей. Сколько я вижу, оба названных мною писателя унесли из житейской толчеи только руки да ноги; душой же и помыслами они погрязли в ней еще глубже, чем когда-либо прежде:

Tun, vetule, auriculis alienis colligis escas? [137]

Они всего-навсего лишь отступили немного назад, чтобы прыгнуть дальше и лучше, чтобы, напрягшись, как следует, рвануться в самую гущу толпы. Хотите убедиться, насколько легковесны их рассуждения? Сопоставим мнения двух философов [138],принадлежащих к совершенно различным школам и пишущих, один – Идоменею, другой – Луцилию, их друзьям, убеждая их отказаться от дел и почестей и уединиться от мира. Вы жили, говорят они, до этого времени, плавая и носясь по волнам, – так доберитесь, наконец, до гавани, чтобы там умереть. Всю свою жизнь они отдали свету – проведите остаток ее в тени. Невозможно отрешиться от дел, не отрешившись от их плодов; по этой причине оставьте заботу о своем имени и о славе. Есть опасность, что блеск ваших былых деяний осеняет вас слишком ярким ореолом и не покинет вас и в вашем убежище. Откажитесь вместе со всеми прочими наслаждениями и от того, которое вы испытываете, когда вас одобряют другие; а что касается ваших знаний и ваших талантов, то не тревожьтесь о них; они не утратят своего значения оттого, что вы сами сделаетесь более достойными их. Вспомните человека, который на вопрос, зачем он тратит столько усилий, постигая искусство, недоступное большинству людей, ответил: «С меня довольно очень немногих, с меня довольно и одного, с меня довольно, если даже не будет ни одного». Он говорил сущую правду. Вы и хотя бы еще один из ваших друзей – это уже целый театр для вас обоих, и даже вы один – театр для себя самого. Пусть целый народ будет для нас «одним» и этот «один» – целым народом. Желание извлечь славу из своей праздности и своего затворничества – это суетное тщеславие. Нужно поступать так, как поступают дикие звери, заметающие следы у входа в свою берлогу. Вам не следует больше стремиться к тому, чтобы о вас говорил весь мир; достаточно и того, чтобы вы сами могли говорить с собой о себе. Удалитесь в себя, но позаботьтесь сначала о том, чтобы сделать это подобающим образом; было бы безумием довериться себе, если вы не умеете собою управлять. Можно ошибаться в уединении так же, как и в обществе подобных себе. Пока вы не сделаетесь таким, перед которым не посмеете отступиться, и пока не будете внушать себе самому почтение и легкий трепет, – observentur species honestae animo [139], – помните всегда о Катоне, Фокионе [140] и Аристиде, в присутствии которых даже безумцы старались скрыть свои заблуждения, и изберите их судьями всех своих помыслов; если эти последние пойдут по кривому пути, уважение к названным героям возвратит вас на правильный путь. Они поддержат вас на нем, они помогут вам довольствоваться самим собой, ничего не заимствовать ни у кого, кроме как у самого себя, сосредоточить и укрепить свою душу на определенных и строго ограниченных размышлениях, таких, где она сможет находить для себя усладу и, познав, наконец, истинные блага, наслаждение которыми усиливается по мере познания их, удовольствоваться всем этим, не желая ни продления жизни, ни увековечения своего имени. Вот совет истинной и бесхитростной философии, а не болтливой и показной, как у первых двух упомянутых мной мыслителей.

Глава XL. Рассуждение о Цицероне

Вот еще одна черта, полезная для сравнения двух этих пар. Произведения Цицерона и Плиния (на мой взгляд очень мало походившего по складу ума на своего дядю) представляют собой бесконечный ряд свидетельств о чрезмерном честолюбии их авторов. Между прочим, всем известно, что они добивались от историков своего времени, чтобы те не забывали их в своих произведениях. Судьба же, словно в насмешку, донесла до нашего времени сведения об этих домогательствах, а самые повествования давным-давно предала забвению. Но что переходит все пределы душевной низости в людях, занимавших такое положение, так это стремление приобрести высшую славу болтовней и краснобайством, доходящее до того, что для этой цели они пользовались даже своими частными письмами к друзьям, причем и в тех случаях, когда письмо своевременно не было отправлено, они все же предавали его гласности с тем достойным извинением, что не хотели, мол, даром потерять затраченный труд и часы бдения. Подобало ли двум римским консулам, верховным должностным лицам государства, повелевающего миром, употреблять свои досуги на тщательное отделыванье красивых оборотов в письме, для того чтобы прославиться хорошим знанием языка, которому их научила нянька? Разве хуже писал какой-нибудь школьный учитель, зарабатывавший себе этим на жизнь? Не думаю, чтобы Ксенофонт или Цезарь стали описывать свои деяния, если бы эти деяния не превосходили во много раз их красноречие. Они старались прославиться не словами, а делами. И если бы совершенство литературного слога могло принести крупному человеку завидную славу, наверно Сципион и Лелий не уступили бы чести создания своих комедий, блещущих красотами и тончайшими оттенками латинского языка, на котором они написаны, рабу родом из Африки [141]: красота и совершенство этих творений говорят о том, что они принадлежат им, да и сам Теренций признает это. И я возражал бы против всякой попытки разубедить меня в этом.

Насмешкой и оскорблением является стремление прославить человека за те качества, которые не подобают его положению, хотя бы они сами по себе были достойны похвалы, а также за те, которые для него не наиболее существенны, как, если бы, например, прославляли какого-нибудь государя за то, что он хороший живописец или хороший зодчий, или метко стреляет из аркебузы, или быстро бегает наперегонки. Подобные похвалы приносят честь лишь в том случае, если они присоединяются к другим, прославляющим качества, важные в государе, а именно – его справедливость и искусство управлять народом в дни мира и во время войны. Так, в этом смысле Киру приносят честь его познания в земледелии, а Карлу Великому – его красноречие и знакомство с изящной литературой. Мне приходилось встречать людей, для которых уменье владеть пером было признанием, обеспечившим им высокое положение, но которые, тем не менее, отрекались от своего искусства, нарочно портили свой слог, и щеголяли таким низменным невежеством, которое наш народ считает невозможным у людей образованных; они старались снискать уважение, избрав для себя более высокое поприще.

Сотоварищи Демосфена, вместе с ним отправленные послами к Филиппу, стали восхвалять этого царя за его красоту, красноречие и за то, что он мастер выпить. Демосфен же нашел, что такие похвалы больше подходят женщине, стряпчему и хорошей губке, но отнюдь не царю.

Imperet bellante prior, iacentem

Lenis in hostem. [142]

Не его дело быть хорошим охотником или плясуном,

Orabunt causas alii, coelique meatus

Describent radio, et fulgentia sidera dicent;

Hic regere imperio populos sciat. [143]

Более того, Плутарх говорит, что обнаруживать превосходное знание вещей, не столь уж существенных, это значит вызывать справедливые нарекания в том, что ты плохо использовал свои досуги и недостаточно изучал вещи, более нужные и полезные [144]. Филипп, царь македонский, услышав однажды на пиру своего сына, великого Александра, который пел, вызывая зависть прославленных музыкантов, сказал ему: «Не стыдно ли тебе так хорошо петь?» Тому же Филиппу некий музыкант, с которым он вступил в спор об искусстве, заметил: «Да не до пустят боги, государь, чтобы тебе когда-либо выпало несчастье смыслить во всем этом больше меня».

Царь должен иметь возможность ответить так, как Ификрат ответил оратору, который бранил его в своей речи: «А ты кто такой, чтобы так храбриться? Воин? Лучник? Копьеносец?» – «Я ни то, ни другое, ни третье, но я тот, кто умеет над ними всеми начальствовать».

И Антисфен считал доказательством ничтожности Исмения то обстоятельство, что его хвалили как отличного флейтиста [145].

Когда я слышу о тех, кто толкует о языке моих «Опытов», должен сказать, я предпочел бы, чтобы они помолчали, ибо они не столько превозносят мой слог, сколько принижают мысли, и эта критика особенно досадна, потому что она косвенная. Может быть, я ошибаюсь, но вряд ли другие больше меня заботились именно о содержании. Худо ли, хорошо ли, но не думаю, чтобы какой-либо другой писатель дал в своих произведениях большее богатство содержания или, во всяком случае, рассыпал бы его более щедро, чем я на этих страницах. Чтобы его было еще больше, я в сущности напихал сюда одни лишь главнейшие положения, а если бы я стал их еще и развивать, мне пришлось бы во много раз увеличить объем этого тома. А сколько я разбросал здесь всяких историй, которые сами по себе как будто не имеют существенного значения! Но тот, кто захотел бы в них основательно покопаться, нашел бы материал еще для бесконечного количества опытов. Ни эти рассказы, ни мои собственные рассуждения не служат мне только в качестве примера, авторитетной ссылки или украшения. Я обращаюсь к ним не только потому, что они для меня полезны. В них зачастую содержатся, независимо от того, о чем я говорю, семена мыслей, более богатых и смелых [146], и, словно под сурдинку, намекают о них и мне, не желающему на этот счет распространяться, и тем, кто способен улавливать те же звуки, что и я. Возвращаясь к дару слова, я должен сказать, что не нахожу большой разницы между тем, кто умеет только неуклюже выражаться, и теми, кто ничего не умеет делать, кроме как выражаться изящно. Non est ornamentum virile concinnitas [147].

Мудрецы утверждают, что для познания – философия, а для деятельности – добродетель, вот то, что пригодно для любого состояния и звания.

Нечто подобное обнаруживается и у знакомых нам двух философов, ибо они тоже обещают вечность тем письмам, которые писали своим друзьям [148].

Но они делают это совсем иным образом, с благой целью снисходя к тщеславию ближнего. Ибо они пишут своим друзьям, что если стремление стать известными в грядущих веках и жажда славы еще препятствуют этим друзьям покинуть дела и заставляют опасаться уединения и отшельничества, к которым они их призывают, то не следует им беспокоиться об этом: ведь они, философы, будут пользоваться у потомства достаточной известностью и потому могут отвечать за то, что одни только письма, полученные от них друзьями, сделают имена друзей более известными и более прославят их, чем они могли бы достичь этого своей общественной деятельностью. И кроме указанной разницы это отнюдь не пустые и бессодержательные письма, весь смысл которых в тонком подборе слов, объединенных и размещенных согласно определенному ритму, – они полным-полны прекрасных и мудрых рассуждений, которые учат не красноречию, а мудрости, которые поучают не хорошо говорить, а хорошо поступать. Долой красноречие, которое влечет нас само по себе, а не к стоящим за ним вещам! Впрочем, о цицероновском слоге говорят, что, достигая исключительного совершенства, он в нем и обретает свое содержание.

Добавлю еще один рассказ о Цицероне, который рисует его натуру с осязательной наглядностью. Ему предстояло публично произнести речь и не хватало времени, чтобы как следует подготовиться. Один из его рабов, по имени Эрот, пришел к нему с известием, что выступление переносится на следующий день. Он был до того обрадован, что за эту добрую весть отпустил раба на волю.

Насчет писем хочу сказать, что, по мнению моих друзей, у меня есть способность к сочинению их. И для распространения своих выдумок я охотно пользовался бы этой формой, если бы имел подходящего собеседника. Я нуждаюсь в таком общении с собеседником (некогда я его имел!), которое бы поддерживало и вдохновляло меня. Ибо бросать слова на ветер, как делают другие, я мог бы разве только во сне, а изобретать несуществующих людей для того, чтобы писать им о значительных вещах, мне тоже было бы противно, так как я заклятый враг всяких подделок. Если бы я обращался к хорошему другу, то был бы более внимателен и более уверен в себе, чем теперь, когда вижу перед собой многоликую толпу, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что в этом случае писал бы удачнее. Природа одарила меня слогом насмешливым и непринужденным, но эта свойственная мне форма изложения не годится для официальных сношений, как и вообще мой язык, слишком сжатый, беспорядочный, отрывистый. И я не отличаюсь уменьем писать церемонные послания, у которых нет другого смысла, кроме изящного нанизывания любезных слов. Нет у меня ни способности, ни склонности ко всякого рода пространным изъявлениям своего уважения и готовности к услугам. Я вовсе этого не чувствую, и мне неприятно говорить больше, чем я чувствую. В этом я очень далек от теперешней моды, ибо никогда еще не было столь отвратительного и низменного проституирования слов, выражающих почтение и уважение: «жизнь», «душа», «преданность», «обожение», «раб», «слуга» – все это до того опошлено, что, когда люди хотят высказать подлинно горячее чувство и настоящее уважение, у них уже не хватает для этого слов.

Я смертельно ненавижу все, что хоть сколько-нибудь отдает лестью, и поэтому, естественно, склонен говорить сухо, кратко и прямо, а это тем, кто меня плохо знает, кажется высокомерием. С наибольшим почтением отношусь я к тем, кому не расточаю особо почтительных выражений, и если душа моя устремляется к кому-либо с радостью, я уже не могу заставить ее выступать шагом, которого требует учтивость. Тем, кому я действительно принадлежу всей душой, с предлагаю себя скупо и с достоинством и меньше всего заявляю о своей преданности тем, кому больше всего предан. Мне кажется, что они должны читать в моем сердце и что всякое словесное выражение моих чувств только исказит их.

Я не знаю никого, чей язык был бы так туп и неискусен, как мой, когда дело касается всевозможных приветствий по случаю прибытия, прощаний, благодарностей, поздравлений, предложений услуг и других словесных выкрутасов, предписываемых правилами нашей учтивости.

И ни разу не удавалось мне написать письмо с рекомендацией кого-либо или с просьбой об одолжении кому-либо так, чтобы тот, для кого оно писалось, не находил его сухим и вялым.

Величайшие мастера составлять письма – итальянцы. У меня, если не ошибаюсь, не менее ста томов таких писем; лучшие из них, по-моему, письма Аннибале Каро [149]. Если бы вся та бумага, которую я в свое время исписал, обращаясь к женщинам, была теперь налицо, то из написанного мной в те дни, когда руку мою направляла настоящая страсть, может быть и нашлась бы страничка, достойная того, чтобы ознакомить с нею нашу праздную молодежь, обуреваемую пылом любви. Я всегда пишу свои письма торопливо и так стремительно, что, хотя у меня отвратительный почерк, я предпочитаю писать их своей рукой, а не диктовать другому, так как не могу найти человека, который бы поспевал за мной, и никогда не переписываю набело. Я приучил высоких особ, которые со мной знаются, терпеть мои кляксы и помарки на бумаге без сгибов и полей. Те письма, на которые я затрачиваю больше всего труда, как раз самые неудачные: когда письмо не далось мне сразу, значит, мне не удалось вложить в него душу. Приятнее всего для меня – начинать безо всякого плана: пусть одно влечет за собой другое. В наше время в письмах больше всяких отступлений и предисловий, чем делового содержания. Так как я предпочитаю написать два письма, чем сложить и запечатать одно, то это дело я всегда возлагаю на кого-нибудь другого. Точно так же, когда все, что нужно было сказать в письме, исчерпано, я охотно поручал бы кому-нибудь другому добавлять к нему все эти длинные обращения, предложения и просьбы, которыми у нас принято уснащать конец письма, и очень желал бы, чтобы какой-нибудь новый обычай избавил нас от этого, а также от необходимости выписывать перечень всех чинов и титулов. Чтобы тут не напутать и не ошибиться, я не раз отказывался от намерения писать, особенно же к людям из судейского и финансового мира. Там постоянно возникают новые должности, царит путаница в распределений и присвоении высоких званий, а они покупаются настолько дорого, что нельзя забыть их или заменить одно другим, не нанеся обиды. Точно так же нахожу я неподходящим делом помещать посвящение с перечнем чинов и титулов на заглавных листах книг, которые мы посылаем в печать.

Глава XLI. О нежелании уступать свою славу

Из всех призрачных стремлений нашего мира самое обычное и распространенное – это забота о нашем добром имени и о славе. В погоне за этой призрачной тенью, этим пустым звуком, неосязаемым и бесплотным, мы жертвует и богатством, и покоем, и жизнью, и здоровьем – благами действительными и существенными:

La fama, ch’invaghisce а un dolce suono

Gli superbi mortali, et par si bella,

E un echo, un sogno, anzi d’un sogno un’ombra

Ch’ad ogni vento ci delegua e sgombra. [150]

И из всех неразумных человеческих склонностей это, кажется, именно та, от которой даже философы отказываются позже всего и с наибольшей неохотой. Из всех она самая неискоренимая и упорная: quia etiam bene proficientes aminos temptare non cessat [151]. Но найдешь другого предрассудка, чью суетность разум обличал бы столь ясно. Но корни его вросли в нас так крепко, что не знаю, удавалось ли кому-нибудь полностью избавиться от него. После того как вы привели все свои доводы, чтобы разоблачить его, вашим рассуждениям противостоит столь глубокое влечение к славе, что вам нелегко устоять перед ним. Ибо, как говорит Цицерон, даже восстающие против него стремятся к тому, чтобы книги, которые они на этот счет пишут, носили их имя, и хотят прославить cебя тем, что презрели славу [152]. Все другое может стать общим; когда нужно, мы жертвуем для друзей и имуществом и жизнью. Но уступить свою честь, подарить другому свою славу – такого обычно не увидишь. Катул Лутаций во время войны против кимвров, исчерпав все средства, чтобы остановить своих солдат, бегущих от неприятеля, сам стал во главе беглецов и выдал себя за труса, дабы всем казалось, что они скорее следуют за своим начальником, чем спасаются от врага: так он пожертвовал своим честным именем, чтобы покрыть чужой стыд. Говорят, что когда Карл V в 1537 г. вторгся в Прованс, Антонио де Лейва [153], видя, что император твердо решил предпринять этот поход, и считая, что он может увенчаться необычайной славой, тем не менее возражал и давал императору противоположный совет, с той лишь целью, чтобы вся слава и честь этого решения были приписаны его повелителю и чтобы, по мнению всех, так велика оказалась мудрость и предусмотрительность государя, что, даже вопреки советам окружающих, он успешно завершил столь блестящее предприятие. Таким образом стремился он прославить его за свой счет. Когда фракийские послы, утешая Архилеониду, мать Брасида [154], потерявшую сына, славили его вплоть до утверждения, будто он не оставил равных себе, она отвергла эту хвалу, частную и личную, чтобы воздать ее всему народу: «Не говорите мне этого, – сказала она; – я знаю, что Спарта имеет граждан более великих и доблестных, чем он». Во время битвы при Креси [155] принцу Уэльскому, тогда еще весьма юному, пришлось командовать авангардом. Именно здесь и завязалась самая жестокая схватка. Находившиеся при нем приближенные, видя, что им приходится туго, послали королю Эдуарду просьбу оказать им помощь. Он спросил, в каком положении сейчас его сын, и, получив ответ, что тот жив и по-прежнему на коне, сказал: «Я повредил бы ему, если бы отнял у него честь победы в этом сражении, в котором он так стойко держался. И хотя ему сейчас трудновато, пусть она достанется ему одному», И он не пожелал ни сам прийти сыну на помощь, ни послать кого-либо, зная, что если бы он туда отправился, стали бы говорить, что без его поддержки все погибло бы, и приписали бы ему одному успех в этом доблестном деле. Semper enim quod postremum adiectum est, id rem totam videtur traxisse [156].

В Риме многие считали и говорили повсюду, что главными победами своими Сципион был в значительной степени обязан Лелию, который, однако, всегда и всеми способами содействовал блеску величия и славы Сципиона, нисколько не помышляя о себе [157]. А царь спартанский Феопомп, когда кто-то стал говорить, что государство держится крепко потому, что он умеет хорошо повелевать, ответил: «Нет, скорее потому, что народ умеет так хорошо повиноваться».

Подобно тому, как женщины, унаследовавшие звание пэров, имели право, несмотря на свой пол, присутствовать и высказываться при разбирательстве дел, подлежащих юрисдикции пэров, так и пэры, принадлежащие к церкви, несмотря на свой духовный сан, обязаны были во время войны помогать нашим королям не только присылкой своих людей и слуг, но и личным присутствием.

Епископ города Бове, находясь при короле Филиппе-Августе во время битвы при Бувине [158], сражался весьма мужественно. Но он полагал, что ему не следует пожинать плоды и славу такого кровавого и жестокого дела. Многих врагов смирил он в тот день своей рукой, но всегда передавал их первому попавшемуся дворянину, предоставляя ему поступить с ними по своему усмотрению: умертвить или взять в плен. Таким образом передал он Уильяма, графа Солсбери, мессиру Жану де Нель. С такой же щепетильностью в делах совести, как та, о которой я только что говорил, он соглашался оглушить врага, но не ранить, и сражался только палицей. Уже в наше время некий дворянин, которого король укорил за то, что он поднял руку на священника, твердо и решительно отрицал это. А дело было в том, что он бил его и топтал ногами.

Глава XLII. О существующем среди нас неравенстве [159]

Плутарх говорит в одном месте, что животное от животного не отличается так сильно, как человек от человека [160]. Он имеет в виду душевные свойства и внутренние качества человека. И поистине, от Эпаминонда, как я себе его представляю, до того или иного из известных мне людей, хотя бы и не лишенного способности здраво рассуждать, столь же, по-моему, далеко, что я выразился бы сильнее Плутарха и сказал бы, что между иными людьми разница часто большая, чем между некоторыми людьми и некоторыми животными, –

Hem! vir viro quid praestat? [161]

и что ступеней духовного совершенства столько же, сколько саженей отсюда до неба; им же несть числа.

Но, если уж говорить об оценке людей, то – удивительное дело – все вещи, кроме нас самих, оцениваются только по их собственным качествам. Мы хвалим коня за силу и резвость:

volucrem

Sic laudamus equum, facili cui plurima palma

Fervet, et exultat rauco victoria circo, [162]

а не за сбрую; борзую за быстроту бега, а не за ошейник; ловчую птицу за крылья, а не за цепочки и бубенчики.

Почему таким же образом не судить нам и о человеке по тому, что ему присуще?

Он ведет роскошный образ жизни, у него прекрасный дворец, он обладает таким-то влиянием, таким-то доходом; но все это – при нем, а не в нем самом. Вы не покупаете кота в мешке. Приторговывая себе коня, вы снимаете с него боевое снаряжение, осматриваете в естественном виде; если же он все-таки покрыт попоной, как это делали в старину, приводя коней на продажу царям, то она прикрывает наименее существенное для того чтобы вы не увлеклись красотой шерсти или шириной крупа, а обратили главное внимание на ноги, глаза, копыта – наиболее важное во всякой лошади:

Regibus hic mos est: ubi equos mercantur, opertos

Inspiciunt, ne, si facies, ut saepe, decora

Molli fulta pede est, emptorem inducat hiantem,

Quod pulchrae clunes, breve quod caput, ardua cervix. [163]

Почему же, оценивая человека, судите вы о нем, облеченном во все покровы? Он показывает нам только то, что ни в коей мере не является его сущностью, и скрывает от нас все, на основании чего только и можно судить о его достоинствах. Вы ведь хотите знать цену шпаги, а не ножен: увидев ее обнаженной, вы, может быть, не дадите за нее и медного гроша.

Надо судить о человеке по качествам его, а не по нарядам, и, как остроумно говорит один древний автор, «знаете ли, почему он кажется вам таким высоким? Вас обманывает высота его каблуков» [164]. Цоколь – еще не статуя. Измеряйте человека без ходулей. Пусть он отложит в сторону свои богатства и знания и предстанет перед вами в одной рубашке. Обладает ли тело его здоровьем и силой, приспособлено ли оно к свойственным ему занятиям? Какая душа у него? Прекрасна ли она, одарена ли способностями и всеми надлежащими качествами? Ей ли принадлежит ее богатство или оно заимствовано? Не обязана ли она всем счастливому случаю? Может ли она хладнокровно видеть блеск обнаженных мечей? Способна ли бесстрашно встретить и естественную и насильственную смерть? Достаточно ли в ней уверенности, уравновешенности, удовлетворенности? Вот в чем надо дать себе отчет, и по этому надо судить о существующих между нами громадных различиях. Если человек

sapiens, sibique imperiosus

Quem neque pauperies, neque mors, neque vincula terrent,

Responsare cupidinibus, contemnere honores

Fortis, et in se ipso totus teres atque rotundus,

Externi ne quid valeat per laeve morari,

In quem manca ruit semper fortuna? [165]

то он на пятьсот саженей возвышается над всеми королевствами и герцогствами, в самом себе обретая целое царство.

Sapiens pol ipse fingit fortunam sibi [166].

Что ему остается желать?

Nonne videmus

Nil allud sibi naturam latrare, nisi ut quoi

Corpore selunctus dolor absit, mente fruatur,

Iucundo sensu cura semotus metuque? [167]

Сравните с ним толпу окружающих нас людей, тупых, низких, раболепных, непостоянных и беспрерывно мятущихся по бушующим волнам различных страстей, которые носят их из стороны в сторону, целиком зависящих от чужой воли: от них до него дальше, чем от земли до неба. И тем не менее, таково обычное наше ослепление, что мы очень мало или совсем не считаемся с этим. Когда же мы видим крестьянина и короля, дворянина и простолюдина, сановника и частное лицо, богача и бедняка, нашим глазам они представляются до крайности несходными, а между тем они, попросту говоря, отличаются друг от друга только своим платьем.

Во Фракии царя отличали от его народа способом занятным, но слишком замысловатым: он имел особую религию, бога, ему одному принадлежавшего, которому подданные его не имели поклоняться, – то был Меркурий. Он же пренебрегал их богами – Марсом, Вакхом, Дианой. И все же это лишь пустая видимость, не представляющая никаких существенных различий. Они подобны актерам, изображающим на подмостках королей и императоров; но сейчас же после спектакля они снова становятся жалкими слугами или поденщиками, возвращаясь в свое изначальное состояние. Поглядите на императора, чье великолепие ослепляет вас во время парадных выходов:

Scilicet et grandes viridi cum luce smaragdi

Auro includuntur, teriturque Thalassina vestis

Assidue, et Veneris sudorem exercita potat. [168]

А теперь посмотрите на него за опущенным занавесом: это обыкновеннейший человек и, может статься, даже более ничтожный, чем самый жалкий из его подданных: Ille beatus introrsum est. Istius bracteata felicitas est. [169] Трусость, нерешительность, честолюбие, досада и зависть волнуют его, как всякого другого:

Non enim gazae neque consularis

Summovet lictor miseros tumultus

Mentis et curas laqueata circum

Tecta volantes [170]

тревога и страх хватают его за горло, когда он находится среди своих войск.

Re veraque metua hominum, curaeque sequaces,

Nec metuunt sonitus armorum, nec fera tela;

Audacterque inter reges, rerumque potentes

Versantur, neque fulgorem reverentur ab auro. [171]

А разве лихорадка, головная боль, подагра щадят его больше, чем нас? Когда плечи его согнет старость, избавят ли его от этой ноши телохранители? Когда страх смерти оледенит его, успокоится ли он от присутствия вельмож своего двора? Когда им овладеет ревность или внезапная причуда, приведут ли его в себя низкие поклоны? Полог над его ложем, который весь топорщится от золотого и жемчужного шитья, не способен помочь ему справиться с приступами желудочных болей.

Nec calidae citius decedunt corpore febres,

Textilibus si in picturis ostroque rubenti

Iacteris, quam si plebeia in veste cubandum est [172]

Льстецы Александра Великого убеждали его в том, что он сын Юпитера. Однажды, будучи ранен, он посмотрел на кровь, текущую из его раны, и заметил: «Ну, что вы теперь скажете? Разве это не красная, самая, что ни на есть человеческая кровь? Что-то не похожа она на ту, которая у Гомера вытекает из ран, нанесенных богам». Поэт Гермодор сочинил стихи в честь Антигона, в которых называл его сыном Солнца. Но Антигон возразил: «Тот, кто выносит мое судно, отлично знает, что это неправда» [173]. Царь – всего-навсего человек. И если он плох от рождения, то даже власть над всем миром не сделает его лучше:

puellae

Hunc rapiant: quicquid calcaverit hic, rosa fiat [174]

Что толку от всего этого, если как человек он душевно ничтожен и груб? Для наслаждения и счастья необходимы и душевные силы и разум:

haec perinde sunt, ut illius animus qui ea possidet,

Qui uti scit, ei bona: illi qui non utitur recte, mala. [175]

Каковы бы ни были блага, дарованные вам судьбой, надо еще обладать способностью ощущать их прелесть. Не владение чем-либо, а наслаждение делает нас счастливыми:

Non domus et fundus, non aeris acervus et auri

Aegroto domini deduxit corpore febres,

Non animo curas: valeat possessor oportet,

Qui comportatis rebus bene cogitat uti.

Qui cupit aut metuit, iuvat illum sic domus aut res,

Ut lippum pictae tabulae, fomenta podagram. [176]

Кто глуп, чьи вкусы грубы и притуплены, тот способен наслаждаться ими не более, чем утративший обоняние и вкус – сладостью греческих вин или лошадь – роскошью сбруи, которой ее украсили. Верно говорит Платон, утверждая, что здоровье, красота, сила, богатство и все, что называется благом, для неразумного столь же плохо, как для разумного хорошо, и наоборот [177]. К тому же если тело и душа недужны, к чему все эти внешние удобства жизни? Ведь малейшего укола булавки, малейшего душевного волнения достаточно для того, чтобы отнять у человека всякую радость обладания всемирной властью. При первом же приступе подагрических болей, каким бы он там ни был государем или величеством,

Totus et argento conflatus, totus et auro, [178]

разве не забывает он о своих дворцах и о своем величии? А если он в ярости, то разве его царское достоинство поможет ему не краснеть, не бледнеть и не скрипеть зубами, как безумцу? Если же это человек благородный и обладающий разумом, царский престол едва ли добавит что-нибудь к его счастью.

Si ventri bene, si lateri est pedibusque tuis, nil

Divitiae poterunt regales addere maius. [179]

Он видит, что это только обманчивая личина. Быть может, он даже согласится с мнением царя Селевка, что «тот, кто знает, как тяжел царский скипетр, не стал бы его поднимать, когда бы нашел его валяющимся на земле» [180]; он говорил так из-за великого и тягостного бремени, выпадающего на долю хорошего царя. И действительно, управлять другими не легкое дело, когда и самим собою управлять нам достаточно трудно. Что же касается возможности повелевать, которая представляется столь сладостной, то, принимая во внимание жалкую слабость человеческого разумения и трудность выбора между вещами новыми и сомнительными, я придерживаюсь того мнения, что легче и приятнее следовать за кем-либо, чем предводительствовать, и что великое облегчение для души – придерживаться уже предписанного пути и отвечать лишь за себя:

Ut satius multo iam sit parere quietum,

Quam regere imperio res velle. [181]

К тому же Кир говорил, что повелевать может только такой человек, который лучше тех, кем он повелевает. Но царь Гиерон у Ксенофонта утверждает, что даже в наслаждениях своих цари находятся в худшем положении, чем простые люди: ибо, с удобством и легкостью предаваясь удовольствиям, они не находят в них той сладостно-терпкой остроты, которую ощущаем мы [182].

Pinguis amor nimiumque potens in taedia nobis

Vertitur, et stomacho dulcis ut esca nocet. [183]

Разве детям, поющим в церковном хоре, музыка доставляет большое удовольствие? Пресыщенность ею вызывает у них скорее скуку. Празднества, танцы, маскарады, турниры радуют тех, кто не часто бывает на них и кого туда влечет. Но человеку, привычному к ним, они кажутся нелюбопытними и пресными. И общество дам не возбуждает того, кто может насладиться им до пресыщения; кому не приходится испытывать жажды, тот не станет пить с удовольствием. Выходки фигляров веселят нас, а для них они – тяжелая работа. Так и получается, что для высоких особ – праздник, наслаждение, если иногда они, переодевшись, могут предаться на некоторое время простонародному и грубому образу жизни:

Plerumque gratae principibus vices,

Mundaeque parvo sub lare pauperum

Cenae, sine aulaeis et ostro,

Sollicitam explicuere frontem. [184]

Ничто так не раздражает и не вызывает такого пресыщения, как изобилие. Какой сладострастник не почувствует отвращения, если во власти его окажутся триста женщин, как у султана в его серале? И какое влечение, какой вкус к охоте мог быть у того из его предков, который выезжал в поле, сопровождаемый не менее чем семью тысячами сокольничих? Помимо этого я полагаю, что самый блеск величия привносит немалые неудобства в наслаждении наиболее сладостными удовольствиями: владыки мира слишком освещены отовсюду, слишком на виду. И я не понимаю, как можно обвинять их больше, чем других людей, за старания скрыть или утаить свои прегрешения. Ибо то, что для нас только слабость, у них, по мнению народа, есть проявление тирании, презрение и пренебрежение к законам: кажется, что, кроме удовлетворения своих порочных склонностей, они еще тешатся тем, что оскорбляют и попирают ногами общественные установления. Действительно, Платон в «Горгии» [185] определяет тирана как того, кто имеет возможность в государстве делать все, что ему угодно. И часто по этой причине открытое выставление напоказ их пороков оскорбляет больше, чем самый порок. Никому не нравится, чтобы за ним следили и проверяли его поступки. С них не спускают глаз, отмечая их манеру держаться и стараясь проникнуть даже в их мысли, ибо весь народ считает, что судить об этом – его право и его законный интерес. Я уже не говорю о том, что пятна кажутся больше на поверхности выдающейся и ярко освещенной, и что царапина или бородавка на лбу сильнее бросается в глаза, чем шрам в месте не столь заметном.

Вот почему поэты изображают, будто Юпитер в своих любовных похождениях принимал различные обличия; и из всех любовных историй, которые ему приписываются, есть, мне кажется, только одна, где он выступает во всем своем царственном величии.

Но вернемся к Гиерону. Он также свидетельствует и о том, какие неудобства приходится испытывать от царской власти не позволяющей ему свободно путешествовать и вынуждающей его, подобно пленнику, оставаться в пределах своей страны, и о том, что во всех своих действиях он подвергается самым досадным стеснениям. И по правде сказать, видя, как наши короли сидят совсем одни за столом, а кругом толпится столько посторонних, которые глазеют на них и судачат, я часто испытываю больше жалости, чем зависти.

Король Альфонс [186] говорил, что в этом отношении даже ослы находятся в лучшем положении, чем властители: хозяева дают им пастись на свободе, где им угодно, чего короли никак не могут добиться от своих слуг.

Я же никогда не воображал, что разумному человеку может показаться каким-либо особым удобством иметь двадцать надсмотрщиков за своим стульчаком, и не считал, что услуги человека, имеющего десять тысяч ливров дохода, либо взявшего Казале или отстоявшего Сиену [187], для него более удобны и приемлемы, чем услуги хорошего опытного лакея.

Преимущества царского сана – в значительной степени мнимые: на любой ступени богатства и власти можно ощущать себя царем. Цезарь называл царьками всех владетельных лиц, которые в его время пользовались во Франции правом суда и расправы. В самом деле, за исключением титула «величество» положение любого сеньора, в сущности, мало уступает королевскому. А посмотрите, в провинциях, отдаленных от двора – назовем, к примеру, Бретань, – как живет там, уединившись в своем поместье, сеньор, окруженный слугами, посмотрите на его свиту, его подчиненных, на то, каким церемониалом он окружен, и посмотрите, куда заносит его полет воображения, – нет ничего более царственного: он слышит о своем короле и повелителе едва ли раз в год, словно о персидском царе, и признает лишь свое старинное родство с ним, которое удостоверено в бумагах, хранящихся у секретаря. По правде сказать, законы наши достаточно свободны, и верховная власть дает себя чувствовать французскому дворянину, может быть, раза два за всю его жизнь. Из нас всех подчиненное положение ощущают по настоящему, в действительности, только те, кто сам на это идет, желая своей службой достичь почестей и богатств. Ибо тот, кто хочет тихо сидеть у себя дома и умеет вести свое хозяйство без ссор и судебных тяжб, так же свободен, как венецианский дож. Paucos servitus, plures servitutem tenent [188].

Сверх того, Гиерон особо подчеркивает, что царское достоинство совершенно лишает государя дружеских связей и живого общения с людьми, а ведь именно в этом величайшая радость человеческой жизни. Ибо как я могу рассчитывать на выражение искренней приязни и доброй воли от того, кто – хочет он этого или нет – во всем от меня зависит? Могу ли я доверять его смиренным речам и учтивым приветствиям, раз он вообще не имеет возможности вести себя иначе? Почести, воздаваемые нам теми, кто нас боится, не почести: уважение в данном случае воздается не мне, а царскому сану:

maximum hoc regni bonum est,

Quod facta domini cogitur populus sui

Quam ferre tam laudare. [189]

Разве мы не видим, что и доброму и злому владыке, и тому, кого ненавидят, и тому, кого любят, воздается одно и то же? С такими же высшими знаками почтения, с тем же церемониалом служили моему предшественнику и будут служить моему преемнику. Если подданные не оскорбляют меня, это не является выражением их привязанности: какое право имел бы я думать, что это привязанность, когда они не могут быть иными, даже если бы захотели? Никто не следует за мной в силу дружеского чувства, возникшего между нами; ибо не может завязаться дружбы там, где так мало взаимных связей и соответствия в положении. Высота, на которой я пребываю, поставила меня вне общения с людьми. Они следуют за мной по обычаю или по привычке, или, точнее, не за мной, а за моим счастьем, чтобы приумножить свое. Все, что они мне говорят и для меня делают, – только прикрасы, ибо их свобода со всех сторон ограничена моей великой властью над ними. Все, что я вижу вокруг себя, прикрыто личинами.

Однажды придворные восхваляли императора Юлиана за справедливость. «Я охотно гордился бы, – сказал он, – этими похвалами, если бы они исходили от лиц, которые осмелились бы осудить или подвергнуть порицанию противоположные действия, буде я их совершил бы».

Все подлинные блага, которыми пользуются государи, общи у них с людьми среднего состояния: только богам дано ездить верхом на крылатых конях и питаться амброзией. Сон и аппетит у них такой же, как у нас; их сталь не лучшего закала, чем та, которой вооружаемся мы; венец не предохраняет их от солнца и дождя. Диоклетиан, царствовавший так счастливо и столь почитавшийся всеми, в конце концов отказался от власти и предпочел радости частной жизни; когда же через некоторое время обстоятельства стали требовать, чтобы он вернулся к государственным делам, он отвечал тем, кто просил его об этом: «Вы бы не решились уговаривать меня, если бы видели прекрасные ряды деревьев, которые я сам посадил у себя в саду, и чудесные дыни, которые я вырастил».

По мнению Анахарсиса, лучшим управлением было бы такое, в котором при всеобщем равенстве во всем прочем, первые места были бы обеспечены добродетели, а последние – пороку [190].

Когда царь Пирр намеревался двинуться на Италию, Кинеад, его мудрый советчик, спросил, желая дать ему почувствовать всю суетность его тщеславия: «Ради чего, государь, затеял ты это великое предприятие?» – «Чтобы завоевать Италию», – сразу же ответил царь. – «А потом, – продолжал Кинеад, – когда это будет достигнуто?» – «Я двинусь, – сказал тот, – в Галлию и Испанию». – «Ну, а потом?» – «Я покорю Африку, и наконец, подчинив себе весь мир, буду отдыхать и жить в свое полное удовольствие». – «Клянусь богами, государь, – продолжал Кинеад, – что же мешает тебе и сейчас, если ты хочешь, наслаждаться всем этим? Почему бы тебе сразу не поселиться там, куда ты, по твоим увереньям, стремишься, и не избежать всех тяжелых трудов и всех случайностей, стоящих на пути к твоей цели?» [191].

Nimirum, quia non bene norat quae esset habendi

Finis, et omnino quoad crescat vera voluptas. [192]

Закончу это рассуждение кратким изречением одного древнего автора, поразительно, на мой взгляд, подходящим для данного случая: Mores cuique sui fingunt fortunam [193].

Глава XLIII. О законах против роскоши

Тот способ, которым законы наши стараются ограничить безумные и суетные траты на стол и одежду, на мой взгляд, ведет к совершенно противоположной цели. Правильнее было бы внушить людям презрение к золоту и шелкам, как вещам суетным и бесполезным. Мы же вместо этого увеличиваем их ценность и заманчивость, а это самый нелепый способ вызвать к ним отвращение. Ибо объявить, что только особы царской крови могут есть палтуса или носить бархат и золотую тесьму, и запретить это простым людям, разве не означает повысить ценность этих вещей и вызвать в каждом желание пользоваться ими? Пусть короли смело откажутся от таких знаков величия – у них довольно других; подобные же излишества извинительны кому другому, только не государю. Взяв пример с других народов, мы можем научиться гораздо лучшим способом внешне отличать людей по рангу (что, по-моему, в государстве действительно необходимо), не насаждая столь явной испорченности и изнеженности нравов. Удивительно, как в этих, по существу безразличных, вещах легко и быстро сказывается власть привычки. И года не прошло с тех пор, как мы, следуя примеру двора, стали носить сукно в знак траура по короле Генрихе II [194], а шелка настолько упали во всеобщем мнении, что, встречая кого-либо в шелковой одежде, вы тотчас же решали, что это не дворянин, а горожанин. Шелковые ткани достались в удел врачам и хирургам. И хотя все были одеты более или менее одинаково, оставалось достаточно внешних различий в положении людей.

Как быстро в наших войсках входят в честь засаленные куртки из замши и холста, а чистая и богатая одежда вызывает упреки и презрение!

Пусть короли прекратят это мотовство, и все будет сделано в один месяц, без постановлений и указов: мы сразу же последуем за ними.

Наоборот, закон должен бы объявлять, что красный цвет и ювелирные украшения запрещены людям всех состояний, за исключением комедиантов и куртизанок. Такими законами Залевк [195] исправил развращенные нравы локрийцев. Его указы были таковы: «Женщине свободного состояния запрещается выходить в сопровождении более чем одной служанки, разве что она пьяна. Запрещается ей также выходить из города по ночам, носить золотые драгоценности на своей особе и украшенные вышивкой одежды, если она не девка и не блудница. Ни одному мужчине, кроме распутников, не разрешается носить на пальцах золотые перстни и одеваться в тонкие одежды, как, например, сшитые из шерсти, вытканной в городе Милете». Благодаря таким постыдным исключениям он искусным образом отвратил граждан от излишеств и гибельной изнеженности.

Это было очень разумное средство – привлечь людей к выполнению долга и повиновению, соблазняя их почетом, и удовлетворением честолюбивых стремлений. Короли наши всемогущи в области таких внешних преобразований. Quidquid principes faciunt, praecipere videntur. [196] Вся Франция принимает за правило то, что является правилом при дворе. Пусть они откажутся от этих безобразных панталон, которые выставляют напоказ наши обычно скрываемые части тела; от камзолов на толстой подкладке, придающих нам вид, какого на самом деле мы не имеем, и очень неудобных для ношения оружия; от длинных, как у женщин, кудрей; от обычая целовать предметы, которые мы передаем своим друзьям, или наши пальцы, перед тем, как сделать приветственный жест, – в старину эта церемония была в ходу лишь в отношении принцев; от требования, чтобы дворянин находился в местах, в которых ему подобает держать себя достойно, без шпаги на боку, в расстегнутом камзоле, словно он только что вышел из нужника; от того, чтобы вопреки обычаю наших отцов и особым вольностям дворян нашего королевства, мы снимали головные уборы, даже стоя очень далеко от королевской особы, где бы она не находилась, и даже не только в ее окружении, но и вблизи сотен других, ибо сейчас у нас развелось множество королей на одну треть или даже не одну четверть. Так обстоит и с другими подобными вредными нововведениями: они сразу потеряли бы всякую привлекательность и исчезли бы. Все это заблуждения поверхностные, но не предвещающие ничего доброго; ведь хорошо известно, что самая основа стен повергается порче, когда начинают трескаться краска и штукатурка.

Платон в своих «Законах» считает, что нет более гибельной для государства чумы, чем предоставление молодым людям свободы постоянно переходить – и в манере одеваться, и в жестах, и в танцах, и в гимнастических упражнениях, и в песнях – от одной формы к другой, колебаться в своих мнениях то в одну сторону, то в другую, стремиться ко всяческим новшествам и почитать их изобретателей; ибо таким путем происходит порча нравов, и все древние установления начинают презираться и забываться [197]. Во всем, что не является явно плохим, перемен следует опасаться: это относится и к временам года, и к ветрам, и к пище, и к настроениям. И только те законы заслуживают истинного почитания, которым бог обеспечил существование настолько длительное, что никто уже того не знает, когда они возникли и были ли до них какие-либо другие.

Глава XLIV. О сне

Разум повелевает нам идти все одним и тем же путем, но не всегда с одинаковой быстротой; и хотя мудрый человек не должен позволять страстям своим отклонять его от правого пути, он может, не поступясь долгом, разрешить им то убыстрять, то умерять его шаг, и ему не подобает стоять на месте, словно он колосс, неподвижный и бесстрастный. Даже у добродетельнейшего из людей, я полагаю, пульс бьется сильнее, когда он идет на приступ, чем когда он направляется к обеденному столу; необходимо даже, чтобы он иногда погорячился и разволновался. По этому поводу я заметил как явление редкое, что иногда великие люди в своих возвышенных предприятиях в и важнейших делах так хорошо сохраняют хладнокровие, что даже не укорачивают времени, предназначенного для сна.

Александр Великий в день, когда была назначена решающая битва с Дарием, спал таким глубоким сном и так долго, что Пармениону пришлось зайти в его опочивальню и, подойдя к ложу, два или три раза окликнуть царя, чтобы разбудить его, ибо уже наступило время начинать битву.

Император Огон [198], задумавший покончить жизнь самоубийством, в ту самую ночь, когда он решил умереть, приведя в порядок свои домашние дела, разделив свои деньги между слугами, наточив лезвие меча и ожидая только известий о том, что все его сторонники успели укрыться в безопасных местах, погрузился в такой глубокий сон, что его приближенные слуги слышали, как он храпит.

Смерть этого императора имеет много общего со смертью великого Катона даже в подробностях: ибо Катон, собиравшийся покончить с собой и ожидавший сообщения, что сенаторы, которым он хотел обеспечить спасение, уже отплыли из гавани Утики, так крепко заснул, что из соседней комнаты было слышно его дыхание. И когда тот, кого он послал в гавань, разбудил его, чтобы сообщить, что сенаторы не могут выйти в открытое море из-за поднявшегося сильного ветра, он отправил в гавань другого, а сам, снова улегшись в постель, опять начал дремать, пока посланец не известил его об отъезде сенаторов.

Мы имеем право сравнить того же Катона с Александром, когда в дни заговора Катилины над Катоном нависла великая и грозная опасность вследствие мятежа, поднятого трибуном Метеллом, который хотел обнародовать постановление о возвращении Помпея с его войсками. Так как один лишь Катон возражал против этого, у него с Метеллом в сенате дело дошло до резких слов и грубых угроз. Но окончательно решение надлежало принять лишь на другой день на площади, куда Метелл, и без того сильный поддержкой народа и Цезаря, тогда бывшего с ним в заговоре в пользу Помпея, должен был явиться в сопровождении большого количества рабов-чужеземцев и отчаянных рубак, Катон же – вооруженный только своей непреклонной твердостью. Поэтому его близкие, члены семьи и многие достойные люди находились в большой тревоге; среди них были такие, которые провели ночь вместе с ним, не желая ни спать, ни пить, ни есть из-за опасности, которой ему предстояло подвергнуться. Даже его жена и сестры только плакали да тревожились в его доме. Он же, наоборот, всех успокаивал и, отужинав как обычно, отправился спать и проспал глубоким сном до утра, пока один из его товарищей по трибунату не разбудил его, чтобы идти на предстоявшую схватку. То, что мы знаем о величии и мужестве этого человека по его дальнейшей жизни, позволяет нам с уверенностью сказать, что все это исходило из души, так высоко вознесенной над подобными происшествиями, что он и не удостаивал мыслить о них иначе, как о чем-то самом обыкновенном.

Во время морского сражения у берегов Сицилии, в котором Август одержал победу над Сектом Помпеем [199], он в тот самый момент, когда надо было отправляться на битву, оказался погруженным в такой глубокий сон, что его друзьям пришлось разбудить его, чтобы он дал сигнал к началу сражения; это позволило Марку Антонию упрекнуть его впоследствии, будто у него не хватило храбрости своими глазами взглянуть на расположение войск и будто он не смел предстать перед солдатами, пока Агриппа не пришел к нему объявить о победе, одержанной над неприятелем. Но что касается Младшего Мария [200], то с ним вышло и того хуже, ибо в день своей последней битвы с Суллой, расставив войска и отдав приказ начать сражение, он прилег в тени дерева отдохнуть и так крепко заснул, что не без труда проснулся, когда его побежденные войска обратились в бегство, и даже не видел самой битвы; это случилось, говорят, потому, что он изнемог от трудов и вынужденной бессонницы, и природа в конце концов взяла свое. Тут врачи должны решить, так ли необходим сон, что от него может зависеть жизнь: ибо мы знаем, например, что царя Македонского Персея [201] в римском плену довели до смерти, не давая ему спать; впрочем, Плиний приводит в качестве примера других, долго живших без сна.

Геродот упоминает о племенах, где люди полгода спят и полгода бодрствуют [202].

А те, кто описал жизнь мудреца Эпименида, утверждают, что он проспал, ни разу не пробудившись, пятьдесят семь лет [203].

Глава XLV. О битве при Дре

В битве при Дре [204] было много замечательных случаев. Но те, кому не по душе слава господина де Гиза [205], усиленно подчеркивают, что нет никакого извинения его задержке с починенными ему частями и проявленной им медлительности в то время, когда с помощью артиллерии был прорван фронт господина коннетабля, командующего армией; они также утверждают, что лучше было положиться на случай и ударить неприятелю во фланг, чем, дожидаясь благоприятного момента, когда он подставит под удар свой тыл, терпеть столь тяжкие потери. Но, помимо даже того, что показал исход сражения, всякий рассуждающий беспристрастно признает, по-моему, что целью и стремлением не только военачальника, но и каждого солдата должна быть окончательная победа и что любые частные и случайные успехи, какую бы выгоду они для них не представляли, не могут отвлекать их от этой заботы. Филопемен в одном из своих столкновений с Маханидом [206] выслал вперед для нападения сильный отряд, вооруженный луками и дротиками; враги отбросили его, увлеклись стремительным преследованием и помчались вдоль всего фронта войск, где находился Филопемен. Хотя солдаты были чрезвычайно возбуждены, он решил не двигаться с места и не нападать на неприятеля, чтобы помочь своим людям; так позволил он отогнать их и уничтожить у себя на глазах, а затем напал на врага, обрушившись на пехоту, как только увидел, что конница оставила ее без прикрытия; и, поскольку ему удалось захватить врагов в то время, когда они, уверенные, что битва ими уже выиграна, расстроили свои ряды, он, хотя они и были лакедемоняне, быстро справился с ними и затем бросился преследовать Маханида. Этот случай во всем сходен с делом господина де Гиза.

В жестокой битве между Агесилаем и беотийцами, которую участвовавший в ней Ксенофонт считает самой тяжелой из всех виденных им когда-либо, Агесилай пренебрег возможностью, которую давало ему военное счастье, – пропустить мимо себя беотийские войска и ударить по их тылам, полагая, что сделать так – означало бы проявить больше искусства, чем доблести; чтобы показать свое геройство, он предпочел с изумительным пылом храбрости атаковать их в лоб, но, разбитый и раненный в сражении, был вынужден отступить и принять решение, от которого сперва отказался,расступиться и пропустить весь этот поток беотийцев между своими частями; затем, после их прихода, убедившись, что они двигаются без всякого порядка, словно им уже ничто не грозит, он отдает приказ начать преследование и напасть на них с флангов. Но все же ему не удалось обратить их в беспорядочное бегство; и они отступали медленно, все время огрызаясь, до тех пор, пока не оказались в безопасности.

Глава XLVI. Об именах

Сколько бы ни было различных трав, все их можно обозначить одним словом: «салат». Так и здесь, по видом рассуждения об именах, я устрою мешанину из всякой всячины.

У каждого народа есть некоторые имена, которые, уж не знаю почему, не в чести: у нас это – Жан, Гильом, Бенуа.

Далее, в родословных государей есть имена, роковым образом встречающиеся постоянно: таковы Птолемеи в Египте, Генрихи в Англии, Нарвы во Франции, Балдуины во Фландрии, а в нашей Аквитании в старину – Гильомы, откуда даже, как уверяют, произошло название Гиень: словопроизвоство такого рода следовало бы признать очень натянутым, если бы даже у Платона не встречались столь же грубые его образчики [207].

Для примера можно привести также случай пустяковый, но все же достойный быть отмеченным и описанным очевидцем; Генрих, герцог Нормандский, сын Генриха II, короля Англии, давал однажды во Франции пир, на котором присутствовало столько знати, что забавы ради она разделилась на отряды по признаку имен: и в первом отряде – отряде Гильомов – оказалось сто десять рыцарей этого имени, сидящих за столом, не считая простых дворян и слуг.

Рассадить гостей за столами по именам было столь же забавной выдумкой, как со стороны императора Геты [208] установить порядок подаваемых на пиру блюд по первым буквам названий: так, например, слуги подавали подряд блюда, начинающиеся на «б»: баранину, буженину, бекасов, белугу и тому подобное.

Далее, существует выражение: хорошо иметь доброе имя, то есть пользоваться доверием и хорошей славой. Но ведь, кроме того, приятно обладать и красивым именем, легко произносимым и запоминающимся. Ибо королям и вельможам тогда проще запомнить нас и труднее забывать. И мы сами чаще отдаем распоряжения и даем поручения тем из наших слуг, чьи имена легче всего слетают с языка.

Я сам наблюдал, как король Генрих II не мог правильно произнести фамилию некоего гасконского дворянина, и он же решил именовать одну из фрейлин королевы по названию местности, откуда она была родом, так как название ее родового поместья представлялось ему слишком трудным.

И Сократ также считал выбор красивого имени ребенку достойной заботой отца.

Далее, относительно постройки церкви Богоматери в Пуатье рассказывают, что некий развратный юноша, первоначально живший на том месте, приведя к себе однажды девку, спросил ее имя, а оно оказалось – Мария; тогда он внезапно проникся таким религиозным трепетом и уважением к пресвятому имени Девы, матери нашего Спасителя, что не только тотчас же прогнал блудницу, но каялся в своем грехе всю остальную жизнь. И в ознаменование этого чуда на месте, где находился дом юноши, построили часовню Богоматери, а впоследствии и стоящую сейчас церковь. Здесь благочестивое исправление произошло через слово и звук, проникший прямо в душу. А вот другой случай, в том же роде, когда воздействие на телесные вожделения оказали музыкальные звуки. Находясь однажды в обществе молодых людей, Пифагор почувствовал, что они, разгоряченные пиршеством, сговариваются пойти и учинить насилие в одном доме, где процветало целомудрие. Тогда Пифагор приказал флейтистке настроиться на другой лад и звуками музыки мерной, строгой, выдержанной в спондейном ритме, понемногу заворожил их пыл и убаюкал его.

Далее, не скажет ли потомство о реформах, современниками которых мы являемся, что они показали свою проникновенность и правоту не только тем, что боролись с пороками и заблуждениями, наполнив весь свет благочестием, смирением, послушанием, миром и всякого рода добродетелями, но дошли и до того, что восстали против старых имен, которые нам давались при крещении, Шарля, Луи, Франсуа, чтобы населить мир Мафусаилами, Иезекиилями, Малахиями, гораздо сильнее отдающими верой? Некий дворянин, мой сосед, который обычаи прошлого предпочитал нынешним, не забывал сослаться при этом и на великолепные, горделивые дворянские имена былых времен – дон Грюмедан, Кадреган, Агезилан – утверждая, что даже по звучанию их чувствуется, что люди те были иного полета, чем какие-нибудь Пьер, Гильом и Мишель.

Далее, я весьма признателен Жаку Амио за то, что, произнося однажды на французском языке проповедь, он оставил все латинские имена в неприкосновенности, а не коверкал их и неизменял так, чтобы они звучали на французский лад. Сначала это немного резало слух, но затем, благодаря успеху его перевода «Жизнеописаний» Плутарха, вошло во всеобщее употребление и перестало представляться нам странным. Я часто высказывал пожелание, чтобы люди, пишущие исторические труды по-латыни, оставляли наши имена такими, какими мы знаем их, ибо когда Водемон превращается в Валлемонтануса [209] и вообще не переиначивается на греческий или латинский лад, мы перестаем уже разбираться в чем-либо и что-либо понимать.

В заключение скажу, что обыкновением именовать каждого по названию его поместья или лена – очень дурной обычай, приводящий у нас во Франции к самым плохим последствиям: ничто на свете не способствует в такой мере генеалогической путанице и недоразумениям. Младший отпрыск благородного рода, получив во владение землю, а вместе с нею и имя, по которым он приобрел известность и почет, не может отказаться от него без ущерба для своей чести; через десять лет после его смерти земля переходит к совершенно постороннему человеку, который поступает точно так же; вы сами можете сообразить, легко ли будет разобраться в их родословной. Незачем далеко ходить за примерами – вспомним о нашем королевском семействе, где сколько ветвей, столько и фамильных прозвищ, а корни фамильного древа теряются в неизвестности.

И все эти изменения происходят так свободно, что в наше время я не видел ни одного человека, достигшего прихотью судьбы исключительно высокого положения, который не обретал бы немедленно новых родовых званий, его отцу неизвестных и взятых из какой-либо знаменитой родословной; и легко понять, что незнатные фамилии особенно охотно идут на подобную подделку. Сколько у нас во Франции дворян, заявляющих права на происхождение от королевского рода! Я полагаю – больше, чем тех, которые на это не притязают. Один из моих друзей рассказал мне такой весьма забавный случай. Однажды собрались вместе несколько дворян, и они принялись обсуждать спор, возникший между двумя сеньорами. Один из этих сеньоров, благодаря своим титулам и брачным связям, имел известные преимущества перед простыми дворянами. Из-за этого его преимущества каждый, пытаясь сравняться с ним, приписывал себе – кто то, кто иное происхождение, ссылаясь на сходство своего фамильного имени с каким-либо другим, либо на сходство гербов, либо на старую грамоту, сохранявшуюся у него в доме; и самый ничтожный из этих дворян оказывался потомком какого-нибудь заморского государя. Так как этот спор происходил за обедом, тот, кто рассказал мне о нем, вместо того, чтобы занять свое место, попятился назад с нижайшими поклонами, умоляя собравшихся извинить его за то, что он до сих пор имел смелость пребывать среди них, как равный; теперь же, узнав об их высоком происхождении, он будет чтить их, согласно их рангам, и ему не подобает сидеть в присутствии стольких принцев. После этой шутовской выходки он крепко отругал их: «Будьте довольны, клянусь богом, тем, чем довольствовались наши отцы, и тем, чем мы в действительности являемся; мы и так достаточно много собой представляем – только бы нам уметь хорошо поддерживать честь своего имени; не будем же отрекаться от доли и от судеб наших предков и отбросим эти дурацкие выдумки, только вредящие тем, кто имеет бесстыдство на них ссылаться».

Гербы не более надежны, чем фамильные прозвища. У меня, например, лазурное поле, усеянное золотыми трилистниками, и золотая львиная лапа держит щит, пересеченный красной полосой. По какому особому праву эти изображения должны оставаться только в моей семье? Один из зятьев перенесет их в другую; какой-нибудь безродный, приобретший землю за деньги, сделает себе из них новый герб. Ни в чем другом не бывает столько изменений и путаницы.

Но это рассуждение заставляет меня перейти к другому вопросу. Подумаем хорошенько, и ради господа бога, приглядимся внимательно, на каких основаниях зиждутся слава и почет, ради которых мы готовы перевернуть весь мир; на чем покоится известность, которой мы с таким трудом домогаемся. В конце концов, какой-нибудь Пьер или Гильом является носителем этой славы, ее защитником, и она его касается ближе всего. О, полная отваги человеческая надежда! Зародившись в какое-то мгновенье в ком-то из смертных, она готова завладеть необъятным, бесконечным, вечным! Природа одарила нас забавной игрушкой! А что такое эти Пьер или Гильом? Всего-навсего пустой звук, три или четыре росчерка пера, в которых – заметьте при этом! – так легко напутать. Право, я готов спросить: кому же в конце-концов, принадлежит честь стольких побед – Гекену, Глекену или Геакену? [210]. Здесь такой вопрос уместнее, чем у Лукиана, где Σ греч. спорит с Τ, ибо

non levia aut ludicra petuntur

Praemia. [211]

Здесь дело немаловажное: речь идет о том, какой из этих букв воздать славу стольких осад, битв, ран, дней, проведенных в плену, и услуг, оказанных французской короне этим ее прославленным конетаблем. Никола Денизо [212] дал себе труд сохранить лишь самые буквы, составлявшие его имя, но совершенно изменил их порядок, чтобы путем их перестановки создать себе новое имя – граф д’Альсинуа, которое и венчал славой своего поэтического и живописного искусства. А историку Светонию было дорого только значение его имени, и он сделал Транквилла наследником своей литературной славы, отказав в этом Ленису, как прозывался его отец [213]. Кто поверил бы, что полководцу Баярду принадлежит только та честь, которую он заимствовал у деяний Пьера Террайля? [214]И что Антуан Эскален допустил, чтобы на глазах его капитан Пулен и барон де Ла-Гард похитили у него славу стольких морских путешествий и трудных дел, совершенных на море и на суше? [215]

Кроме того, эти начертания пером одинаковы для тысяч людей. Сколько у того или иного народа носителей одинаковых имен и прозваний! А сколько таких среди различных народов в различных странах и на протяжении веков? История знает трех Сократов, пять Платонов, восемь Аристотелей, семь Ксенофонтов, двадцать Демет-риев, двадцать Феодоров. А сколько еще их не сохранилось в памяти истории – попробуйте угадать! Кто помешает моему конюху назваться Помпеем Великим? Но в конце-то концов, какие способы, какие средства существуют для того, чтобы связать с моим покойным конюхом или тем другим человеком, которому в Египте отрубили голову, соединить с ними эти прославленные сочетания звуков и начертания букв так, чтобы они могли ими гордиться?

Id cinerem et manes credis curare sepultos? [216]

Что знают оба великих мужа, одинаково высоко оцененных людьми,Эпаминонд о том прославляющем его стихе, который в течение стольких веков передается из уст в уста:

Consiliis nostris laus est attrita Laconum? [217]

и Сципион Африканский о другом стихе, относящемся к нему:

А sole exoriente supra Maeotis paludes

Nemo est qul factis me aequirarare queat? [218]

Людей, живущих после них, ласкает сладость подобных восхвалений, возбуждая в них ревность и жажду славы, и бессознательно, игрой воображения, они переносят на усопших эти собственные свои чувства; а обманчивая надежда заставляет их верить, что они сами способны на такие же деяния. Богу это известно. И тем не менее,

ad haec se

Romanus, Graiusque, et Barbarus induperator

Erexit, causas discriminis atque laboris

Inde habuit: tanto maior famae sitis est quam

Virtutis [219].

Глава XLVII. О ненадежности наших суждений

Хорошо говорится в этом стихе:

Επέων δε πόλυς νομος ενθα και ενθα,

Мы можем обо всем по произволу говорить и за и против [220]. Например:

Vinse Hannibal, et non seppe usar poi

Ben la vittoriosa ventura [221]

Тот, кто разделяет это мнение и утверждает, что наши сделали ошибку в битве при Монконтуре, не развив своего успеха, или тот, кто осуждает испанского короля за то, что он не использовал своей победы над нами при Сен-Кантене [222], может сказать, что повинны в этих ошибках душа, опьяненная выпавшей ей удачей, и храбрость, которая, сразу насытившись первыми успехами, теряет всякую охоту умножать их и с трудом переваривает достигнутое: она забрала в охапку сколько могла, больше ей не захватить, она оказалась недостойна дара, полученного от фортуны. Ибо какой смысл в нем, если врагу дана возможность оправиться? Можно ли надеяться, что осмелится вторично напасть на врага, сомкнувшего ряды, отдохнувшего и вновь вооружившегося своей досадой и жаждой мщения, тот, кто не решился преследовать его, когда он был разбит и ошеломлен,

Dum fortuna calet, dum conficit omnia terror [223]

и разве дождется он чего-либо лучшего после такой потери? Это ведь не фехтование, где выигрывает тот, кто большее количество раз кольнул рапирой противника; пока враг не повержен, надо наносить ему удар за ударом; успех – только тогда победа, когда он кладет конец военным действиям. Цезарь, которому не повезло в схватке у Орика, упрекал солдат Помпея, утверждая, что был бы уничтожен, если бы их военачальник сумел победить его до конца; сам же он по-иному взялся за дело, когда пришла его очередь. Но почему, наоборот, не сказать, что неуменье положить конец своим жадным устремлениям есть проявление излишней торопливости и ненасытности? Что желание пользоваться милостями неба без меры, которую им положил сам господь, есть злоупотребление благостью божией? Что устремляться к опасности, уже одержав победу, значит снова испытывать судьбу? Что одно из мудрейших правил в воинском искусстве – не доводить противника до отчаяния? Сулла а Марий, разбившие марсов во время Союзнической войны [224] и увидевшие, что один уцелевший отряд намеревается броситься на них с отчаянием диких зверей, не стали дожидаться и напали на него первыми. Если бы господин де Фуа [225], увлеченный своим пылом, не стал слишком яростно преследовать остатки разбитого у Равенны врага, он не омрачил бы победы своей гибелью: недаром этот недавний пример сослужил службу господину д’Ангиену и удержал его от подобной же ошибки в битве при Серизоле [226]. Опасное дело – нападать на человека, у которого осталось только одно средство спасения – оружие, ибо необходимость – жестокая наставница: gravissimi sunt morsus irritatae necessitatis [227].

Vincitur haud gratis iugulo qui provocat hostem. [228]

Вот почему Фарак с воспрепятствовал царю лакедемонян, одержавшему победу над мантинейцами, напасть на тысячу аргивян, которые избежали разгрома; он предоставил им отступить, чтобы не испытывать доблести этих людей, раздраженных и раздосадованных неудачей. Хлодомир, король Аквитании, одержав победу, стал преследовать разгромленного и обратившегося в бегство Гундемера, короля бургундского, и вынудил его принять бой; но собственное упорство отняло у Хлодомира плоды победы, ибо он погиб в этой схватке.

Точно так же, если кому-нибудь приходится делать выбор – давать ли своим солдатам богатое и роскошное военное снаряжение или же снаряжать их только самым необходимым – в пользу первого мнения, которого придерживались Серторий, Филопемен, Брут, Цезарь и другие, можно сказать, что для солдата пышное снаряжение – лишний повод искать почестей и славы и проявлять большое упорство в бою, раз ему надо спасать ценное оружие как свое имущество и достояние. По этой же причине, говорится у Ксенофонта, азиатские народы брали с собою в походы своих жен и наложниц со всеми их богатствами и драгоценными украшениями [229]. Но, с другой стороны, на это можно возразить, что гораздо правильнее искоренять в солдате мысль о самосохранении, чем поддерживать ее, что, заботясь о ценностях, он еще меньше склонен будет подвергаться риску, и что, вдобавок, возможная богатая добыча только увеличит в неприятеле стремление к победе; замечено было, что именно это удивительно способствовало храбрости римлян в битве с самнитами. Когда Антиох показал Ганнибалу войско, которое он готовил против римлян, великолепно и пышно снаряженное, и спросил его: «Придется ли по вкусу римлянам такое войско?», Ганнибал ответил ему: «Придется ли по вкусу? Еще бы, ведь они такие жадные». Ликург запрещал своим воинам не только надевать богатое снаряжение, но даже грабить побежденных, желая, как он говорил, чтобы бедность ж умеренность украшали тех, кто вернется после битвы.

Во время осады и в других случаях, когда нам удается сблизиться с противником, мы охотно разрешаем солдатам вести себя с ним заносчиво, выражать ему презрение ж осыпать его всевозможными поношениями. И не без некоторого основания, ибо немалое дело отнять у них всякую надежду на пощаду или возможность договориться с врагом, показав, что не приходится ожидать этого от тех, кого они так жестоко оскорбили, и что единственный выход – победа. Так и получилось с Вителлием; ибо, имея против себя Отона, более слабого из-за того, что солдаты его отвыкли от войны и разнежились среди столичных утех, он так раздразнил их, в конце концов, своими едкими насмешками над их малодушием и тоской по женщинам и пирам, только оставленным в Риме, что одним этим вернул им мужество, которого не могли в них вдохнуть никакие призывы, и сам заставил их броситься на него, чего от них никак нельзя было добиться. И правда, когда оскорбления задевают за живое, они могут привести к тому, что воин, не слишком рвущийся в битву за дело своего владыки, ринется в нее с новым пылом, мстя за свою собственную обиду.

Если принять во внимание, что сохранность жизни вождя имеет для всего войска особенное значение и что враг всегда старается поразить именно эту голову, от которой зависят все прочие, нельзя сомневаться в правильности решения, часто принимавшегося многими крупными военачальниками – переодеться и принять другой облик в самый час битвы. Однако же неудобство, проистекающее от этой меры, не меньше того, которого желательно было избежать. Ибо мужество может изменить солдатам, не узнающим своего полководца, чье присутствие и пример воодушевляли их, и, не видя его обычных отличительных признаков, они могут подумать, что он погиб или бежал с поля битвы, отчаявшись в ее исходе. Что же до проверки этого дела опытом, то мы видим, что он говорит в пользу то одного, то другого мнения. Случай с Пирром в битве, которая произошла в Италии между ним и консулом Левином, служит нам доказательством и того и другого. Ибо, одевшись в доспехи Демогакла и отдав ему свои, он, конечно, спас свою жизнь, но зато потерпел другую беду – проиграл битву [230]. Александр, Цезарь, Лукулл любили в сражении отличаться от других богатством и яркостью своей одежды и вооружения. Наоборот, Агис, Агесилай и великий Гилипп [231] шли в сражение одетыми незаметно и безо всякого царственного великолепия.

В связи с битвой при Фарсале [232] Помпеи подвергался многочисленным нападкам и, в частности, за то, что он остановил свое войско, ожидая неприятеля. Тем самым – здесь я приведу собственные слова Плутарха, которые стоят больше моих – «он умерил силу, которую разбег придает первым ударам, воспрепятствовал стремительному напору, с которым сражающиеся сталкиваются друг с другом и который обычно наполняет их особенным буйством и яростью в ожесточенных схватках, распаляя их храбрость криками и движениями, и, можно сказать, охладил, заморозил боевой пыл своих воинов» [233]. Вот что говорит он по этому поводу. По если бы поражение потерпел Цезарь, разве нельзя было бы утверждать, что, наоборот, самая мощная и прочная позиция у того, кто неподвижно стоит на месте, сдерживая себя и накопляя силы для решительного удара, с большим преимуществом по сравнению с тем, кто двинул свои войска вперед, вследствие чего они запыхались от быстрого бега? К тому же войско ведь является телом, состоящим из многих различных частей; оно не имеет возможности в этом яростном напоре двигаться с такой точностью, чтобы не нарушать порядка и строя и чтобы самые быстрые из воинов не завязывали схватки еще до того, как их товарищи смогут им помочь. В злосчастной битве между двумя братьями-персами [234]лакедемонянин Клеарх,командовавший греками в армии Кира, повел их в наступление без особой торопливости; когда же они приблизились на пятьдесят шагов, он велел им бежать, рассчитывая, что достаточно короткое расстояние не утомит их и не расстроит рядов, а в то же время они получат то преимущество, которое яростный напор дает и самому воину и его оружию. Другие в своих армиях разрешили это сомнение таким образом: если враг двинулся вперед, жди его, стоя на месте, если же он занял оборонительную позицию, переходи в наступление.

Когда император Карл V решил вторгнуться в Прованс [235], король Франциск мог принять одно из двух решений: либо двинуться навстречу ему в Италию, либо ждать его на своей земле. Он, конечно, хорошо сознавал, насколько важно предохранить страну от потрясений войны, чтобы, полностью обладая своими силами, она непрерывно могла предоставлять средства для ведения войны и, в случае необходимости, помощь людьми. Он понимал, что в обстановке войны поневоле приходится производить опустошения, чего следовало бы избегать у себя на родине, ибо крестьянин не станет переносить разорение от своих так безропотно, как от врага, и из-за этого среди нас могут вспыхнуть мятежи; что позволение грабить и разорять жителей, которого нельзя дать солдатам у себя дома, очень облегчает им тяготы войны и что трудно удержать от дезертирства того, кто не имеет иных доходов, кроме своего солдатского жалованья, и в то же время находится в двух шагах от своей жены и от своего дома; что тот, кто накрывает другому стол, сам и платит за обед; что нападение больше поднимает дух, чем оборона; что проиграть сражение внутри страны – дело ужасное, которое может поколебать все государство, принимая во внимание, насколько заразителен страх, как легко он одолевает людей и как быстро рапространяется, и что города, которые услышали раскаты этой грозы у своих стен, приняв к себе в качестве беглецов своих полководцев и солдат, еще дрожащих и задыхающихся, могут сгоряча пойти на что угодно. И тем не менее он предпочел вывести свои войска из Италии и ждать вражеского наступления. Ибо, с другой стороны, он мог представить себе, что, находясь у себя дома среди друзей он будет в изобилии получать припасы, так как по рекам и по дорогам к нему будут подвозить сколько понадобится провианта и денег без особой военной охраны; что сочуствие подданных будет тем вернее, чем ближе угрожающая им опасность; что, имея возможность всегда укрыться в стольких городах и укреплениях, он сможет выбирать выгодное и удобное время и место для столкновений с врагом и что, если бы ему захотелось выжидать, он мог бы, находясь в надежном укрытии, взять врага измором и добиться разложения его войск, поскольку перед неприятелем возникли бы непреодолимые трудности: он во вражеской стране, где все воюет с ним и спереди, и сзади, и вокруг; он не имеет никакой возможности ни освежить и пополнить свое войско, если в нем начнут свирепствовать болезни, ни укрыть где-либо раненых, он может лишь силой оружия добывать деньги и провиант; ему негде передохнуть и собраться с силами, у него нет достаточно ясного представления о местности, которое могло бы обезопасить его от засад и других случайностей, а в случае проигрыша битвы – никакой возможности спасти остатки разгромленной армии.

Таким образом, есть достаточно примеров, как в пользу одного, так и в пользу другого мнения. Сципион предпочел напасть на врага в его африканских владениях, вместо того, чтобы защищать свои и оставаться у себя в Италии; это обеспечило ему успех [236]. И, наоборот, в этой же самой войне Ганнибал потерпел поражение из-за того, что отказался от завоевания чужой страны ради защиты своей. Судьба оказалась немилостивой к Афинянам, когда они оставили неприятеля на своей земле, а сами напали на Сицилию [237]; но к Агафоклу, царю Сиракузскому, она была благосклонна, хотя он тоже отправился походом в Африку, оставив неприятеля у себя дома [238]. Потому-то мы и говорим обычно не без основания, что и события и исход их, особенно на войне, большей частью зависят от судьбы, которая вовсе не намерена считаться с нашими соображениями и подчиняться нашей мудрости, как гласят следующие стихи:

Et male consultis pretium est: prudentia fallax,

Nec fortuna probat causas sequiturque merentes;

Sed vaga per cunctos nullo discrimine fertur;

Scilicet est aliud quod nos cogatque regatque

Maius, et in proprias ducat mortalia leges.

Но, в сущности, сами наши мнения и суждения, точно так же, по-видимому, зависят от судьбы, и она придает им столь свойственные ей смутность и неуверенность. «Мы рассуждаем легкомысленно и смело, – говорит у Платона Тимей, – ибо как мы сами, так и рассуждения наши подвержены случайности».

И на долю неблагоразумия выпадает успех: благоразумие часто обманывает, и Фортуна, мало разбираясь в заслугах, не всегда благоприятствует правому делу. Непостоянная, она переходит от одного к другому, не делая никакого различия. Стало быть есть над нами высшая власть, которая вершит дела смертных, руководствуясь собственными законами [239] (лат).

Глава XLVIII. О боевых конях

Вот и я стал грамматиком, я, который всегда изучал какой-либо язык только путем практического навыка, и до сих пор не знаю, что такое имя прилагательное, сослагательное наклонение или творительный падеж. Я от кого-то слышал, что у римлян были лошади, которых они называли funales или dextrarii; они бежали справа от всадника в качестве запасных, чтобы в случае нужды можно было использовать их свежие силы. Потому-то мы и называем destriers добавочных лошадей. А те, кто пользуется романским, обычно говорят adestrer вместо accompaignier. Римляне называли также dexultorii equi лошадей, обученных таким образом, что когда они бежали во весь опор попарно, бок о бок, без седла и уздечки, римские всадники в полном вооружении могли во время езды перепрыгивать с одной на другую. [240] Нумидийские воины всегда имели под рукой вторую лошадь, чтобы воспользоваться ею в самом пылу схватки: Quibus, desultorum in modum, binos trahentibus equos, inter acerrimam saepe pugnam in recentem equum ex fesso armatis transsultare mos erat: tanta velocitas ipsis, tamque docile equorum genus. [241].

Существуют кони, обученные так, чтобы помогать своим хозяевам бросаться на всякого, кто встанет пред ними с обнаженным мечом, топтать и кусать наступающих и нападающих. Но чаще получается так, что своим они причиняют больше вреда, чем врагам. Добавим, что их уже нельзя укротить, раз они ввязались в бой, и судьба всадника целиком зависит от случайностей битвы. Так, тяжкая беда постигла Артибия, командовавшего персидскими войсками, когда он вступил в единоборство с Онесилаем, царем Саламина, верхом на коне, обученном таким образом ибо конь этот стал причиной его смерти: пехотинец, сопровождавший Онесилая, нанес Артибию сокрушительный удар секирой в спину как раз тогда, когда конь Артибия напал на Онесилая и поднялся над ним на дыбы [242].

Когда же итальянцы рассказывают, что в битве при Форнуово [243] лошадь короля, брыкаясь и лягаясь, спасла его от наседавших врагов и что иначе он бы погиб, то даже если это правда, здесь просто исключительно счастливый случай.

Мамелюки хвалятся тем, что у них лучшие в мире боевые кони и что по природе своей они таковы, да и обучены так, чтобы по данному им голосом или движением знаку узнавать и различать неприятелей. И будто бы точно так же они по приказанию своего хозяина умеют поднимать зубами и подавать ему копья и дротики, разбросанные по полю сражения, а также видеть и различать… [244].

О Цезаре и о Великом Помпее говорят, что, наряду с другими своими выдающимися качествами, они были прекрасные наездники. О Цезаре же, в частности, – что в молодости он садился задом наперед на невзнузданного коня, заложив руки за спину, и пускал его во весь опор. Сама природа сделала из этого человека и из Александра два чуда военного искусства и, можно сказать, она же постаралась вооружить их необыкновенным образом. Ибо о коне Александра Буцефале известно, что голова его походила на бычью, что он позволял садиться на себя только своему господину, не подчинялся никому, кроме него, а после смерти удостоился почестей, и даже один город был назван его именем.

У Цезаря была столь же удивительная лошадь, с передними ногами, напоминавшими человеческие, и копытами, как бы разделенными на пальцы. Она тоже не позволяла садиться на себя и управлять собой никому, кроме Цезаря, который после ее смерти посвятил богине Венере ее изображение.

Я неохотно слезаю с лошади, раз уж на нее сел, так как, здоров я или болен, лучше всего чувствую себя верхом. Платон советует ездить верхом для здоровья; Плиний тоже считает верховую езду очень полезной для желудка и для суставов [245]. Вернемся же к тому, о чем мы говорили. У Ксенофонта читаем, что закон запрещал путешествовать пешком человеку, имеющему лошадь [246]. Трог и Юстин утверждают, что парфяне имели обыкновение не только воевать верхом на конях [247], но также вершить в этом положении все свои общественные и частные дела – торговать, вести переговоры, беседовать и прогуливаться – и что главное различие между свободными и рабами у них состояло в том, что одни ездили верхом, а другие ходили; установление это было введено царем Киром.

В истории Рима мы находим много примеров (Свето-ний отмечает это в особенности о Цезаре) [248], когда полководцы приказывали своим конникам спешиться в наиболее опасные моменты боя, чтобы лишить их какой бы то ни было надежды на бегство, а также и для того, чтобы использовать все преимущества пешего боя: quo haud dubie superat Romanus [249], – говорит Тит Ливий.

Для того чтобы предотвратить восстания среди вновь покоренных народов, римляне прежде всего забирали у них оружие и лошадей: потому-то так часто и читаем мы у Цезаря: arma proferri, iumenta produci, obsides dari iubet [250]. В наше время турецкий султан не дозволяет никому из своих подданных христианского или еврейского исповедания иметь собственных лошадей.

Предки наши, особенно в войне с англичанами, во всех знаменитых битвах и прославленных в истории сражениях, большей частью бились пешими, ибо опасались вверять такие ценные вещи, как жизнь и честь, чему-либо иному, кроме своей собственной силы и крепости своего мужества и своих членов. Что бы ни говорил Хрисанф у Ксенофонта [251], вы всегда связываете и доблесть свою и судьбу с судьбою и доблестью вашего коня; его ранение или смерть влекут за собой и вашу гибель, его испуг или его ярость делают вас трусом или храбрецом; если он плохо слушается узды или шпор, вам приходится отвечать за это своей честью. По этой причине я не считаю странным, что битвы, которые ведутся в пешем строю, более упорны и яростны, нежели конные:

cedebant pariter, pariterque ruebant

Victores victique, neque his fuga nota neque illis. [252]

В те времена победы в битвах давались с большим трудом, чем теперь, когда все сводится к натиску и бегству: primus clamor atque impetus rem decernit [253]. И разумеется, дело столь важное и в нашем обществе подверженное стольким случайностям, должно находиться всецело в нашей власти. Точно так же советовал бы я выбирать оружие, действующее на наиболее коротком расстоянии, такое, которым мы владеем всего увереннее. Очевидно же, что для нас шпага, которую мы держим в руке, гораздо надежнее, чем пуля, вылетающая из пистолета, в котором столько различных частей – и порох и кремень, и курок: откажись малейшая из них служить – и вам грозит смертельная опасность.

Мы не можем нанести удар с достаточной уверенностью в успехе, если он должен достигнуть нашего противника не непосредственно, а по воздуху:

Et quo ferre velint permittere vulnera ventis:

Ensis habet vires, et gens quaecunque virorum est,

Bella gerit gladiis. [254]

Что касается огнестрельного оружия, то о нем я буду говорить подробнее при сравнении вооружения древних с нашим. Если не считать грохота, поражающего уши, к которому теперь уже все привыкли, то я считаю его малодейственным и надеются, что мы в скором времени от него откажемся.

Оружие, которым некогда пользовались в Италии, – метательные и зажигательные снаряды – было гораздо ужаснее. Древние называли phalarica особый вид копья с железным наконечником длиною в три фута, так что оно могло насквозь пронзить воина в полном вооружении; в стычке его метали рукой, а при защите осажденных крепостей – с помощью различных машин. Древко, обернутое паклей, просмоленной и пропитанной маслом, зажигалось при бросании и разгоралось в полете; вонзившись в тело или в щит, оно лишало воина возможности действовать оружием или своими членами. Все же мне представляется, что когда дело доходило до рукопашного боя, такие копья вредили также и тому, кто их бросал, и что горящие головешки, усеивавшие поле битвы, мешали во время схватки обеим сторонам:

magnum stridens contorta phalarica venit

Fulminis acta modo. [255]

Были у них и другие средства, заменявшие им наш порох и ядра: средствами этими они пользовались с искусством, для нас, вследствие нашего неумения с ними обращаться, просто невероятным.

Они метали копья с такой силой, что зачастую пронзали сразу два щита и двух вооруженных людей, которые оказывались словно нанизанными на одно копье. Так же метко и на столь же большом расстоянии поражали врага их пращи: saxis globosis funda mare apertum incessentes: coronas modici circuli, magno ex intervallo loci, assueti traiicere: non capita modo hostium vulnerabant, sed quem locum destinassent [256]. Их осадные орудия производили такое же действие, как и наши, с таким же грохотом: ad ictus moenium cum terribili sonitu editos pavor et trepidatio cepit [257]. Галаты, наши азиатские сородичи, ненавидели эти предательские летающие снаряды: они привыкли с большей храбростью биться врукопашную: Non tam patentibus plagis moventur: ubi latior quam altior plaga est, etiam gloriosius se pugnare putant, idem, cum aculeus sagittae aut glandis abditae introrsus tenui vulnere in speciem urit, tum, in rabiem et pudorem tam parvae perimentis pestis versi, prosternunt corpora humi. Эта картина очень походит на битву воинов, вооруженных аркебузами. [258]

Десять тысяч греков во время своего долгого и столь знаменитого отступления повстречали на своем пути племя, которое нанесло им большой урон стрельбой из больших крепких луков; стрелы же у этих людей были такие длинные, что пронзали насквозь щит вооруженного воина и его самого, а взяв такую стрелу в руки, можно было пользоваться ею, как дротиком. Машины, изобретенные Дионисием Сиракузским [259] для метания толстых массивных копий и ужасающей величины камней на значительное расстояние и с большой быстротой, очень схожи с нашими изобретениями [260].

Кстати будет вспомнить забавную посадку на муле некоего мэтра Пьера Поля, доктора богословия, о котором Монтреле рассказывает, что он имел обыкновение ездить верхом по улицам Парижа, сидя боком, по-дамски. В другом месте он сообщает, что гасконцы имели страшных лошадей, приученных круто поворачиваться на всем скаку, что вызывало великое изумление у французов, пикардийцев, фламандцев и брабантцев, ибо, как он говорит, «непривычно им было видеть подобное» [261]. Цезарь говорит о свевах: «Во время конных стычек они часто соскакивают на землю, чтобы сражаться пешими, а лошади их приучены в таких случаях стоять на месте, чтобы они могли, когда понадобится, снова вскочить на них. По их обычаю, пользоваться седлом и потником – дело для храброго воина постыдное, и они так презирают тех, кто употребляет седла, что даже горстка свевов осмеливается нападать на крупные их отряды» [262]

В свое время я был очень удивлен, увидев лошадь, обученную таким образом, что ею можно было управлять одним лишь хлыстом, бросить поводья на ее шею, но это было обычным делом у массилийцев, которые пользовались своими лошадьми без седла и без уздечек:

Et gens quae nudo residens Massilia dorso

Ora levi flectit, frenorum nescia, virga. [263]

Et Numidae infreni cingunt. [264]

Equi sine frenis, deformis ipse cursus, rigida cervice et extento capite currentium. [265]

Король Альфонс, тот самый, что основал в Испании орден рыцарей Повязки или Перевязи [266], установил среди прочих правил этого ордена и такое, согласно которому ни один рыцарь не имел права садиться верхом на мула или лошака под страхом штрафа в одну марку серебром; я прочел это недавно в «Письмах» Гевары [267], которым люди, назвавшие их «золотыми», дают совсем не ту оценку, что я.

В книге «Придворный» [268] говорится, что в прежнее время считалось непристойным для дворянина ездить верхом на этих животных. Наоборот, абиссинцы, наиболее высокопоставленные и приближенные к пресвитеру Иоанну [269], своему государю, предпочитают в знак своего высокого положения ездить на мулах. Ксенофонт рассказывает, что ассирийцы на стоянках держали своих лошадей спутанными – до того они буйны и дики, а чтобы распутать их и взнуздать требовалось столько времени, что внезапное нападение врага могло привести войско в полное замешательство; поэтому свои походные лагери они всегда окружали валом и рвом [270].

Кир, великий знаток в обращении с лошадьми, сам объезжал своих коней и не разрешал давать им корм, пока они не заслужат его, хорошо пропотев от какого-нибудь упражнения.

Скифы, когда им приходилось голодать в походах, пускали своим коням кровь и утоляли ею голод и жажду:

Venit et epoto Sarmata pastus equo. [271]

Критяне, осажденные Метеллом, так страдали от отсутствия воды, что принуждены были пить мочу своих лошадей [272].

В доказательство того, насколько турецкие войска выносливее и неприхотливее наших, приводят обычно то обстоятельство, что они пьют только воду и едят только рис и соленое мясо, истолченное в порошок, месячный запас которого каждый легко может унести на себе, а также, подобно татарам и московитам, кровь своих лошадей, которую они солят.

Недавно обнаруженные народы Индии [273], когда там появились испанцы, приняли этих прибывших к ним людей и их лошадей за богов или за животных, обладающих такими высокими качествами, которые человеческой природе не свойственны. Некоторые из них, после того как они были побеждены, явились просить у испанцев мира и пощады, принеся им золото и пищу; с такими же подношениями они подходили и к лошадям и обращались к ним так же, как к людям, принимая их ржание за выражение согласия и примирения.

А в ближней Индии в старину считалось высшей и царской почестью ехать на слоне, почестью второго разряда ехать на колеснице, запряженной четверкой лошадей, третьего – верхом на верблюде и, наконец, последнею и самой низшей – ехать верхом на коне или в повозке, запряженной одной лошадью.

Кто-то из наших современников пишет, что в тех краях он видел страны, где ездят верхом на быках, употребляя вьючные седла, стремена и уздечки, и что это считается очень удобным.

Квинт Фабий Максим Рутилиан [274] в битве с самнитами, видя, что его конникам даже после трех или четырех атак не удалось врезаться в неприятельские ряды, велел им разнуздать коней и пришпорить их изо всей силы; теперь уж ничто не могло остановить лошадей; они помчались вперед, опрокидывая людей с их оружием, и проложили дорогу пехоте, которая и нанесла врагам кровавое поражение.

Такой же приказ отдал Квинт Фульвий Флакк в битве с кельтиберами: Id cum maiore vi equorum facietis, si effrenatos in hostes equos immittitis; quod saepe Romanes equites cum laude fecisse sua, memoriae proditum est. Detractisque frenis, bis ultro citroque cum magna strage hostium, infractis omnibus hastis, transcurrerunt [275].

Великий князь Московский в старые времена должен был оказывать татарам такой почет: когда от них прибывали послы, он выходил к ним навстречу пешком и предлагал им чашу с кобыльим молоком (этот напиток они почитают самым сладостным), а если, выпивая его, они проливали хоть несколько капель на конскую гриву, он обязан был слизать их языком.

Войско, посланное в Россию султаном Баязетом [276], было застигнуто такой ужасной снежной бурей, что для того, чтобы укрыться от нее и спастить от холода, многие решили убить своих лошадей, вспарывали им животы, залезали туда, согреваясь их животной теплотой.

Баязету, после жестокого сражения, в котором он был разбит Тамерланом, удалось бы спастись поспешным бегством на арабской кобыле, если бы он не был вынужден дать ей напиться вволю, когда переезжал через речку: после этого она настолько остыла и ослабела, что он был легко настигнут своими преследователями. Считают, что лошадь ослабевает, если дать ей помочиться, но что касается питья, то я полагал бы скорее, что это должно освежить ее и придать ей силы.

Крез, проходя в окрестностях города Сарды, нашел там луга, где в изобилии водились змеи, которых охотно поедали лошади его войска, и это, говорит Геродот, явилось для него дурным предзнаменованием [277].

Мы считаем, что лошадь в исправном состоянии, если у нее целы грива и уши, и только такие допускаются на смотры и парады. Лакедемоняне, нанеся в Сицилии поражение афинянам и торжественно возвращаясь с победой в Сиракузы, кроме других глумлений над врагами, остригли их лошадей и так вели их в своем триумфальном шествии. Александр воевал с народом, называвшимся дагами [278]: они выступали на войну подвое в полном вооружении на одном коне; но во время сражения то один из них, то другой соскакивали с коня и так сражались по очереди – один верхом, другой пеший.

Я думаю, что ни один народ не превосходит нас в искусстве верховой езды и в изяществе посадки. Впрочем, говоря о хорошем наезднике, обычно имеют в виду скорее храбрость, чем изящество. Из тех, кого я знал, самым умелым, уверенным в себе и ловким наездником, был, на мой взгляд, господин де Карневале, этим своим искусством служивший нашему королю Генриху II. Я видел, как один человек скакал, стоя обеими ногами на седле, как он сбросил седло, а затем на обратном пути поднял, приладил и сел в него, проделав все это на полном скаку, с брошенными поводьями; промчавшись над брошенной наземь шляпой, он сзади стрелял в нее из лука, а также поднимал с земли все, что угодно, опустив одну ногу и держа другую в стремени, и показывал еще много подобных же фокусов, которыми зарабатывал себе на жизнь.

В наше время в Константинополе видели двух человек, которые, сидя верхом на одном коне, на всем скаку спрыгивали по очереди на землю и потом опять взлетали в седло. Видели и такого, который одними зубами взнуздывал и седлал лошадь. И еще такого, который скакал во всю прыть сразу на двух лошадях, стоя одной ногой на седле первой лошади, а другой на седле второй, и в то же время держал на себе человека, а этот второй человек, стоя во весь рост, очень метко стрелял из лука. Были там и такие, которые пускали коня во весь опор, стоя вверх ногами на седле, причем голова находилась между двух сабель, прикрепленных к седлу. Во времена моего детства князь Сульмоне в Неаполе укрощал как-то всевозможными приемами норовистую лошадь: чтобы показать крепость своей посадки, он держал под коленами и под большими пальцами ног несколько реалов [279], которые были там совершенно неподвижны, словно пригвожденные.

Глава XLIX. О старинных обычаях

Я охотно извинил бы наш народ за то, что для совершенствования своего он не имеет никаких других образцов и правил, кроме своих собственных обычаев и нравов. Ибо не одному лишь простонародью, но и почти всем людям свойствен этот порок – определять свои желания и взгляды по тем условиям жизни, в которые они поставлены от рождения. Я готов примириться с тем, что наш народ, если бы ему довелось увидеть Фабриция или Лелия [280], нашел бы их внешность и поведение варварскими, потому что их одежда и обращение не соответствуют нашей моде. Но меня приводит в негодование то исключительное легкомыслие, с которым наши люди позволяют ослеплять и одурачивать себя вкусам нынешнего дня до такой степени, что они способны менять взгляды и мнения каждый месяц, если этого требует мода, и всякий раз готовы судить о себе по-разному. Когда пряжку на своем камзоле они носили на высоте сосков, то самым убедительным образом доказывали, что это и есть самое подходящее для нее место. Но вот прошло несколько лет, она опустилась и носится теперь почти что между бедрами, и люди смеются над прежней модой, находя ее нелепой и безобразной. Принятый сегодня способ одеваться тотчас же заставляет их осудить вчерашний, притом с такой решительностью и таким единодушием, что, кажется, ими овладела какая-то мания, перевернувшая им мозги.

Вкусы наши меняются так быстро и внезапно, что даже самые изобретательные портные не могут поспеть за ними и выдумать столько новинок. Поэтому неизбежно получается так, что отвергнутые формы зачастую снова начинают пользоваться всеобщим признанием, чтобы вскоре опять оказаться в полном пренебрежении. И выходит, что на протяжении пятнадцати-двадцати лет один и тот же человек по одному и тому же поводу высказывает два или три не только различных, но и прямо противоположных мнения, с непостоянством и легкомыслием поразительными. И нет среди нас человека, настолько разумного, чтобы он не поддался чарам всех этих превращений, ослепляющих и внутреннее и внешнее зрение.

Я хочу привести здесь примеры некоторых древних обычаев, сохранившихся у меня в памяти – одни из них сходны с нашими, другие отличаются от них, – для того чтобы, имея все время перед глазами эту непрерывную изменяемость вещей, мы могли высказать о ней наиболее трезвое и основательное суждение.

То, что у нас называется фехтованием на шпагах с плащом, было известно еще римлянам, как говорит Цезарь: Sinistris sagos involvunt gladiosque distringunt. [281]. Он же отмечает в нашем племени дурное обыкновение останавливать встречающихся нам по пути прохожих, выпытывать у них, кто они такие, и считать оскорблением и поводом для ссоры, если те отказываются отвечать [282].

Во время омовений, которые древние совершали перед каждой едой так же часто, как мы моем руки, они первоначально мыли только руки до локтей и ноги, но впоследствии установился обычай, сохранившийся в течение ряда веков у большинства народов тогдашнего мира, мыть все тело надушенной водой с различными примесями, так что мытье в простой воде стало считаться проявлением величайшей простоты в обиходе. Наиболее утонченные и изнеженные душили себе все тело три-четыре раза в день. Зачастую они выщипывали себе волосы на всей коже, подобно тому как с недавнего времени у французских женщин вошло в обычай выщипывать себе брови,

Quod pectus, quod crura tibi, quod brachia vellis. [283]

хотя имели для этой же цели особые притирания:

Psilotro nitet, aut arida latet oblita creta… [284]

Они любили мягкие ложа и считали признаком особой выносливости спать на простом матрасе. Они ели, возлежа на ложе, приблизительно так, как это делают в наше время турки,

Inde toro pater Aeneas sic orsus ab alto… [285]

А о Катоне Младшем рассказывают, что после Фарсальской битвы он наложил на себя траур из-за дурного состояния общественных дел и принимал пищу сидя, так как начал вообще вести более суровый образ жизни. В знак уважения и привета они целовали руки вельмож, а друзья, здороваясь, целовались, как это делают венецианцы:

Gratatusque darem cum dulcibus oscula verbis. [286]

А приветствуя высокопоставленное лицо или прося его о чем-либо, притрагивались к его колену. Однажды, при таком случае, философ Пасикл, брат Кратета, коснулся не колен, а половых органов. Когда тот, к кому он обращался, резко оттолкнул его, Пасикл спросил: «Как, разве эти части не твои так же, как колени?»

Подобно нам они ели фрукты после обеда.

Они подтирали себе задницу (незачем нам по-женски бояться слов) губкой: потому-то слово spongia по-латыни считается непристойным. О такой губке, привязанной к концу палки, идет речь в рассказе об одном человеке, которого вели, чтобы отдать на растерзание зверям на глазах народа. Он попросил отпустить его в отхожее место и, не имея другой возможности покончить с собой, засунул себе палку с губкой в горло и задохся [287]. Помочившись, они подтирались надушенными шерстяными тряпочками.

At tibi nil faciam, sed lota mentula lana [288].

В Риме на перекрестках ставились особые посудины и низкие чаны, чтобы прохожие могли в них мочиться.

Pusi saepe lacum propter, se ас dolia curta

Somno devincti credunt extollere vestem. [289]

В промежутках между трапезами они закусывали. Летом у них продавали снег для охлаждения вин; а некоторые и зимой пользовались снегом, находя вино недостаточно холодным. У знатных людей были особые слуги, которые разливали вино и разрезали мясо, а также шуты, которые их забавляли. Зимой кушанья подавали им на жаровнях, ставившихся на стол. Они имели и переносные кухни – я сам видел такие – со всеми приспособлениями для приготовления пищи: их употребляли во время путешествия;

Has vobis epulas habete lauti;

Nos offendimur ambulante cena. [290]

Летом же они часто проводили в нижние помещения дома по особым каналам прохладную чистую воду, в которой было много живой рыбы, и присутствующие выбирали и собственными руками вынимали понравившихся им рыб, чтобы они были приготовлены по их вкусу. Рыба и тогда пользовалась привилегией, которую сохраняет доныне: великие мира сего лично вмешивались в ее приготовление, считая себя знатоками в этом деле. И действительно, на мой взгляд по крайней мере, – вкус ее гораздо более изысканный, чем вкус мяса. Но во всякого рода роскоши, распущенности, сладострастных прихотях, изнеженности и великолепии мы, по правде сказать, делаем все, чтобы сравняться с древними, ибо желания у нас извращены не меньше, чем у них; но достичь этого мы не способны: сил у нас не хватает, чтобы уподобиться им и в добродетелях и в пороках. Ибо и те и другие проистекают от крепости духа, которой они обладали в несравненно большей степени, нежели мы. Чем слабее души, тем меньше возможности имеют они поступать очень хорошо или очень худо.

Самым почетным местом за столом считалась у них середина. Первое или второе место ни в письменной ни в устной речи не имело никакого значения, как это видно из их литературных произведений: «Оппий и Цезарь» они скажут так же охотно, как «Цезарь и Оппий», «я и ты» для них так же безразлично, как «ты и я». Вот почему я отметил в жизнеописании Фламиния во французском Плутархе одно место, где автор, говоря о споре между этолийцами и римлянами – кто из них больше прославился в совместно выигранной ими битве, – кажется, придает значение тому, что в греческих песнях этолийцев называли раньше римлян, если только в переводе этого места на французский не допущена какая-нибудь двусмысленность.

Женщины принимали мужчин в банях; там же их рабы мужеского пола растирали их и умащали:

Inguina succinctus nigra tibi servus aluta

Stat, quoties calidis nuda foveris aquis. [291]

Чтобы меньше потеть, женщины присыпали кожу особым порошком.

Древние галлы, свидетельствует Сидоний Аполлинарий, спереди носили длинные волосы, а затылок выстригали – этот обычай недавно перенял наш изнеженный и расслабленный век [292].

Римляне платили судовладельцам за перевоз при отплытии; мы же расплачиваемся по прибытии к месту назначения:

dum as exigitur, dum mula ligatur,

Tota abit hora. [293]

Женщины ложились на краю постели. Вот почему Цезаря прозвали spondam regis Nicomedis. [294].

Они пили вино меньшими глотками, чем мы, и разбавляли его водой:

quia puer ocius

Restinguet ardentis falerni

Pocula praetereunte lympha? [295]

Наглые выходки наших лакеев были в ходу и у их слуг:

O Iane, a tergo quem nulla ciconia pinsit,

Nec manus auriculas imitata est mobilis albas,

Nec linguae quantum sitiet canis Apula tantum… [296]

Аргивянки и римлянки носили траур белого цвета, как женщины и у нас делали в старину и, на мой взгляд, должны были бы делать и ныне.

Но обо всех этих вещах написаны целые томы.

Глава L. О Демокрите и Гераклите

Рассуждение есть орудие, годное для всякого предмета, и оно примешивается всюду. По этой причине в моих опытах я пользуюсь им при любом случае. Если речь идет о предмете, мне неясном, я именно для того и прибегаю к рассуждению, чтобы издали нащупать брод и, найдя его слишком глубоким для моего роста, стараюсь держаться поближе к берегу. Но уже понимание того, что переход невозможен, есть результат рассуждения, притом один из тех, которыми способность рассуждения может больше всего гордиться. Иногда же я применяю рассуждение к предмету возвышенному и часто разрабатывавшемуся; в этом случае ничего своего не найдешь – дорога уже настолько избита, что можно идти только по чужим следам. Тогда игра рассуждающего состоит в том, чтобы избрать путь, который ему представляется наилучшим, и установить, что из тысячи тропок надо предпочесть ту или эту. Я беру наудачу первый попавшийся сюжет. Все они одинаково хороши. И я никогда не стараюсь исчерпать мой сюжет до конца, ибо ничего не могу охватить в целом, и полагаю, что не удается это и тем, кто обещает нам показать это целое. Каждая вещь состоит из многих частей и сторон, и я беру всякий раз какую-нибудь одну из них, чтобы лизнуть или слегка коснуться, хотя порою вгрызаюсь и до кости. Я стараюсь по возможности идти не столько вширь, сколько вглубь, и порою мне нравится смотреть на вещи под необычным углом зрения. Если бы я знал себя хуже, то, может быть, и попытался бы досконально исследовать какой-нибудь вопрос. Я бросаю тут одно словечко, там другое – слова отрывочные, лишенные прочной связи, – не ставя себе никаких задач и ничего не обещая. Таким образом, я не обязываю себя исследовать свой предмет до конца или хотя бы все время держаться его, но постоянно перебрасываюсь от одного к другому, а когда мне захочется, предаюсь сомнениям, неуверенности и тому, что мне особенно свойственно, – сознанию своего неведения.

Каждое наше движение раскрывает нас. Та же самая душа Цезаря, которая проявилась в воинском искусстве во время битвы при Фарсале, обнаружила себя и в его досужих и любовных похождениях. О лошади мы должны судить не только по тому, как она несется вскачь, но и по тому, как она идет шагом и даже как ведет себя, когда спокойно стоит в своем стойле.

Среди отправлений человеческой души есть и низменные: кто не видит и этой ее стороны, тот не может сказать, что знает ее до конца. И случается, что легче всего постичь душу человеческую тогда, когда она идет обычным своим шагом. Ибо бури страстей захватывают чаще всего наиболее возвышенные ее проявления. Вдобавок она предается вся целиком каждому затронувшему ее предмету, отдает ему все свои силы, никогда не увлекается сразу двумя предметами и всегда рассматривает то, что в данное время притягивает ее, исходя не из его сущности, а из своей собственной. Вещи, находящиеся вне ее, может быть, и обладают своим весом, своими мерами, своими свойствами, но внутри нас, в нашем душевном восприятии, мы перекраиваем их на свой лад. Смерть представляется ужасной Цицерону, желанной Катону, безразличной Сократу. Здоровье, сознание, власть, наука, богатство, красота и все, что им противоположно, совлекают с себя у порога все свои облачения и получают от нашей души новые одежды такой расцветки, какая ей больше нравится – коричневой, зеленой, светлой, темной, яркой, нежной, глубокой, поверхностной. И притом каждая душа судит по-своему, ибо они не согласуют между собой свои стили, правила и формы: каждая сама себе госпожа. Поэтому не будем ссылаться на внешние свойства вещей: мы сами представляем их себе такими, а не иными. Наше счастье или несчастье зависят только от нас самих.

Вот куда нам следует обращаться с дарами и обетами, а не к судьбе. Наши нравы зависят не от нее, наоборот, они увлекают ее за собой и придают ей тот или иной облик по образу своему и подобию. Разве не могу я составить себе мнение об Александре на основании того, как ведет он себя за столом, как беседует и пьет или как он играет в шахматы? Каких только струн его души не затрагивала эта пустая детская игра? Я лично терпеть ее не могу и всячески избегаю именно за то, что она – недостаточно игра и захватывает нас слишком всерьез; мне совестно уделять ей столько внимания, которое следовало бы отдать на что-либо лучшее. Александр не больше ломал себе голову над планом похода на Индию, или какой-либо другой великий человек, – разыскивая путь, от которого зависит спасение человечества. Посмотрите, как наша душа придает этой смешной забаве значение и смысл, как напрягаются все наши нервы и как благодаря этому она дает возможность любому человеку познать себя самого и непосредственно судить о себе. Какие только страсти не возбуждаются при этой игре! Гнев, досада, ненависть, нетерпение и пламенное честолюбивое стремление к победе в состязании, в котором гораздо извинительнее было бы гордиться поражением, ибо недостойно порядочного человека иметь редкие, выдающиеся над средним уровнем способности в таком ничтожном деле. То, что я говорю по поводу этого примера, может быть сказано о любом другом. Каждая мелочь, каждое занятие человека выдает его полностью и показывает во весь рост так же, как и всякий другой пустяк.

Демокрит и Гераклит – два философа; из коих первый, считая судьбу человека ничтожной и смешной, появлялся на людях не иначе, как с насмешливым и смеющимся лицом. Напротив, Гераклит, у которого тот же удел человеческий вызывал жалость и сострадание, постоянно ходил с печальным лицом и полными слез глазами:

alter

Ridebat, quoties a limine moverat unum

Protuleratque pedem; flebat contrarius alter. [297]

Настроение первого мне нравится больше – не потому, что смеяться приятнее, чем плакать, а потому, что в нем больше презрения к людям, и оно сильнее осуждает нас, чем настроение второго; а мне кажется, что нет такого презрения, которого мы бы не заслуживали. Жалость и сострадание всегда связаны с некоторым уважением к тому, что вызывает их; тому же, над чем смеются, не придают никакой цены. Я не думаю, чтобы злонамеренности в нас было так же много, как суетности, и злобы так же много, как глупости: в нас меньше зла, чем безрассудства, и мы не столь мерзки, сколь ничтожны. Так, Диоген, который бездельничал в уединении, катая свою бочку и воротя нос от великого Александра, и считал нас чем-то вроде мух или надутых воздухом пузырей, был судьей более язвительным и жестоким, а следовательно, на мой взгляд, и более справедливым, чем Тимон, прозванный человеконенавистником [298]. Ибо раз мы ненавидим что-либо, значит, принимаем это близко к сердцу. Тимон желал нам зла, страстно жаждал нашей гибели и избегал общения с нами, как с существами опасными, зловредными и развращенными. Диоген же ставил нас ни во что; общение с нами не могло ни смутить его, ни изменить его настроения; он не желал иметь с нами дела не из каких-либо опасений, но от презрения к нашему обществу, считая нас не способными ни к добру, ни ко злу.

Такого же рода был ответ Статилия Бруту, склонявшему его присоединиться к заговору против Цезаря: замысел этот он нашел справедливым, но не видел людей, достойных того, чтобы сделать ради них хоть малейшее усилие. Тут он следовал учению Гегесия [299], который утверждал, что мудрец должен заботиться только о себе самом, ибо лишь он один и достоин того, чтобы для него было что-нибудь сделано, а также учению Феодора [300], считавшего, что было бы несправедливо, если бы мудрец рисковал собой для блага своей родины и мудрость подвергал опасности ради безумцев.

Наши природные и благоприобретенные свойства столь же нелепы, как и смешны.

Глава LI. О суетности слов

Один ритор былых времен говорил, что его ремесло состоит в том, чтобы вещи малые изображать большими. Пригонять большие сапоги к маленькой ноге – искусство сапожника. В Спарте его подвергли бы бичеванию за то, что он сделал своим ремеслом обман и надувательство. Я думаю, что Архидам, который был царем Спарты, не без удивления выслушал ответ Фукидида [301] на свой вопрос, кто сильнее в единоборстве – он или Перикл. «Это, – сказал Фукидид, – было бы трудно проверить; ибо если бы я свалил его на землю, он сумел бы убедить зрителей, что он не упал, а одержал верх». Те, кто изменяет и подкрашивает лица женщин, причиняет меньше вреда, ибо не видеть их природного облика – потеря небольшая. Люди, пытающиеся обмануть не глаза наши, а разум и извратить и исказить истинную сущность вещей, гораздо вреднее. Государства, в управлении которыми господствовал твердый порядок, как, например, критское или лакедемонское, не придавали большого значения ораторам.

Аристон [302] мудро определяет риторику: искусство убеждать народ; Сократ и Платон: искусство льстить и обманывать [303], а те, кто отвергает такое общее определение, подтверждают его правильность в своих частных наставлениях.

Магометане запрещают обучать своих детей риторике ввиду ее бесполезности. А афиняне, у которых она была в большом почете, заметив, сколь губительно оказываемое ею действие, предписали устранить из нее самое главное – все, что возбуждало волнение чувств, вместе со вступлениями и заключениями.

Это орудие, изобретенное для того, чтобы волновать толпу и управлять неупорядоченной общиной, применяется, подобно лекарствам, только в нездоровых государственных организмах. Ораторы во множестве расплодились там, где простонародье, невежды и вообще все без разбору пользовались властью, как, например, в Афинах, на Родосе, в Риме, и где вся общественная жизнь протекала бурно. И действительно, в этих государствах было мало влиятельных людей, которые выдвинулись бы без помощи красноречия: при его поддержке достигли, в конце концов, высших должностей такие люди, как Помпей, Цезарь, Красс, Лукулл, Лентул, Метелл [304], и оно помогло им больше, чем сила оружия, вопреки воззрениям лучших времен. Ибо Луций Волумний, выступая публично в пользу избрания консулами Квинта Фабия и Публия Деция, сказал: «Это – мужи, рожденные для войны, великие в действии, суровые в словесных схватках, истинно консульские умы; утонченные, красноречивые и ученые, они хороши для городских должностей в качестве преторов, отправляющих правосудие».

Красноречие процветало в Риме больше всего тогда, когда его дела шли хуже всего, когда его потрясали бури гражданской войны, подобно тому как на невозделанном и запущенном поле пышнее всего разрастаются сорные травы. Из этого можно сделать вывод, что государства, где правит монарх, нуждаются в красноречии меньше, чем все другие. Ибо массе свойственны глупость и легкомыслие, из-за которых она позволяет вести себя куда угодно, завороженная сладостными звуками красивых слов и не способная проверить разумом и познать подлинную суть вещей. На подобном легкомыслии, говорю я, не так легко играть, когда речь идет об одном человеке, которого к тому же легче предохранить хорошим воспитанием и добрыми советами от этого яда. Недаром из Македонии или Персии не вышло ни одного знаменитого оратора.

Все сказанное пришло мне в голову после недавнего разговора с одним итальянцем, который служил дворецким у кардинала Караффы [305] до самой его смерти. Я попросил его рассказать мне о должности, которую он отправлял. Он произнес целую речь об этой науке ублаготворения глотки со степенностью и обстоятельностью ученого, словно толковал мне какой-нибудь важный богословский тезис. Он разъяснил мне разницу в аппетитах – какой у человека бывает натощак, какой после второго и какой после третьего блюда; изложил средства, которыми его можно или просто удовлетворить, или возбудить и обострить; дал обстоятельное описание соусов, сперва общее, а затем частное, остановившись на качестве отдельных составных частей и на действии, которое они производят; рассказал о различии салатов в зависимости от времени года, – какие из них следует подогревать, какие лучше подавать холодными, каким способом их убирать и украшать, чтобы они были еще и приятны на вид. После этого он стал распространяться о порядке подачи кушаний, высказав много прекрасных и важных соображений:

nec minimo sane discrimine refert

Quo gestu lepores, et quo gallina secetur. [306]

И все это в великолепных и пышных выражениях, таких, какие употребляют, говоря об управлении какой-нибудь империей. Этот человек привел мне на память следующие строки:

Hoc salsum est, hoc adustum est, hoc lautum eat parum,

Illud recte: iterum sic memento; sedulo

Moneo quae possum pro mea sapientia.

Postremo, tanquam in speculum, in patinas, Demea,

Inspicere iubeo, et moneo quid facto usus sit. [307]

Впрочем, даже греки весьма хвалили порядок и устройство пиршества, которое Павел Эмилий [308] дал им по своем возвращении из Македонии; но здесь я говорю не о существе дела, а о словах.

Не знаю, как у других, но когда я слышу, как наши архитекторы щеголяют пышными словами вроде: пилястр, архитрав, карниз, коринфский и дорический ордер, и тому подобными из их жаргона, моему воображению представляется дворец Аполидона [309]; а на самом деле я вижу здесь только жалкие доски моей кухонной двери.

Вы слышите, как произносят слова метонимия, метафора, аллегория и другие грамматические наименования, и не кажется ли вам, что обозначаются таким образом формы необычайной, особо изысканной речи? А ведь они могут применяться и к болтовне вашей горничной.

Подобный же обман – давать нашим государственным должностям великолепные римские названия, хотя наши должности по характеру выполняемых обязанностей имеют очень мало общего с римскими, а по размерам власти и могущества – еще меньше. Укажу еще на один обман, который, по-моему, когда-нибудь будет приводиться в доказательство исключительной умственной ограниченности нашего времени, – это наделять без всяких оснований кого угодно славными прозваниями, которыми древние почтили только одного-двух выдающихся людей на протяжении целых столетий. Прозвание «божественный» было дано Платону всеобщим признанием, и никто не стал бы его у него оспаривать. Но итальянцы, которые не без основания могут похваляться тем, что ум у них более развит, а суждения более здравы, чем у других народов нашего времени, недавно почтили этим прозвищем Аретино [310], который, на мой взгляд, ничем не возвышается над средним уровнем писателей своего времени, если не считать его пышной и заостренной манеры, не лишенной изысканности, но искусственной и надуманной, и кроме того – обычного красноречия, а уж до «божественности» в том смысле, какой придавали этому слову древние, ему далеко. А прозвище «великий» мы часто даем государям, которые отнюдь не возвышаются над любым средним человеком.

Глава LII. О бережливости древних

Аттилий Регул [311], командовавший римскими войсками в Африке, в самый разгар своей славы и своих побед над карфагенянами обратился к республике с письмом, в котором сообщал, что слуга, которому он поручил управлять своим имением, состоявшим из семи арпанов земли, бежал, захватив с собой все земледельческие орудия; поэтому Регул просил предоставить ему отпуск, чтобы он мог вернуться и привести свое хозяйство в порядок, так как он боялся, что его жена и дети могут от этого пострадать. Сенат позаботился о том, чтобы в имение Регула был послан другой управляющий, велел возместить Регулу все убытки и, кроме того, распорядился, чтобы его жена и дети получали содержание от государства.

Катон Старший, возвращаясь из Испании, чтобы занять должность консула, продал лошадь, каковой пользовался, желая сберечь деньги, которые пришлось бы заплатить за ее перевозку морем в Италию. Будучи правителем Сардинии, он по всем своим делам ходил пешком в сопровождении одного лишь служителя, состоявшего на жалованье у республики и носившего за ним его мантию и сосуд для совершения жертвоприношений; чаще всего, впрочем, свою поклажу он носил сам. Он хвалился тем, что никогда не имел одежды, стоившей дороже десяти экю, и никогда не тратил на рынке больше десяти су в день; хвалился он также и тем, что ни один из его деревенских домов не был оштукатурен и побелен снаружи. Сципион Эмилиан [312], после того как он получил два триумфа и дважды был избран консулом, отправился легатом в провинцию в сопровождении всего семи слуг. Утверждают, что у Гомера никогда не было больше одного слуги, у Платона более трех, а у Зенона, главы стоической школы, не было даже и одного.

Когда Тиберий Гракх, бывший тогда первым среди римлян, уезжал по делам республики, ему назначали содержание в размере всего пяти с половиной су в день.

Глава LIII. Об одном изречении Цезаря

Если бы мы хоть изредка находили удовольствие в том, чтобы присматриваться к самим себе, и время, которое мы затрачиваем на наблюдение за другими и ознакомление с вещами, до нас не касающимися, употребляли на изучение самих себя, то быстро поняли бы, какое ненадежное и хрупкое сооружение наше «я». Разве не является удивительным свидетельством несовершенства неспособность наша по-настоящему удовлетвориться чем-либо, равно как и то обстоятельство, что даже в желании и воображении не способны мы выбрать то, что нам нужнее всего? Об этом ясно свидетельствует извечный великий спор между философами – в чем заключается высшее благо для человека, – который еще продолжается и будет продолжаться вечно, не находя ни решения, ни примирения;

dum abest quod avemus, id exuperare videtur

Cetera; post aliud cum contigit illud avemus,

Et sitis aequa tenet. [313]

С чем бы мы ни знакомились, чем бы ни наслаждались, мы все время чувствуем, что это нас не удовлетворяет, и жадно стремимся к будущему, к неизведанному, так как настоящее не может нас насытить: не потому, на мой взгляд, что в нем нет ничего, могущего нас насытить, а потому, что сами способы насыщения у нас нездоровые и беспорядочные:

Nam, cum vidit hic, ad usum quae flagitat usus,

Omnia iam ferme mortalibus esse parata,

Divitiis homines et honore et laude potentes

Affluere, atque bona natorum excellere fama,

Nec minus esse domi cuiquam tamen anxia corda,

Atque animum infestis cogi servire querelis:

Intellexit ibi vitium vas efficere ipsum,

Omniaque illius vitio corrumpier intus,

Quae collata foris et commoda quaeque venirent. [314]

Наше алкание неустойчиво и ненадежно: оно не способно ничего удержать, не способно дать нам чем-либо насладиться по-настоящему. Человек, полагая, что недостаток – в самих вещах, начинает вкушать и поглощать другие вещи, которых он доселе не знал, с которыми еще не ознакомился; к ним устремляет он свои желания и надежды, их он уважает и чтит, как об этом сказал Цезарь: Communi fit vitio naturae ut invisis, latitantibus atque incognitis rebus magis confidamus, vehementiusque exterreamur. [315]

Глава LIV. О суетных ухищрениях

Часто люди пытаются добиться одобрения путем легкомысленных суетных ухищрений. Таковы поэты, которые сочиняют длинные творения, состоящие из стихов, начинающихся с какой-либо одной буквы; так в древности греки подбирали размеры своих стихов, удлиняя или укорачивая строки таким образом, чтобы из сочетания этих строк образовывались какие-нибудь фигуры – яйца, шарики, крылья, топоры; такова же была мудрость и того человека, который увлекся вычислением, сколькими различными способами можно расположить буквы алфавита, обнаружив, в конце концов, как рассказывает об этом Плутарх, что существует невероятное количество таких комбинаций [316]. Я нахожу правильным мнение о подобных вещах одного человека, которому показали искусника, научившегося так ловко метать рукой просяное зерно, что оно безошибочно проскакивало через ушко иголки; когда этого человека попросили вознаградить столь редкое искусство каким-либо подарком, он отдал забавное и, по-моему, вполне правильное приказание выдать искуснику две-три меры проса, чтобы он мог сколько угодно упражняться в своем прекрасном искусстве [317]. И поразительное свидетельство немощности нашего разума заключается в том, что он оценивает всякую вещь с точки зрения ее редкости и новизны, а также малодоступности, хотя бы сама по себе она и не содержала в себе ничего хорошего и полезного.

Недавно у меня в доме мы занялись игрой – кто подберет большее количество слов, выражающих два совершенно противоположных значения, как, например, sire, которое обозначает титул, присвоенный самой высокой особе в нашем государстве – королю, но применимо также и к простым людям, например торговцам, не касаясь, однако, лиц, занимающих промежуточное между ними положение. Женщину высокопоставленную называют – dame, женщину среднего сословия – demoiselle, а женщин самого низкого состояния опять-таки – dame. Балдахины над столами допускаются только у особ королевской крови и в трактирах.

Демокрит утверждал, что боги и звери обладают более острой чувствительностью, чем люди, которые в этом отношении находятся на среднем уровне [318]. Римляне носили одинаковые одежды в траурные и в праздничные дни. Установлено с несомненностью, что предельный страх и предельный пыл храбрости одинаково расстраивают желудок и вызывают понос.

Прозвище «дрожащий», полученное двенадцатым королем Наварры Санчо, доказывает, что смелость заставляет наши члены дрожать, подобно страху. Однажды слуги, надевая на своего господина доспехи и видя его дрожь, пытались ободрить его и стали приуменьшать опасность, которой ему предстояло подвергнуться, но он сказал им: «Вы плохо меня знаете. Если бы тело мое представляло себе, куда увлечет его сейчас моя храбрость, оно бы, объятое смертным холодом, упало на землю».

Слабость, овладевающая нами вследствие холодности и отвращения к венериным играм, возникает у нас также и от чрезмерных желаний и необузданной пылкости.

Слишком сильный холод и слишком сильный жар могут варить и жарить. Аристотель утверждает, что слитки свинца размягчаются и плавятся от холода и от зимних морозов так же, как от сильного жара [319]. Вожделение и пресыщение в равной мере заставляют страдать нас и когда мы еще не достигли наслаждения, и когда мы перешли его границы. Глупость и мудрость сходятся в одном и том же чувстве и в одном и том же отношении к невзгодам, которые постигают человека: мудрые презирают их и властвуют над ними, а глупцы не отдают себе в них отчета; вторые, если можно так выразиться, не доросли до них, первые их переросли. Мудрые, хорошо взвесив и рассмотрев свойства наших несчастий, измерив их и обсудив их истинную природу, возвышаются над ними мощным и мужественным порывом: они презирают их, попирают ногами, ибо обладают такой силой и крепостью духа, что стрелы злого рока, попадая в них, неизбежно должны отскакивать и притупляться, как от встречи с твердым телом, в которое им не проникнуть. Люди обыкновенные, средние, находятся между двумя этими крайностями – они сознают свои беды, ощущают их и не имеют силы их перенести. Детство и старческая дряхлость сходны умственной слабостью, алчность и расточительность – стремлением приобретать, увеличивать свое достояние.

Есть все основания утверждать, что невежество бывает двоякого рода: одно, безграмотное, предшествует науке; другое, чванное, следует за нею. Этот второй род невежества так же создается и порождается наукой, как первый разрушается и уничтожается ею.

Простые умы, мало любознательные и мало развитые, становятся хорошими христианами из почтения и покорности; они бесхитростно веруют и подчиняются законам. В умах, обладающих средней степенью силы и средними способностями, рождаются ошибочные мнения. Они следуют за поверхностным здравым смыслом и имеют некоторое основание объяснять простотой и глупостью то, что мы придерживаемся старинного образа мыслей, имея в виду тех из нас, которые не просвещены наукой. Великие умы, более основательные и проникновенные, являют собой истинно верующих другого рода: они длительно и благоговейно изучают Священное писание, обнаруживают в нем более глубокую истину и, озаренные ее светом, понимают сокровенную и божественную тайну учения нашей церкви. Все же мы видим, что некоторые достигают этой высшей ступени через промежуточную, испытав при этом величайшую радость и убежденность в том, что ими достигнута последняя грань христианского просвещения, и наслаждаются своей победой, нравственно перерожденные, исполненные умиления, благодарности и величайшей скромности. Но в их число я не хотел бы включать тех людей, которые, желая очиститься от всякого подозрения в склонности к своим прежним заблуждениям и убедить нас в своей твердости, впадают в крайность, становятся нетерпимыми и несправедливыми в отстаивании нашего дела и пятнают его, вызывая постоянные упреки в жестокости.

Простые крестьяне – честные люди; честные люди также философы, натуры глубокие и просвещенные, обогащенные обширными познаниями в области полезных наук. Но метисы, пренебрегшие состоянием первоначального неведения всех наук и не сумевшие достигнуть второго, высшего состояния (то есть сидящие между двух стульев, как, например, я сам и многие другие), опасны, глупы и вредны: они-то и вносят в мир смуту. Что касается меня, то я стараюсь, насколько это в моих силах, вернуться к первоначальному, естественному состоянию, которое совсем напрасно пытался покинуть.

Народная и чисто природная поэзия отличается непосредственной свежестью и изяществом, которые уподобляют ее основным красотам поэзии, достигшей совершенства благодаря искусству, как свидетельствуют об этом гасконские вилланели [320] и поэтические произведения народов, не ведающих никаких наук и даже не знающих письменности. Поэзия посредственная, занимающая место между народною и тою, которая достигла высшего совершенства, заслуживает пренебрежения, недостойна того, чтобы цениться и почитаться.

Однако, предавшись подобным умственным изысканиям, я увидел, как это часто бывает, что мы принимали за трудную и необычную работу то, что на самом деле не таково; находчивость наша, обострившись, обнаруживает бесконечное количество подобных примеров. Я приведу здесь только один: если стоит говорить об этих моих «Опытах», то может случиться, думается мне, что они не придутся по вкусу ни умам грубым и пошлым, ни умам исключительным и выдающимся. Те их не поймут, эти поймут слишком хорошо; и придется им удовольствоваться читателем среднего умственного уровня.

Глава LV. О запахах

О некоторых людях – к ним относится Александр Великий – говорят, что их пот издавал приятный запах, благодаря каким-то редким и исключительным особенностям их телесного устройства. Причину этого пытались выяснить Плутарх и другие [321]. Но обычно человеческие тела устроены совсем по-иному: лучше всего, если они вовсе не имеют запаха. Самым чистым и сладостным дыханием – например, дыханием здорового ребенка – мы восхищаемся потому, что оно лишено какого бы то ни было неприятного запаха. Вот почему, как говорит Плавт,

Mulier tum bene olet, ubi nihil olet. [322]

Лучше всего ведет себя та женщина, о поведении которой ничего не знают и не слышат. Что же касается приятных запахов, заимствованных извне, то мне кажется правильным мнение, что люди пользуются духами для того, чтобы скрыть какой-нибудь природный недостаток. Отсюда такое отождествление у древних поэтов: благоухание у них часто означает вонь –

Rides nos, Coracine, nil olentes

Malo quam bene olere nil olere [323]

и в другом месте:

Posthume, non bene olet, qui bene semper olet. [324]

Тем не менее я очень люблю вдыхать приятные запахи и до крайности ненавижу дурные, ибо к ним я чувствительнее, чем кто-либо другой:

Namque sagacius unus odoror,

Polypus, an gravis hirsutis cubet hircus in alis.

Quam canis acer ubi lateat sus. [325]

Самые простые и естественные запахи для меня всего приятнее. И это в особенности касается женщин. Во времена самого грубого варварства скифские женщины, помывшись, пудрили и мазали себе лицо и тело ароматическим снадобьем, распространенным в их стране; перед тем, как сблизиться с мужчиной, они снимали эти притирания, и тело их становилось гладким и благоухающим.

Удивительно, до какой степени пристают ко мне всевозможные запахи, до какой степени моя кожа обладает способностью впитывать их в себя. Тот, кто жалуется, что природа не наделила человека особым орудием для того, чтобы подносить запахи к носу, неправ, ибо запахи сами проникают в нос. Мне же, в частности, очень помогают в этом отношении мои пышные усы. Стоит мне поднести к ним мои надушенные перчатки или носовой платок, и запах будет держаться на них потом целый день. По ним можно обнаружить, откуда я пришел. Когда-то, в дни юности, крепкие поцелуи, сладкие, жадные и сочные, прилипали к ним и часами удерживались на них. И, однако, я мало подвержен тем повальным болезням, которые передаются при соприкосновении человека с человеком или чрез зараженный воздух. В свое время я счастливо избег таких заболеваний, свирепствовавших в наших городах и среди войск. О Сократе мы читаем, что хотя он не покидал Афин в то время, как их несколько раз посещала чума, он один ни разу ею не заразился [326]. Я полагаю, что врачи могли бы лучше использовать запахи, чем они это делают, ибо часто замечал, что от запахов изменяется мое состояние, так они действуют на мое настроение в зависимости от своих свойств. И в этом я нахожу подтверждение моего взгляда, что употребление ладана и других ароматов в церквах, распространенное с древнейших времен среди всех народов и во всех религиях, имеет целью пробудить, очистить и возвеселить наши чувства, сделав нас тем самым более способными к созерцанию.

Чтобы лучше судить об этом, я хотел бы попробовать стряпню тех поваров, которые умеют приправлять кушанья различными ароматическими веществами, как это бросалось в глаза во время трапез короля тунисского, который в наши дни прибыл в Неаполь для свидания с императором Карлом [327]. У него кушанья начинялись душистыми пряностями, и притом так щедро, что один павлин и два фазана, приготовленные по их способу, обходились в, сотню дукатов. Когда их разрезали, то не только в пиршественной зале, но и во всех комнатах дворца и даже в соседних домах распространялись сладостные испарения, которые улетучивались не скоро.

Отыскивая себе жилье, я прежде всего забочусь о том, чтобы избежать тяжелого и зловонного воздуха. Пристрастие, которое я питаю к прекрасным городам Венеции и Парижу, ослабляется из-за острого запаха стоячей воды в Венеции и грязи в Париже.

Глава LVI. О молитвах [328]

Я предлагаю вниманию читателя мысли неясные и не вполне законченные, подобно тем, кто ставит на обсуждение в ученых собраниях сомнительные вопросы: не для того, чтобы найти истину, но чтобы ее искать. И подчиняю эти свои мысли суждению тех, кто призван направлять не только мои действия и мои писания, но и то, что я думаю. Мною принято будет и обращено мне же на пользу осуждение так же, как и одобрение, ибо сам я сочту нечестием, если окажется, что по неведению или небрежению позволил себе высказать что-либо противное святым установлениям католической апостольской римской церкви, в которой умру и в которой родился. И все же, отдаваясь всегда во власть их цензуры, которой целиком подчиняюсь, я имею дерзновение коснуться здесь подобных предметов.

Не знаю, ошибочно ли мое мнение, но поскольку богу угодно было по особой своей милости и благоволению предписать нам и продиктовать собственными устами особый вид молитвы, мне всегда казалось, что мы должны были бы пользоваться ею чаще, чем это делаем. И по моему убеждению, перед едой и после еды, перед сном и после пробуждения и при всех обстоятельствах вообще, когда мы обычно молимся, христианам следовало бы читать «Отче наш», если не в качестве единственной молитвы, то во всяком случае неизменно. Церковь может увеличить количество молитв, разнообразить их, наставляя нас в том или ином отношении по мере надобности: ибо я хорошо знаю, что сущность их и предмет всегда одни и те же. Но этой именно молитве подобало бы отдать предпочтение, чтобы она постоянно была у всех на устах. Ибо не подлежит сомнению, что в ней сказано все необходимое и что она подходит для всех случаев жизни. Это единственная молитва, которой я пользуюсь неизменно, и я повторяю ее, вместо того, чтобы заменить другой.

Благодаря этому ни одной молитвы я не помню так хорошо, как эту.

Теперь я думаю о том, откуда взялось у нас ошибочное стремление прибегать к богу во всех наших намерениях и предприятиях, призывать его во всех наших нуждах и во всех делах, в которых нам по слабости нашей требуется помощь, не заботясь о том, справедливы или несправедливы наши желания, и взывать к имени его и могуществу во всяком положении и во всяком деле, даже в самом порочном.

Конечно, он – единственный наш защитник, и в его власти все средства, чтобы нам помочь. Но, не говоря уже о том, угодно ли ему будет удостоить нас своей сладостной отеческой милости, он так же справедлив, как благостен и всемогущ. И справедливость свою он являет чаще, чем всемогущество, благодетельствуя нам в меру ее требований, а не согласно нашим просьбам.

Платон в своих законах указывает на три ошибочных суждения о богах: что их вовсе нет, что они не вмешиваются в наши дела и что они ни в чем не отказывают нам, когда мы прибегаем к ним с молитвами, обетами и жертвоприношениями. По его мнению, никогда не бывает, чтобы первое из названных заблуждений прочно укоренялось в человеке с детства до старости. Два других могут оказаться более упорными [329].

Справедливость божия и его могущество нераздельны. Тщетно призываем мы силу его к себе на помощь в неправом деле. Хотя бы в то мгновение, когда мы обращаемся к нему с молитвой, душа у нас должна быть чистой и свободной от порочных страстей; в противном случае мы сами подносим ему те бичи, которыми он нас карает. Вместо того чтобы очиститься от греха, мы удваиваем его, прибегая к тому, у кого должны просить прощения, с чувствами неблагоговейными и полными ожесточения. Вот почему я не слишком восхищаюсь теми, кто молится богу особенно часто и усердно, если их поступки, совершаемые после молитвы, не свидетельствуют о раскаянии и исправлении:

si, nocturnus adulter,

Tempera sanctonico velas adoperta cucullo. [330]

И поведение человека, который сочетает гнусную жизнь с благочестием, кажется мне гораздо более достойным осуждения, чем поведение человека, верного себе во всем и всегда отвергает человека, упорствующего в каком-нибудь важном грехе, и закрывает перед ним свои двери.

Молимся мы по обычаю и по привычке или, вернее сказать, мы просто читаем или произносим слова молитв. В конце концов, это всего-навсего личина благочестия.

Мне противно бывает, когда люди трижды осеняют себя крестом во время benedicite [331] и столько же раз во время благодарственной молитвы, а во все остальные часы дня упражняются в ненависти, жадности и несправедливости; и тем более противно мне это, что сам я весьма почитаю крестное знамение, постоянно осеняю себя крестом и даже, зевая, крещу себе рот. Порокам свой час, богу – свой; так люди словно возмещают и уравновешивают одно другим. Просто диву даешься, как это столь разные дела совершают они одно за другим и с таким неизменным рвением, что при этом не заметно никакого перерыва, никакого изменения даже при переходе от одного к другому.

Поистине чудовищной должна быть совесть, которая остается невозмутимой, давая приют под одной кровлей, в столь согласном и мирном сообществе, и преступнику и судье! Что может говорить о делах своих господу человек, у которого на уме одно только распутство и который знает, сколь мерзостно оно пред лицом всевышнего? Он обращается к богу лишь для того, чтобы тотчас же снова пасть. Если, как он уверяет, мысль о божьем правосудии и ощущение его во время молитвы поражают и потрясают его душу, то, как бы кратко ни было раскаяние, один страх божий так часто возвращал бы его мысль к покаянию, что он тотчас же побеждал бы угнездившиеся и укоренившиеся в нем пороки. Но что сказать о тех, вся жизнь которых основана на том, что они пожинают плоды и выгоды порока, зная, что это смертный грех? А сколько у нас занятий и должностей по самой природе своей порочных! Один человек, открывшись мне, признался в том, что всю свою жизнь исповедовал догматы религии и выполнял ее обряды, хотя и отвергал их в душе, для того, чтобы не утратить своего высокого положения и почетных должностей. Как хватило у него духу сделать подобное признание? Каким языком говорят эти люди, обращаясь к правосудию божию? Не дано им право перед богом и перед нами ссылаться на свое раскаянье, ибо оно проявляется лишь в чисто внешнем и поверхностном исправлении. Или они дерзновенно решаются просить прощения, даже не помышляя об искуплении и раскаянии? Я полагаю, что с ними дело обстоит так же, как и с теми, о которых я говорил раньше, только упорство их труднее побороть. Эта противоречивость, эта столь внезапная резкая переменчивость мнений, которую они выказывают, притворяясь перед нами, кажется мне каким-то чудом.

Они являют нам душу в состоянии невыносимой агонии. Каким извращенным представлялось мне воображение тех людей, которые в недавнее время имели обыкновение упрекать каждого, кто сохранял ясность мысли, исповедуя католическую веру, якобы в притворстве, да еще к тому же утверждать, – по-видимому, желая ему польстить, – что он лишь с виду католик, а в душе не может не признавать истинной религию, реформированную на их лад! Какое докучное и болезненное заблуждение – мнить себя столь мудрым, что даже не допускать мысли о возможности кому-либо другому думать совсем иначе! А еще хуже то, что подобные люди полагают, будто этот другой готов переменчивость земных судеб поставить выше надежд на вечное спасение и угрозы вечного проклятия. Они могут мне поверить. Ибо если в мои юные годы что-нибудь могло совратить меня, то честолюбивое стремление бросить вызов судьбе и преодолеть все опасности, связанные с недавними событиями, сыграло бы здесь немаловажную роль.

Не без достаточных оснований, думается мне, церковь запрещает слишком свободно, смело и неосмотрительно пользоваться теми священными и божественными песнопениями, которые дух святой вложил в уста царя Давида. Примешивать бога к делам нашим допустимо лишь с должным благоговением и осторожностью, проникнутой почитанием и уважением. Голос этот – слишком божественный, чтобы воспроизводить его только ради упражнения легких и удовольствия, доставляемого нашему слуху; эти слова должна повторять совесть наша, а не язык. Безрассудно было бы допускать, чтобы какой-нибудь приказчик из лавки забавлялся и развлекался ими вперемешку со своими суетными и пустыми помыслами.

Столь же неразумно было бы позволять, чтобы в общей зале или на кухне валялись священные книги, излагающие божественные тайны нашей веры. Предмет столь важный и достойный почитания нельзя изучать в сутолоке и мимоходом. К нему надо приступать сосредоточенно и степенно, предпосылая изучению, в качестве вступления, слова, которыми начинается церковная служба: Sursum corda [332], и даже тело наше необходимо привести в положение, свидетельствующее об особом внимании и уважении.

Это занятие не для всех и каждого: оно подобает лишь тем, кто посвятил себя ему, кто призван для этого богом. Дурным и невежественным людям оно принесет только вред. Священная история рассказывается не для развлечения – ей должно внимать благоговейно, смиренно и с почтением. Как смешны люди, возомнившие, что сделали ее доступной народу, изложив на народном языке! Словно ему достаточно разобраться в словах, чтобы понять все, что написано! Я сказал бы даже больше: вместо того, чтобы приблизить простого человека к священной книге, они удаляют его от нее. Полное незнание, во всем полагающееся на других, было более спасительным и более мудрым, чем эта чисто словесная и пустая наука, питающая в людях самомнение и дерзость.

Я думаю также, что в предоставлении каждому свободы распространять слово божие на всевозможных языках гораздо больше опасности, чем пользы. Евреи, магометане и почти все другие народы приняли и почитают тот язык, на котором впервые открылись им тайны их веры. И не без основания у них запрещено заменять его каким-либо другим. Можем ли мы сказать, что у басков или бретонцев найдутся судьи, достаточно сведущие для того, чтобы установить, правильно ли переведено Священное писание на их язык? Для церкви вселенской вопрос этот, самый насущный и трудный. В проповедях и словесных поучениях даются толкования менее определенные, более свободные и текучие, и к тому же – по отдельным вопросам, так что это совсем не одно и то же.

Один из греческих историков-христиан справедливо порицает свое время за то, что тайны христианской веры свободно распространялись тогда на площадях, попадая в руки каких-нибудь ничтожных ремесленников, и что каждый мог обсуждать их и толковать по-своему. Он говорит также, что для нас, по благодати божией обладающих чистейшими тайнами благочестия, – величайший стыд допускать, чтобы тайны эти опошлялись в устах простых и невежественных людей, – ведь даже язычники запрещали Сократу, Платону и другим величайшим мудрецам говорить и рассуждать о предметах, порученных ведению дельфийских жрецов. Говорит он и о том, что, когда государи берут ту или иную сторону в богословских спорах, они бывают вооружены не религиозным рвением, но гневом, что рвение воодушевляется божественным разумом и справедливостью и потому всегда спокойно и умеренно в своих проявлениях, однако увлекаемое страстью человеческой, может превратиться в ненависть и зависть, и тогда вместо пшеницы и винограда оно производит плевелы и крапиву. Другой историк, давая советы императору Феодосию, правильно указывал, что диспуты не столько устраняют несогласия в церкви, сколько возбуждают и воодушевляют еретические учения, и что поэтому следует избегать всяческих споров и словопрений и опираться исключительно на предписания и догматы, установленные древними. А император Андроник, встретив у себя во дворце двух вельмож, споривших с Лопадием [333] по одному из важнейших вопросов нашей веры, сурово выбранил их и даже пригрозил утопить в реке, если они тотчас же не перестанут.

В наши дни дети и женщины оспаривают мнения людей самого почтенного возраста и наиболее умудренных в вопросах церковных законов, между тем как первый же закон Платона запрещал им даже осведомляться об основаниях гражданских законов, которые для них должны были являться установлениями божественными. Разрешая старцам обсуждать вопросы законодательства между собой и с должностными лицами, этот платоновский закон добавляет: с тем, чтобы это не происходило в присутствии молодежи или непосвященных.

Некий епископ писал, что на другом конце света есть остров, у древних называвшийся Диоскоридой [334], который отличается здоровым климатом, плодородием, изобилует всякого рода деревьями и плодами и населен племенем, исповедающим христианство, имеющим церкви и алтари, украшенные одним лишь крестом без всяких других изображений. Люди эти тщательно соблюдают посты и праздники, усердно платят десятину священникам и столь целомудренны, что ни один из них не может знать больше одной женщины за всю жизнь. Впрочем, они так довольны своей судьбой, что, живя на острове посреди моря, не имеют понятия о кораблях, и настолько простодушны, что ни слова не разумеют в религиозном учении, которому так старательно следуют. Это могло бы показаться невероятным тому, кто не знает, что некоторые язычники – ревностные идолопоклонники – о богах своих не ведают ничего, кроме их имен и статуй.

Старинное начало «Меланиппы», трагедии Эврипида, гласило:

О Юпитер! Ибо ничего не знаю я о тебе,

Кроме одного твоего имени [335].

В наше время мне приходилось слышать жалобы на некоторые произведения, которые упрекают за то, что содержание их – слишком человеческое и философское без всякой примеси богословских рассуждений. Но на подобные жалобы можно не без основания возразить, что божественному учению гораздо лучше занимать особое место, подобающее ему, как царствующему и господствующему; что оно всюду должно быть главенствующим, а не играть подсобной и второстепенной роли; что рассуждения человеческого и философского характера подкреплять примерами из грамматики, риторики, логики гораздо уместнее, чем из предмета столь священного, и что их также лучше брать из области театра, игр и публичных зрелищ; что божественные установления рассматриваются с большим уважением и почитанием, взятые в отдельности и в соответствующих им выражениях, а не в связи с рассуждениями о человеческом; что гораздо чаще грешат богословы, употребляющие слишком земные слова, чем гуманисты, пишущие недостаточно возвышенно (философия, говорит Иоанн Златоуст, изгонялась святой наукой, как бесполезная служанка, не достойная видеть даже мимоходом, с порога, хранилище священных сокровищ небесного учения); что человеческой речи свойственны формы более низменные и ей не подобают возвышенное достоинство, величие и царственность слова божия. Я бы предоставил ей говорить verbis indisciplinatis [336] о судьбе, предназначении, случайности, счастье и несчастье, о богах и употреблять другие, свойственные ей выражения.

Я предлагаю домыслы человеческие, и в том числе мои собственные, просто как человеческие, взятые обособленно, а не как установленные и упорядоченные небесным повелением и потому не подлежащие сомнению и непререкаемые: это – дело взгляда на вещи, а не дело веры; как то, что я обсуждаю, согласно своему разумению, а не как то, во что я верю по слову божию. Они подобны тем упражнениям, которые задают детям и которые никак не поучительны, а наоборот, сами нуждаются в поучении. Все это я обсуждаю с мирской точки зрения, а не церковной, хотя и в глубоко благочестивом духе.

И не следует ли считать основательным, во многих отношениях полезным и справедливым предписание о том, чтобы по вопросам религии лишь с чрезвычайной осторожностью писали все те, кто предназначен для этого по своему положению? Мне же, быть может, лучше всего не говорить о подобных вещах.

Меня уверяли, что даже те, кто не принадлежит к нашей вере, запрещают у себя употреблять имя божие в повседневной речи. Они не желают, чтобы им пользовались для призывов и восклицаний, для клятв или сравнений, и я нахожу, что в этом они правы. При каких обстоятельствах ни призывали бы мы бога среди наших мирских дел и в общении друг с другом, – это должно совершаться серьезно и благоговейно.

Кажется, у Ксенофонта есть одно место, где он говорит, что нам следует реже молиться богу, поскольку не так легко привести свою душу в состояние сосредоточенности, чистоты и благоговения, в котором ей следует находиться во время молитвы. Иначе моления наши не только тщетны и бесполезны, но даже греховны [337]. Прости нам, говорим мы, как мы прощаем своим обидчикам. Что это значит, если не то, что мы отдаем ему свою душу, очищенную от вражды и жажды мщения? И тем не менее мы обычно взываем к помощи божией даже в греховных своих стремлениях и молим его совершить несправедливость:

Quae, nisi seductis, nequeas committere divis. [338]

Скупец молится о сохранении своих суетных и излишних сокровищ, честолюбец – о победах, о возможности свободно отдаваться своей страсти; вор просит помочь ему преодолеть опасности и затруднения, противостоящие его зловредным замыслам, или же благодарит за легкость, с какой ему удалось ограбить прохожего. У порога дома, в который грабители пытаются проникнуть по приставной лестнице или взломав замок, возносят они молитвы, питая намерения и надежды, полные жестокости, жадности и сластолюбия:

Hoc ipsum quo tu Iovis aurem impellere tentas,

Dic agedum Staio: Pro Iuppiter, о bone, clamet,

Iuppiter! at sese non clamet Iuppiter ipse. [339]

Королева Маргарита Наваррская рассказывает о некоем молодом принце (и, хотя она не называет его, легко догадаться, кто это), что, направляясь на любовное свидание с женой одного парижского адвоката, он должен был проходить мимо церкви, и всякий раз, дойдя до этого святого места, он произносил молитву [340]. Предоставляю вам самим судить, для чего ему, преисполненному столь благих помыслов, нужна была помощь божия. Впрочем, королева Наваррская упоминает об этом в доказательство его исключительного благочестия. Но не один этот пример свидетельствует о том, что женщины совершенно не способны рассуждать на богословские темы.

Истинная молитва, истинное примирение с богом не могут быть доступны душе нечистой, да еще в тот миг, когда она находится во власти сатаны. Тот, кто призывает помощь божию в порочном деле, поступает так, как поступил бы вор, залезший в чужой кошелек и в то же время взывающий к правосудию, или как те, кто упоминает имя божие, лжесвидетельствуя:

tacito mala vota susurro

Concipimus. [341]

Мало найдется людей, которые решились бы открыто высказать то, о чем тайно просят бога:

Haud cuivis promptum eat murmurque humilesque susurros

Tollere de templis, et aperto vivere voto. [342]

Вот почему пифагорейцы требовали, чтобы люди молились публично и вслух, дабы у бога не просили они о вещах недостойных и неправедных, в таком, например, роде:

clare cum dixit: Apollo!

Labra movet, metuens audiri: Pulchra Laverna,

Da mihi fallere, da iustum sanctumque videri.

Noctem peccatis et fraudibus obiice nubem. [343]

Боги выполнили неправедные молитвы Эдипа для того, чтобы жестоко покарать его за них. Он молил о том, чтобы дети его силою оружия решили между собою спор о наследовании его престола, и имел несчастье быть пойманным на слове. Не о том следует просить, чтобы все шло по нашему желанию, а о том, чтобы все шло согласно требованиям разума.

И в самом деле, кажется, что мы пользуемся нашими молитвами, словно каким-то условным языком, подобно тем, кто святые и божественные слова применяет для волшебства и магических целей, и что мы полагаем, будто действие молитвы зависит от расположения и последовательности слов, от их звучания или от движений, которые мы делаем во время молитвы. Ибо с душой, полной вожделений, не затронутой раскаяньем или подлинным желанием вновь примириться с богом, мы обращаем к нему эти слова, которые подсказывает нам память, и надеемся таким образом искупить свои прегрешения. Нет ничего более кроткого, ласкового и милосердного к нам, чем божественный закон: он призывает нас к себе, как бы мерзостны и грешны мы ни были; он открывает нам объятия и принимает в лоно свое, как бы мы ни были гнусны, грязны и отвратительны и сейчас и в будущем. Но зато и мы должны взирать на него чистыми очами. Мы должны принимать это прощение с величайшей благодарностью, и хотя бы в то мгновение, когда обращаемся к богу, ощущать всей душой своей отвращение к своим грехам и ненависть к страстям, которые заставили нас преступить божий закон. Ни боги, ни благомыслящие люди, говорит Платон, не принимают даров от злых [344].

Immunis aram si tetigit manus,

Non sumptuosa blandior hostia,

Mollivit aversos Penates

Farre pio et saliente mica. [345]

Глава LVII. О возрасте

Я не знаю, на основании чего устанавливаем мы продолжительность нашей жизни. Я вижу, что, по сравнению с общим мнением на этот счет, мудрецы сильно сокращают ее срок. «Как, – сказал Катон Младший тем, кто хотел помешать ему покончить с собой, – неужели, по-вашему, я настолько молод еще, что заслуживаю упрека в желании слишком рано уйти из жизни?» [346]. А ему было всего сорок восемь лет. Сообразуясь с тем, что лишь немногие люди достигают этого возраста, он считал его весьма зрелым и преклонным. Те же, кто ссылается на какой-то другой срок, который они считают естественным и который обещает еще несколько лет жизни, могли бы делать это с некоторым основанием, если бы обладали преимуществом, избавляющим их от бесчисленных случайностей, которым каждый из нас подвержен по самой природе вещей и которые всегда могут сократить этот положенный, по их мнению, срок. Какое тщетное мечтание – надеяться на смерть от истощения сил вследствие глубокой старости и считать, что этим определяется продолжительность нашей жизни! Ведь этот род смерти наиболее редкий и наименее обычный из всех. Мы называем естественным только его, как будто для человека неестественно сломать себе шею при падении, утонуть во время кораблекрушения, схватить чуму или воспаление легких, и как будто обычные условия нашего существования не подвергают нас всем подобным бедствиям. Не будем обольщаться приятными словами: естественным гораздо правильнее считать то, что оказывается наиболее распространенным, обычным и всеобщим. Умереть от старости – это смерть редкая, исключительная и необычная, это последний род смерти, возможный лишь как самый крайний случай, и чем более удалена от нас такая возможность, тем меньше основании на нее рассчитывать. Разумеется, это тот предел, который мы никогда не переступим и который закон природы не разрешает нам переступать; и этот закон лишь очень редко позволяет нам дожить до предела. Это исключительный дар, которым природа особо награждает какого-нибудь одного человека на протяжении двух-трех столетий, избавляя его от опасностей и трудностей, непрерывно встречающихся на столь долгом жизненном пути.

Поэтому, на мой взгляд, достигнутый нами возраст надо рассматривать как такой, которого достигают лишь немногие люди. Поскольку обычно людям не дано бывает дойти до него, это признак того, что нам удалось далеко зайти. И раз мы перешли обычные границы, которые и являются подлинной мерой длительности нашего существования, нам не следует надеяться на то, что путь наш еще удлинится. Мы уже избежали стольких случаев умереть, постоянно подстерегающих человека, что должны признать столь необычно поддерживающее нас счастье совершенно исключительным и не рассчитывать на то, что оно продлится.

Сами законы наши повинны в том, что нами овладевает это ложное самообольщение: они не считают человека способным располагать его имуществом до двадцати пяти лет, а ведь ему далеко не всегда удается дожить до этого возраста. Август сбавил пять лет по сравнению со старинными римскими установлениями, объявив, что для занятия судейских должностей достаточно иметь тридцать лет. Сервий Туллий освободил всадников, достигших сорока семи лет, от военной повинности; Август еще снизил этот срок до сорока пяти лет. Мне же кажется, что нет особых оснований отпускать людей на покой ранее пятидесяти пяти – шестидесяти лет. Мое мнение таково, что в интересах общества – дать нам возможность как можно дольше исправлять занимаемые нами должности, но я считаю, с другой стороны, что нам следует открывать к ним доступ раньше. Сам Август девятнадцати лет решал судьбы мира, а в то же время он издает указ, что надо достигнуть тридцати лет, чтобы решать вопрос о том, где установить какой-нибудь сточный желоб.

Я же считаю, что к двадцати годам душа человека вполне созревает, как и должно быть, и что она раскрывает уже все свои возможности, Если до этого возраста душа человеческая не выказала с полной очевидностью своих сил, то она уже никогда этого не сделает. Именно к этому сроку наши природные качества и добродетели должны проявить себя с полной силой и красотой или же они никогда не проявят себя:

Раз шип не острый с первых дней,

Потом не станет он острей, –

говорят в Дофине.

Из всех известных мне прекрасных деяний человеческих, каковы бы они ни были, гораздо больше, насколько мне кажется, совершалось до тридцатилетнего возраста, чем позднее. Так было в древности, так и в наше время, и часто в жизни одного и того же человека: ведь это с полной уверенностью можно сказать о Ганнибале и о его великом противнике Сципионе. Добрая половина их жизни была прожита за счет славы, которую они стяжали в молодости: позже они тоже были великими людьми, но лишь по сравнению с другими, а не с самими собой. Что до меня, то я с полной уверенностью могу сказать, что с этого возраста мой дух и мое тело больше утратили, чем приобрели, больше двигались назад, чем вперед. Возможно, что у тех, кто умеет хорошо использовать свое время, знание и опыт растут вместе с жизнью, но подвижность, быстрота, стойкость и другие душевные качества, непосредственно принадлежащие нашему существу, более важные и основные, слабеют и увядают:

ubi iam validis quassatum eat viribus aevi

Corpus, et obtusis ceciderunt viribus artus,

Claudicat ingenium, delirat linguaque mensque. [347]

Иногда первым уступает старости тело, иногда душа. Я видел достаточно примеров, когда мозг ослабевал раньше, чем желудок или ноги. И это зло тем опаснее, что оно менее заметно для страдающего и проявляется не так открыто. Вот почему я и сетую не на то, что законы слишком долго не освобождают нас от дел и обязанностей, а на то, что они слишком поздно допускают нас к ним. Мне кажется, что, принимая во внимание бренность нашей жизни и все те естественные и обычные подводные камни, которые она встречает на своем пути, не следовало бы придавать такое большое значение происхождению и уделять столько времени обучению праздности.

Далее: Опыты. Том II


[1] Коризанда Андуанская – так на античный лад прозвали Диану де Фуа, вышедшую замуж за Граммона, графа да Гиш, или де Гиссен, и впоследствии ставшую фавориткой короля Генриха IV.

 

[2] …можно прочесть в другом месте. – См. прим. 30 Гл. XXVIII. В нашем издании текст этой главы, как и всех остальных, дается по бордоскому экземпляру «Опытов» 1595 г.

 

[3] Приведенные Монтенем в этой главе примеры кровавых жертвоприношений цитирует воинствующий атеист начала XVIII в. Жан Мелье в своем «Завещании», XXIV.

 

[4] И мудрого могут назвать безумцем, справедливого – несправедливым, если их стремление к добродетели превосходит всякую меру (лат.) – Гораций. Послания, I, б, 15–16.

 

[5] …будьте мудрыми в меру. – Апостол Павел. Послание к римлянам, XII, 3.

 

[6] Я видел одного из великих мира сего… – Монтень, по-видимому, намекает на французского короля Генриха III.

 

[7] Павсаний – спартанский полководец (V в. до н. э.), впоследствии предавшийся персам и осужденный за это своими соотечественниками на смерть: был замурован в храме Афины, где пытался найти убежище.

 

[8] Авл Постумий Туберт – римский диктатор в 431 г. до н. э. Приписываемый ему приказ об обезглавлении сына – легенда.

 

[9] …крайнее увлечение философией вредно… – Платон. Горгий, 484 c-d.

 

[10] Фома Аквинский (1225–1274) – один из виднейших католических богословов и представителей средневековой схоластики.

 

[11] По мнению Платона, это то же что, убийство. – Платон. Законы, VIII, 838е.

 

[12] Зенобия – царица Пальмиры (267–273).

 

[13] …тайком от нее и своих родителей. – Гомер. Илиада, XIV, 294 сл.

 

[14] Мы искусственно удлинили горестные пути судьбы (лат.) – Проперций, III, 7, 32.

 

[15] Галлион – римский сенатор, приговоренный к изгнанию императором Тиберием. Монтень не совсем точно передает рассказ о нем Тацита (Анналы, VI, 3).

 

[16] Мурад II – турецкий султан (1421–1451), поработитель балканских народов.

 

[17] …в новых землях, подобный обычай имеет повсеместное распространение… – Как уже отмечалось выше (см. прим. 12, Гл. XXIII), Монтень обильно черпает сведения о туземцах Америки из трудов Лопеса де Гомара (из его книги «Общая история Индий», запрещенной в 1553 г. испанским правительством: Lopez de Gomara. Historia general de las Indias con la conquista del Mexico у de la Nueva-España. Medina, 1553), но наряду с Гомарой Монтень использует и других авторов: Бенцони, Бельфоре, Теве и др.

 

[18] Пирр (295–272 гг. до н. э.) – царь Эпира, выдающийся полководец.

 

[19] Тит Квинкций Фламинин (Монтень в соответствии с современной ему традицией называет его Фламинием) – римский полководец, консул 198 г. до н. э. Командуя римскими войсками в войне против Филиппа V, царя македонского, нанес ему решительное поражение при Киноскефалах (Фессалия), приведшее к завершению так называемой II-й Македонской войны.

 

[20] Публий Сульпиций Гальба – военачальник в войске Фламинина во время II Македонской войны.

 

[21] Вильганьон (1510–1571) – французский адмирал, мореплаватель, предложивший Генриху II отвоевать у испанцев некоторые их колонии в Америке. Вильганьон намеревался создать в Новом Свете убежище преследуемых гугенотов и обеспечил себе поддержку адмирала Колиньи. В 1555 г. экспедиция Вильганьона высадилась в устье Рио де Жанейро. Однако основанная Вильганьоном протестантская колония просуществовала очень недолго.

 

[22] Солон у Платона… – Платон. Тимей, 20 е.

 

[23] Большое море – одно из древних названий Черного моря.

 

[24] Эти земли, как говорят, были когда-то разъединены неким великим и разрушительным землетрясением; а раньше это была единая земля (лат.) – Вергилий. Энеида, III, 414 и 416–417.

 

[25] Негрепонт – другое название Эвбеи, острова в Эгейском море.

 

[26] И бесплодная прежде лагуна, где плавали корабли, ныне, взрытая суровым плугом, питает соседние города (лат.) – Гораций. Наука поэзии, 65–66.

 

[27] Начиная с абзаца «Солон у Платона» и до этого места, Монтень воспроизводит текст французского перевода книги Бенцони «История Нового Света» (Benzoni. Histoire du Nouveau Monde), изданного в Женеве в 1579 г.

 

[28] Медон – провинция на юго-западе Франции.

 

[29] …если только… книжечка… действительно принадлежит ему. – Монтень имеет в виду апокрифический сборник «Рассказы о чудесах», приписываемый античной традицией без достаточных оснований Аристотелю и представляющий собою компиляцию отрывков из различных сочинений Аристотеля и других авторов.

 

[30] Плющ растет лучше, когда он предоставлен себе, кустарник краше в пустынных пещерах… птицы поют сладостнее самых искусных певцов (лат.) – Проперций, I, 2, 10–11 и 14.

 

[31] Всякая вещь… порождена либо природой, либо случайностью… – Платон. Законы, X, 888 е.

 

[32] Вот народ, мог бы сказать я Платону… – Шекспир в «Буре» (II, 1, 141–158, речь Гонзало) почти дословно воспроизвел отрывок из этой главы, начинающийся этими словами, кончая: «… признать вымышленное им государство».

 

[33] Это люди, только что вышедшие из рук богов (лат.) – Сенека. Письма, 90, 44.

 

[34] Таковы первичные законы, установленные природой (лат.) – Вергилий. Георгики. II, 20.

 

[35] Суда – предполагаемый автор одноименного византийского толкового словаря X в. н. э.

 

[36] Кориандр – растение из семейства зонтичных. Извлекаемое из него масло употребляется для приготовления ликеров.

 

[37] …мы не только читали об этих ужасах, но… и были очевидцами… – Монтень намекает здесь на недавнее массовое истребление протестантов в ночь на 24 августа 1572 г. (Варфоломеевская ночь) в правление Карла IX.

 

[38] … во время осады… Алезии… – Осада Алезии, в которой заперся вождь восставших против Цезаря галлов Верцингеторикс, происходила в 52 г. до н. э.

 

[39] Васконы, как говорят, подобною пищей продлили свою жизнь (лат.) – Ювенал. Сатиры, XV, 93. Васконы – древнее племя, населявшее провинцию Гасконь.

 

[40] …врачи… не стесняются изготовлять из трупов различные снадобья. – Во времена Монтеня существовало мнение, что египетские мумии обладают целебными свойствами; поэтому некоторые врачи, превратив частицы мумий в порошок, изготовляли из него настойки и мази, применяя их для лечения больных.

 

[41] Подлинной можно считать только такую победу, когда сами враги признали себя побежденными (лат.) – Клавдиан. О шестом консульстве Гонория, 248–249.

 

[42] Даже поверженный наземь продолжает сражаться (лат.) – Сенека. О провидении. 2.

 

[43] Саламин – остров и город в Греции, близ которого в сентябре 480 г. до н. э. греки под командованием Фемистокла одержали победу над персами; Платеи – см. прим. 1, Гл. XII; Микале – мыс в Ионии (Греция), близ которого греки в 479 г. до н. э. одержали победу над персами; что касается победы в Сицилии, то Монтень, видимо, имеет в виду битву при Навлохе в 36 г. до н. э., в которой Секст Помпеи был разбит, после чего Сицилией овладел Октавиан (Август). Фермопильское ущелье в горах Эты (Греция) – место гибели Леонида Спартанского и его воинов, павших там в 480 г. до н. э. в борьбе с полчищами царя персидского Ксеркса.

 

[44] Исхолай – военачальник спартанцев (IV в. до н. э.).

 

[45] Лия, Рахиль, Сарра и жены Иакова… – Здесь у Монтеня обмолвка; согласно Библии, женами Иакова были Рахиль и Лия, Сарра же была женой Авраама.

 

[46] Дейотар – тетрарх (правитель) Галатии и царь Малой Армении (ум. ок. 42 г. до н. э.), союзник римлян в борьбе их с Митридатом VI Евпатором.

 

[47] …это… анакреонтическое произведение. – Анакреонтическая поэзия – поэзия, воспевающая природу, любовь и наслаждения. Анакреонт – древнегреческий лирик VI в. до н. э.

 

[48] Трое… туземцев прибыли в Руан… – Это было в 1562 г.

 

[49] …легче угодить слушателям, говоря о природе богов, чем… людей. – Платон. Критий, 107 d.

 

[50] И все люди подобного рода (лат.) – Гораций. Сатиры, I, 2, 2.

 

[51] …вот пример из происходящих… у нас религиозных войн… – Битва при Ларошлабейле между гугенотами и католиками произошла в мае 1569 г. и закончилась победой гугенотов. Сражения при Монконтуре и при Жарнаке между католиками и гугенотами произошли также в 1569 г.

 

[52] …блестящая морская победа над турками… – Монтень имеет в виду морское сражение при Лепанто, у берегов Греции (1571). В этом сражении молодой Сервантес потерял руку.

 

[53] Арий (ок. 256–336) – один из крупнейших еретиков, отрицавший божественность Христа, отсюда ариане; Лев – антипапа, выдвинутый Арием и его последователями.

 

[54] Гелиогабал (Элагабал) – римский император, посаженный на императорский трон легионами в 217 г. и убитый преторианцами в 222 г.

 

[55] Ириней – один из видных теологов II в.; был послан в Галлию для проповеди христианства; с 177 г. – лионский епископ.

 

[56] Ибо какой человек в состоянии познать совет божий? Или кто может уразуметь, что угодно господу? (лат.) – Книга премудрости Соломона, IX, 13.

 

[57] Либо жизнь без печалей, либо счастливая смерть. Хорошо умереть, кому жизнь приносит бесчестье. Лучше не жить, чем жить в горести (греч.) – Монтень цитирует три изречения, принадлежащие трем анонимным греческим поэтам, заимствуя их из книги Poetes gnomiques, 1569.

 

[58] Нет человека… который не предпочел бы упасть один… раз, чем постоянно колебаться… – Сенека. Письма, 22, 3.

 

[59] Иларий – епископ города Пуатье, живший в IV в.

 

[60] Характерно самое название этой главы, в которой фигурирует термин «судьба» (fortune), инкриминировавшийся Монтеню папским цензором, проверявшим «Опыты» в бытность Монтеня в Риме в 1581 г. Инквизиция в Риме, особенно рьяно ополчившаяся на крамолу, запретила употреблять в сочинениях «языческое» слово «судьба», которым Монтень очень часто пользовался. Папский цензор, просматривавший «Опыты», просил Монтеня заменить «нечестивый» термин «судьба» словом «провидение». Монтень обещал исправить, но ни в одно издание, вышедшее на протяжении его жизни, не внес никаких изменений.

 

[61] Герцог Валантинуа – Чезаре Борджа (ум. в 1507 г.), незаконный сын папы Александра VI Борджа. Семья Борджа была известна совершаемыми ею тайными убийствами и предательствами. После смерти папы Александра VI (1503) Чезаре Борджа постигли гонения со стороны папы Юлия II и Гонсальво Кордовского; его трижды заключали в темницу. Отправленный Гонсальво в Испанию, он бежал к королю Наваррскому; в 1507 г. был убит в сражении. Маккиавелли изображает Чезаре Борджа как законченного тирана.

 

[62] Принужденная выпустить из объятий молодого супруга раньше, чем долгие ночи одной или двух зим могли бы насытить алчность их любви (лат.) – Катулл. LXVIII, 81.

 

[63] Константин… основал… империю… Константином… завершилось ее многовековое существование. – Имеется в виду Константин I (Великий), который перенес столицу Римской империи в Константинополь (306–337); Константин XI Палеолог (1448–1453) погиб при взятии Константинополя турками.

 

[64] Хлодвиг – король германского племени франков из династии Меровингов; в 508 г. перенес свою столицу в Париж и первым из франкских королей принял христианство. Жан Буше – см. прим. 13, Гл. XXVII.

 

[65] Ясон Ферский – т. е. из Феры в Фессалии.

 

[66] Изабелла… благополучно высадилась. – Описанный случай произошел в 1326 г. – Изабелла – дочь французского короля Филиппа IV Красивого, жена английского короля Эдуарда II.

 

[67] …судьба лучше нас знает, что делать. – Изречение анонимного греческого поэта, заимствованное Монтенем из сборника, названного в прим. 1, гл. XXXIII.

 

[68] Икет – тиран Сицилийский (IV в. до н. э.), долгое время боровшийся с коринфским полководцем Тимолеоном, который в конце концов все же свергнул его с престола, освободив сицилийцев.

 

[69] Лилио Грегорио Джеральди (1479–1552) – итальянский филолог и поэт. Себастиан Косталион (1515–1563), уроженец Дофине, во Франции, – выдающийся проповедник религиозной терпимости в XVI в., известный своей ожесточенной борьбой с Кальвином и, в частности, резким протестом против сожжения Сервета. Несмотря на преследования и нищенское существование, Касталион оставил после себя ряд работ, среди которых особенно выделяется его латинский трактат «О еретиках» – страстный протест против всякого мракобесия. Монтеню, несомненно, было известно это сочинение, и он не только сочувствовал бедствиям Касталиона, но и ощущал свою идейную близость к нему.

 

[70] …как говорит Писание… – «Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем…» (Книга Екклесиаста, IX, 3).

 

[71] Вот почему почти все живое покрыто либо кожей, либо шерстью, либо раковинами, либо наростами, либо корой (лат.) – Лукреций, IV, 935–936.

 

[72] Масинисса – нумидийский царь (II в. до н. э.).

 

[73] Септимий Север – римский император (II–III вв. н. э.).

 

[74] …головы убитых египтян…крепче, чем головы персов… – Геродот, III, 12. в Цезарь… выступал всегда впереди своего войска… – Светоний. Божественный Юлий, 58.

 

[75] …который с непокрытой головой переносил ужасные ливни и грозы небесные (лат.) – Силий Италик. Пунические войны, I, 250–251.

 

[76] Царство Пегу – Бирма. Монтень имеет в виду книгу венецианского купца Каспаро Бальби «Путешествие в восточную Индию» (Casparo Balbi, Viaggio Dell’Indie Orientate, Venezia, 1590), которую он читал на итальянском языке незадолго до смерти.

 

[77] …Платон… советует… не давать ни ногам, ни голове… покрова… – Платон. Законы. XII, 942 d.

 

[78] Король, которого поляки избрали себе после нашего… – Речь идет о Стефане Батории, короле Польши с 1575 г. До него в течение года польским королем был принц Анжуйский, впоследствии французский король Генрих III.

 

[79] …он носит у себя дома. – Грамматически у Монтеня тут двусмысленность, так как неясно, к которому из двух королей относится «он». Однако нет сомнения, что Монтень имеет в виду Стефана Батория.

 

[80] …предписавшие римлянам обнажать голову… сделали это… имея в виду здоровье граждан… – Плиний Старший. Естественная история, XXVIII, 17.

 

[81] …Дю Белле… во время похода в Люксембург… – Это происходило в 1543 г.

 

[82] И [замерзшее] вино, извлеченное из сосуда, сохраняет его форму, и его не пьют глотками, а разбивают на куски (лат.) – Овидий. Скорбные песни, III, 10, 23 сл.

 

[83] Меотийское озеро – древнее название Азовского моря. – Митридат – Митридат VII Евпатор, царь понтийский (123–63 гг. до н. э.).

 

[84] …во время сражения… близ Плаценции… – Платенция – Пьяченца (город в Италии). Монтень имеет в виду сражение близ Платенции в 217 г. до н. э. во время II-й Пунической войны, закончившейся победой карфагенян над римлянами.

 

[85] Фельянтинцы, или фельяны, – члены католического монашеского ордена, выделившегося из цистерцианского. Орден был основан в 1577 г. и назван по имени аббатства Фельян (в Лангедоке); вопреки аскетическим обетам, владел огромными богатствами. Генрих III пригласил фельянтинцев в Париж (1588), где выстроил для ордена роскошный монастырь. Во время Французской буржуазной революции орден был уничтожен. – Капуцины – члены монашеского ордена нищей братии (ветвь францисканцев), созданного в Италии в 1525 г. для борьбы с идеями реформации и допущенного во Францию в 1572 г. Названы так по капюшону, который был обязательной принадлежностью их одеяния. Создание в XVI в. новых аскетических орденов для ревностной службы папскому престолу было связано со стремлением католической церкви удержать свою власть над верующими, с так называемой контрреформацией.

 

[86] Существуют люди, которые хвалят лишь то, чему они, по их мнению, в состоянии подражать (лат.) – Цицерон. Оратор. 7; Цицерон. Тускуланские беседы, II, I. Цитируется неточно.

 

[87] Для них добродетель – лишь слово, а священная роща – дрова (лат.) – Гораций. Послания, I, в, 31–32.

 

[88] Они должны были бы ее [т. е. добродетель] чтить, даже если не в состоянии постигнуть ее (лат.) – Цицерон. Тускуланские беседы, V, 2.

 

[89] После великой битвы при Потидее… – Монтень здесь допустил ошибку; факт, о котором он сообщает, имел место не после битвы при Потидее, а после битвы при Платеях (479 г. до н. э.); Павсаний – правитель Спарты, начальствовавший греческим войском в битве при Платеях; Мардоний – персидский полководец, павший в той же битве.

 

[90] …некоторые считали причиной самоубийства Катона Младшего его мнимый страх перед Цезарем. – Плутарх. О злокозненности Геродота, 6.

 

[91] Этот человек был, поистине, образцом… – Монтень превозносит здесь Катона и оправдывает его самоубийство. Но в гл. III книги II, написанной восемь лет спустя, он изменил свое суждение о Катоне и резко осудил его самоубийство.

 

[92] И Катон, пока жил, был более велик, чем сам Цезарь (лат.) – Марциал. Эпиграммы, VI, 32.

 

[93] И непобедимого, победившего смерть, Катона (лат.) – Манолий. Астрономика, IV, 87.

 

[94] Боги были на стороне победителей, на стороне побежденных – Катон (лат.) – Катон – Лукан, I, 128.

 

[95] И все на земле подчинилось, кроме суровой души Катона (лат.) – Гораций. Оды. II, 1, 23.

 

[96] Творящего над ними суд Катона (лат.) – Вергилий. Энеида, VIII, 670.

 

[97] …Антигон разгневался на … сына, когда тот поднес ему голову… Пирра… – Рассказ этот приводится у Плутарха, см. Жизнеописание Пирра, 34.

 

[98] Карл Бургундский – последний герцог Бургундии (1467–1477), пытавшийся завладеть Эльзасом и Лотарингией и постоянно воевавший с герцогом Рене Лотарингским; погиб при Нанси в битве с лотарингцами и швейцарцами.

 

[99] Битва при Оре произошла в правление французского короля Карла V в 1364 г.

 

[100] Так прикрывает душа сокровенные свои чувства противоположной личиной; печаль – радостью, радость – печалью (ит.) – Петрарка, сонет 81.

 

[101] …когда Цезарю поднесли голову Помпея, он отвратил от нее… – Плутарх. Жизнеописание Цезаря, 48.

 

[102] И тогда, решив, что он может без опасности для себя разыграть доброго тестя, он стал проливать притворные слезы и исторгать вздохи из своей ликующей груди (лат.) – Лукан, IX, 1037 сл.

 

[103] Плач наследника – это смех под маской (лат.) – Публилий Сир в цитате у Авла Геллия/XVII, 14.

 

[104] Или новобрачным ненавистна Венера, или притворными слезами они хотят нарушить радость родителей, когда обильно проливают их у порога супружеской спальни. Нет, призываю богов во свидетели, они плачут неискренно (лат.) – Катулл, LXVI, 15 сл.

 

[105] …он содрогнулся и пожалел ее! – Монтень имеет в виду рассказ Тацита (Анналы, XIV, 4).

 

[106] Ведь неиссякаемый источник светового потока – солнце – с эфирных высот заливает небо все новым светом и непрерывной чередой шлет луч за лучом (лат.) – Лукреций, V, 281 сл.

 

[107] Ничто, по-видимому, не совершается столь же быстро, как то, что замышляет и приводит в исполнение ум. Итак, душа движется быстрее, чем любая другая вещь из тех, что, не скрываясь, находятся у нас пред глазами (лат.) – Лукреций, III, 182.

 

[108] …Тимолеон… оплакивает брата. – Тимолеон (см. прим. 9, Гл. XXXIV) из любви к законности и свободе позволил двум друзьям убить своего родного брата Тимофана, пытавшегося стать тираном в Коринфе.

 

[109] …большая часть – это всегда наихудшая… – Биант (VI в. до н. э.) – древнегреческий философ, один из «семи мудрецов». Слова Бианта, приводимые Монтенем, взяты у Диогена Лаэрция: Жизнеописание Бианта, I, 86.

 

[110] Хорошие люди редки; едва ли наберется их столько же, сколько насчитывается ворот в Фивах или устьев у плодоносного Нила (лат.) – (т. е. семь: намек на «семь мудрецов» античности). – Ювенал. Сатиры, XIII, 26–27.

 

[111] Альфонсо Альбукерке (1453–1515) – португальский мореплаватель и конкистадор, положивший начало португальскому владычеству в Индии.

 

[112] Отгоняют заботы разум и мудрость, а не какая-либо местность с видом на широкий простор моря (лат.) – Гораций. Послания, I, 11, 25–26.

 

[113] И позади всадника сидит мрачная забота (лат.) – Гораций. Оды, III, 1, 40.

 

[114] В бок впилась смертоносная стрела (лат.) – Вергилий. Энеида, IV, 73.

 

[115] Что нам искать земель, согреваемых иным солнцем? Кто, покинув отчизну, сможет убежать от себя? (лат.) – Гораций. Оды, II, 16, 18 сл.

 

[116] Ты скажешь, что избавился от оков? Собака после долгих усилий рвет, наконец, свою привязь и убегает, но на шее у нее еще болтается большой обрывок цепи (лат.) – Персий. Сатиры, V, 158 сл.

 

[117] Если наша душа не очистилась, сколько нам, несчастным, должно вынести еще [внутренних] битв, сколько преодолеть опасностей! Какие мучительные тревоги терзают человека, одолеваемого страстями, а также сколькие страхи! В какие бедствия ввергнут его надменность, распутство, несдержанность, в какие – роскошь и праздность (лат.) – Лукреций, V, 43 сл.

 

[118] Перевод дан Монтенем непосредственно перед цитатой (Гораций. Послания, I, 14, 13).

 

[119] Стильпон – древнегреческий философ (380–300 гг. до н. э.); Деметрий Полиоркет – царь македонский.

 

[120] Человек должен запасать только то, что держится на воде… – Диоген Лаэрций, VI, 6.

 

[121] Когда ты в одиночестве, будь себе сам толпой (лат.) – Тибулл, IV, 13, 12. Цитируется неточно.

 

[122] Подумать только! Привязаться к кому-нибудь или проникнуться к нему таким чувством, что он может оказаться тебе дороже, чем ты сам для себя? (лат.) – Теренций. Братья, 37–39.

 

[123] Ведь не часто бывает, чтобы кто-нибудь в достаточной мере боялся себя (лат.) – Квинтилиан. Обучение оратора, X, 7.

 

[124] …юношам подобает учиться… старикам – отстраняться от… дел… – Стобей. Антология, XLIII, 48–49. Приписывая эти слова Сократу, Монтень допускает неточность; Стобей приводит их как изречение пифагорейцев.

 

[125] Когда я в бедности, я довольствуюсь своим небольшим доходом, сохраняя твердость духа и в скудности. Когда же мне перепадает кусочек получше и пожирней, я говорю: «Мудры и живут, как подобает, лишь те, чье богатство, вложенное в роскошные поместья, у всех на виду» (лат.) – Гораций. Послания, I, 15, 41 сл.

 

[126] Аркесилай (III в. до н. э.) – древнегреческий философ-скептик.

 

[127] Пусть они постараются подчинить себе обстоятельства, а не подчиняются им сами (лат.) – Гораций. Послания, I. 1, 13. Здесь парафраза стихов Горация.

 

[128] …увлечение хозяйственными делами… своего рода рабство… – Саллюстий. Заговор Катилины, 4.

 

[129] …плодоводство, пристрастие к которому Ксенофонт приписывал Киру. – Ксенофонт. О домоводстве, IV.

 

[130] Скот объедал поля и посевы Демокрита, пока дух его, изойдя из тела, пребывал вдалеке (лат.) – Гораций. Послания, 1,12, 19–20.

 

[131] …Я советую… поручить своим людям… хлопоты по хозяйству… – Плиний Младший. Письма, I, 3. Монтень допускает неточность; эти советы Плиний дает не Корнелию, а Канинию Руфу.

 

[132] …он хочет использовать… уход от людей… дабы обеспечить себе… творениями вечную жизнь… – Цицерон. Оратор, 43; и во вступлениях ко многим другим философским трактатам.

 

[133] Разве твое знание не имеет цены, если кто-то другой не знает, что ты это знаешь (лат.) – Персий. Сатиры, I, 26–27.

 

[134] …должен избрать… путь… больше всего по душе… – Проперций, II, 25, 38. Перевод дан Монтенем непосредственно перед цитатой.

 

[135] Молча бродя по благодатным лесам и устремляя свой взор на то, что достойно мудрого и добропорядочного человека. – Гораций. Послания, I, 4,4–5.

 

[136] Будем наслаждаться. Нынешний день – наш, а после ты станешь прахом, тенью, преданием (лат). – Персий. Сатиры, V. 151–152.

 

[137] Не о том ли хлопочешь, старик, как бы потешить уши других? (лат.). – Персий. Сатиры, I, 22.

 

[138] Сопоставим мнения двух философов… – т. е. Эпикура и Сенеки. Приводимые в дальнейшем рассуждения взяты у Сенеки (Письма, 21).

 

[139] Пусть они запечатлеют в своей душе образцы добродетели (лат.) – Цицерон. Тускуланские беседы, II, 22.

 

[140] Фокион (ок. 417–300 гг. до н. э.) – выдающийся афинский полководец и государственный деятель. Сохранились его жизнеописания, составленные Плутархом и Корнелием Непотом.

 

[141] …Сципион и Лели и не уступили бы… рабу родом из Африки… – Современная наука решительно отвергает распространенное во времена Теренция мнение, будто авторами комедий, носящих его имя, являются знатные покровители Сципион и Лелий. Серьезные и осведомленные римские авторы также пренебрегали этими слухами, считая их ни на чем не основанным вымыслом. Теренций, действительно, не опроверг их, но он поступал так, очевидно, по тактическим соображениям.

 

[142] Пусть он будет беспощаден в бою и щадит поверженного врага (лат.). – Гораций. Юбилейный гимн, 51 сл.

 

[143] Одни будут витийствовать в суде, другие изображать при помощи циркуля вращение небосвода и перечислять сияющие светила; а уделом римского народа пусть будет искусство властвовать над народами (лат.). – Вергилий. Энеида, VI, 849 сл.

 

[144] …ты… недостаточно изучил вещи, более нужные… – Плутарх. Жизнеописание Перикла, 1.

 

[145] Ификрат – см. прим. 12, Гл. XIX. Антисфен – древнегреческий философ, основатель школы киников (VI–V вв. до н. э.); Исмений – некий фиванец.

 

[146] В них… содержатся… семена мыслей, более богатых… – Монтень намекает на то, что он не может открыто выражать свои мысли, опасаясь преследований.

 

[147] Изящество не является украшением достойного мужа (лат.). – Сенека. Письма, 115,2.

 

[148] …они… обещают вечность… письмам, которые писали своим друзьям. – Эпикур в письме к Идоменею и Сенека в письме к Луцилию.

 

[149] Аннибале Каро (1507–1566) – итальянский поэт-филолог, переводчик «Энеиды» и произведений многих других античных авторов. Его письма (1572–1574) были опубликованы посмертно.

 

[150] Молва, которая своим сладостным голосом чарует исполнение тщеславия смертных и кажется столь пленительной, – не что иное, как эхо, как сновидение или даже тень сновидения; она расплывается и исчезает при малейшем дуновении ветра (ит.). – Тассо. Освобожденный Иерусалим, XIV. 63.

 

[151] Ибо он [дьявол] не перестает искушать души даже тех, кто преуспел в добродетели (лат.). – Августин. О граде божием, V, 14.

 

[152] …хотят прославить себя тем, что презрели славу. – Цицерон. В защиту поэта Архия, 11.

 

[153] …Карл V в 1537 г. вторгся в Прованс… – Здесь неточность; вторжение войск Карла V в Прованс произошло в 1536 г. Антонио де Лейва – см. прим. 7, Гл. XI.

 

[154] Брасид – выдающийся спартанский военачальник (V в. до н. э.).

 

[155] Битва при Креси – произошла в 1346 г. во время Столетней войны; закончилась решительной победой англичан над французами.

 

[156] Ведь всегда кажется, что именно отряды, последними вступившие в бой, решили исход дела (лат.). – Тит Ливий, XXVII, 45.

 

[157] Гай Лелий, прозванный «Мудрым», – друг Сципиона Африканского (Младшего) и его легат в Африке и Испании; консул 140 г. до н. э.

 

[158] Битва при Бувине – произошла в 1214 г. между французами и войсками германского императора и его союзниками-англичанами; она закончилась победой французов.

 

[159] Нарисованный Монтенем портрет государя дословно совпадает с тем, как характеризует тирана друг Монтеня Ла Боэси в своем «Рассуждении о добровольном рабстве». Мысль о том, что короли и дворяне ничем, кроме платья, не отличаются от других людей, – одна из излюбленных идей Монтеня.

 

[160] …животное от животного не отличается так сильно, как человек от человека. – Плутарх. О том, что дикие звери имеют разум, 10.

 

[161] Насколько же один человек превосходит другого! (лат.). – Теренций. Евнух, 232.

 

[162] Так восхищаемся мы быстротой коня, который часто и с легкостью берет призы, вызывая у толпы, заполняющей цирк, громкие рукоплескания (лат.). – Ювенал. Сатиры, VIII, 57 сл.

 

[163] У царей есть обычай: когда они покупают коней, они осматривают их покрытыми, ибо прекрасная стать опирается часто на слабые ноги, и восхищенного покупателя могут соблазнить красивый круп, небольшая голова и гордо изогнутая шея (лат.). – Гораций. Сатиры, I, 2, 86 сл.

 

[164] Вас обманывает высота его каблуков. – Сенека. Письма, 76, 31.

 

[165] …если он мудр и сам себе господин, и его не пугают ни нищета, ни смерть, ни оковы; если, твердый духом, он умеет владеть страстями и презирать почести; и если он весь как бы гладкий и круглый, так что ничто внешнее не может его сбить с толку, то властны ли над ним превратности судьбы? (лат.). – Гораций. Сатиры, II, 7, 83 сл.

 

[166] Мудрец воистину сам кует свое счастье (лат.). – Плавт. Трехгрошовик, акт II, сц. 2.

 

[167] Не ясно ли всякому, что природа наша требует лишь одного – чтобы тело не ощущало страданий и чтобы мы могли наслаждаться размышлениями и приятными ощущениями, не зная страха и тревог? (лат.). – Лукреций, II, 16 сл.

 

[168] Потому что он носит оправленные в золото и сияющие зеленым блеском огромные изумруды, и постоянно облачен в одеяние цвета моря, пропитанное потом любовных утех (лат.). – Лукреций, IV, 1126.

 

[169] Такой человек [мудрец] счастлив поистине; счастье же этого – только наружное (лат.). – Сенека. Письма, 115.

 

[170] Ибо ни сокровища, ни высокий сан консула не отгонят злых душевных тревог и печалей, витающих под золоченными украшениями потолка (лат.). – Гораций. Оды, II, 16,9 сл.

 

[171] И действительно, людские страхи и назойливые заботы не боятся ни бряцанья оружия, ни смертоносных дротиков и они дерзко витают между царей и великий мира сего, не страшась блеска, исходящего от их золота (лат.). – Лукреций, II, 48 сл.

 

[172] И лихорадка не скорее отстает от тебя, если ты мечешься на пурпурной или вытканной рисунками ткани, чем если бы ты лежал на обыкновенном ложе (лат). – Лукреций, II, 34 сл.

 

[173] …Тот, кто выносит мое судно… знает, что это неправда. – Плутарх. Изречения древних царей. – Антигон – царь македонский (III в. до н. э.).

 

[174] Пусть девы отнимают его одна у другой, и пусть везде, где бы он ни ступил, распускаются розы (лат.). – Персий. Сатиры, II, 37–38.

 

[175] …все вещи таковы, каков дух того, кто ими владеет; для того, кто умеет ими пользоваться, они хороши; а для того, кто пользуется ими неправильно, они плохи (лат.). – Теренций. Сам себя наказывающий, 195–196.

 

[176] Ни дом, ни поместье, ни груды бронзы и золота не изгонят из больного тела их владельца горячку, и из духа его – печали; если обладатель всей этой груды вещей хочет хорошо ими пользоваться, ему нужно быть здоровым. Кто же жадничает или боится, тому его дом и богатства принесут столько же пользы, сколько картины тому, у кого гноятся глаза, или припарки – страдающему подагрой (лат.). – Гораций. Послания, I, 2. 47 сл.

 

[177] …все, что называется благом, для неразумного… плохо… – Платон. Законы, II, 661 b.

 

[178] Весь обряженный в серебро, обряженный в золото (лат.). – Тибулл, I, 2, 69.

 

[179] Если у тебя все в порядке с желудком, грудью, ногами, никакие царские сокровища не смогут ничего прибавить [к твоему благоденствию] (лат.) – Гораций. Послания, I, 12, 5–6.

 

[180] …согласится с мнением царя Селевка… – Плутарх. Должен ли старец вмешиваться в государственные дела, II; Селевк – Селевк I Никатор (Победитель), царь сирийский (IV в. до н. э.) .

 

[181] Таким образом, лучше спокойно подчиняться, чем желать властвовать cамому (лат.) – Лукреций, V, 1127–1128

 

[182] …Гиерон у Ксенофонта… – Имеется в виду диалог Ксенофонта «Гиерон, или О положении царей», 2–3, Гиерон Старший (V в. до н. э.) – сиракузский тиран.

 

[183] Слишком горячая и пылкая любовь нагоняет на нас, в конце концов, скуку и вредна точно так же, как слишком вкусная пища вредна для желудка (лат.). – Овидий. Любовные стихотворения, II, 19, 25–26

 

[184] Любая изысканность великим мира сего; меж тем нередко разглаживала морщины на их челе простая еда в скромном жилище бедняков, без ковров и без пурпура (лат.). – Гораций. Оды, III, 29, 13 сл.

 

[185] …Платон в «Горгии» определяет… – Платон. Горгий, 484 d.

 

[186] Король Альфонс говорил… – Имеется в виду Альфонс XI (1311–1351 – король Кастилии и Леона с 1312 г.

 

[187] Казале – крепость в Италии, неоднократно переходившая из рук в руки во время войн за миланское герцогство (1499–1547). Осада Сиены войсками Карла V происходила в 1554 г.

 

[188] Рабство связывает немногих, в большинстве люди сами держатся за рабскую долю (лат.). – Сенека. Письма, 22.

 

[189] Наибольшее преимущество обладания царской властью – это то, что народам приходится не только терпеть, но и прославлять любые поступки своих властителей (лат.). – Сенека. Фиест, 205.

 

[190] По мнению Анахарсиса… – Плутарх. Пир семи мудрецов, 11. – Анахарсис – философ, родом из Скифии, друг Солона (VI в. до н. э.)

 

[191] Когда царь Пирр намеревался двинуться на Италию… – Плутарх. Жизнеописание Пирра. 14

 

[192] И не удивительно, ибо он не знал точно, где следует остановиться, и не знал совершенно, доколе может возрастать наслаждение (лат.). – Лукреций, V, 1432–1433. Цитируется неточно.

 

[193] Наша судьба зависит от наших нравов (лат.). – Корнелий Непот. Жизнеописание Аттика, 11.

 

[194] Генрих II – французский король с 1547 по 1559 г.

 

[195] Залевк – древнейший греческий законодатель (VII в. до н. э.). составивший законы для города Локры (греческой колонии в Италии)

 

[196] Что бы ни делали государи, кажется, будто они это предписывают и всем остальным (лат.) – Квинтилиан. Упражнения в красноречии, 3

 

[197] Платон в своих «Законах» считает… – Платон. Законы, VII, 796а – 979а.

 

[198] Отон (Марк Сальвий) был провозглашен преторианцами римским императором в 69 г. В том же году, потерпев поражение от Вителлия, одновременно провоглашенного императором нижнегерманскими легионами, Отон лишил себя жизни.

 

[199] Секст Помпей, сын Гнея Помпея (Великого), потерпев в 36 г. до н. э. решительное поражение в морских сражениях при Милах и затем в Намвлохе (Сицилия), бежал в Азию и в 35 г. до н. э. был убит приближенными Антония.

 

[200] Марий Младший, приемный сын Гая Мария. Разбитый Суллою в 82 г. до н. э. в сражении при Пренесте, Марий Младший покончил с собой.

 

[201] Персей – последний македонский царь. Будучи разбит римским полководцем Эмилием Павлом при Пидне (168 г. до н. э.), он в следующем году был захвачен в плен римлянами и вскоре умер.

 

[202] …люди полгода спят и полгода бодрствуют. – Геродот, IV, 25.

 

[203] …проспал… пятьдесят семь лет. – Диоген Лаэрций, I, 109; Плиний Старший. Естественная история, VII, 53. – Эпименид – уроженец о. Крита (V в.до н. э.); о нем сохранились различные легенды, помимо той, о которой упоминает Монтень; ему приписывали легендарное долголетие; утверждали, что он прожил свыше 300 лет.

 

[204] Битва при Дре. – Произошла в 1562 г. между католиками и протестантами: закончилась победой католиков.

 

[205] Франсуа де Гиз вместе с коннетаблем Монморанси (1492–1567) в битве при Дре командовал войсками католиков.

 

[206] Филопемен – см. прим. 45, Гл. XXIII; Маханид – спартанский тиран, разгромленный Филопеменом в битве при Мантинее (206 г. до н. э.)

 

[207] …даже у Платона не встречались столь… грубые… образчики… – Имеется в виду диалог Платона «Кратил», значительная часть которого посвящена довольно фантастическому, с теперешней точки зрения, словотолкованию.

 

[208] Гета (Луций Септимий Гета) – римский император (211–212), занимавший престол вместе со своим братом Каракаллой и убитый по его наущению.

 

[209] Валлемонтанус – латинизированная форма французского имени Водемон.

 

[210] …кому… принадлежит… Гекену, Глекену или Геакену? – Монтень имеет в виду Бертрана Дю Геклена (см. о нем прим. 8, гл. III), имя которого писалось и произносилось на разные лады.

 

[211] …здесь речь идет не о дешевой и пустой награде (лат). – Вергилий. Энеида, XII, 764.

 

[212] Никола Денизо (1515–1559) – французский поэт и художник.

 

[213] …Светонию было дорого только значение его имени… – Здесь речь идет о знаменитом римском писателе, авторе «Жизни двенадцати цезарей» – Гае Светонии Транквилле, родовое имя которого было Ленис (Lenis), что означает по-латыни «медлительный», «спокойный». Tranquillus (Транквилл) имя, которым он называл сам себя, – также по-латыни – «спокойный». Таким образом, латинские слова tranquillus и lenis почти синонимы, на что и указывает Монтень.

 

[214] Пьер Террайль – подлинное имя французского полководца Баярда (см. прим. 19, Гл. III).

 

[215] Антуан Эскален (ок. 1498–1578) называл себя также капитаном Пуленом и бароном де Ла-Гард. Это был французский офицер, отличившийся на военной службе и на дипломатическом поприще.

 

[216] Неужели ты думаешь, что прах и души покойников пекутся об этом? (лат.) – Вергилий. Энеида, IV, 34.

 

[217] Нашими стараниями поубавилась слава спартанцев (лат). – Цицерон. Тускуланские беседы, V, 17.

 

[218] От самого восхода солнца у Меотийского озера нет никого, кто мог бы сравниться подвигами со мною (лат). – Цицерон. Тускуланские беседы, V, 17.

 

[219] …вот что воодушевляло полководцев греческих, римских и варварских, вот что заставило их бросить вызов опасности и вынести столько лишений; ибо поистине люди более жадны к славе, чем к добродетели (лат.). – Ювенал. Сатиры, X, 138 сл.

 

[220] Мы можем обо всем… говорить и за и против. – Перевод стиха Гомера (Илиада, XX, 249).

 

[221] Ганнибал победил, но он не сумел как следует воспользоваться плодами победы (ит). – Петрарка. Сонет 82.

 

[222] Битва при Монконтуре произошла в 1569 г. во время религиозных войн во Франции; герцог Анжуйский (будущий король Генрих III) одержал в ней победу над вождем протестантов адмиралом Колиньи. …не использовал победы… при Сен-Кантене… – В битве при Сен-Кантене (1557) испанская армия, подкрепленная английскими отрядами, разбила французскую под командованием Монморанси и Колиньи. Но взятие этой крепости не повело к решительному разгрому французов. Испанский король, о котором говорит Монтень, – Филипп II.

 

[223] В разгар успеха, когда враг охвачен ужасом (лат). – Лукан, VII, 734.

 

[224] …разбившие марсов во время Союзнической войны… – Марсы – италийская народность, обитавшая в средней и южной Италии. Марсы отчаянно боролись с римлянами во время Союзнической войны (90–88 гг. до н. э.).

 

[225] Гастон де Фуа (1489–1512) – французский полководец, одержавший в Италии ряд побед.

 

[226] Битва при Серизоле (Черезоле, Италия) произошла в 1544 г. между французами и имперскими войсками; Франсуа д’Ангиен (1519–1545) – французский полководец.

 

[227] Укусы разъяренной необходимости наиболее опасны (лат). – Слова Порция Латрона в его речи о Катилине. – Саллюстий(?). Фрагменты, 11.

 

[228] Нелегко одержать победу над тем, кто сражается, будучи готов умереть. (лат.) – Лукан, IV, 275.

 

[229] …азиатские народы брали… в походы… жен… – Ксенофонт. Киропедия, IV, 3.

 

[230] …одевшись в доспехи Демогакла… – Плутарх. Жизнеописание Пирра, 17. Называя Мегакла Демогаклом, Монтень повторяет ошибку современных ему французских переводов Плутарха.

 

[231] Агис – Агис IV (III в. до н. э.). спартанский царь, убит за попытку восстановить законы Ликурга; Агесилай (см. прим. 13, Гл. III); Гилипп – знаменитый спартанский полководец (V в. до н. э.)

 

[232] Фарсал – город в Фессалии, в окрестностях которого Цезарь одержал решительную победу над Помпеем (48 г. до н. э.).

 

[233] …он умерил силу… – Плутарх. Жизнеописание Помпея, 69.

 

[234] В злосчастной битве между двумя братьями-персами… – Ксенофонт. Анабасис, I, 8. Монтень имеет в виду борьбу за персидский престол, происходившую между братьями – Киром Младшим и Артаксерксом II (Мнемоном) и закончившуюся победой Артаксеркса и гибелью Кира в 401 г. до н. э.

 

[235] …вторгнуться в Прованс… – См. прим. 4, Гл. XLI.

 

[236] Сципион предпочел напасть на врага… – Речь идет о II-й Пунической войне. Сципион высадился в Африке в 204 г. до н. э.

 

[237] …они… напали на Сицилию… – Речь идет о попытке афинян захватить Сицилию (415–413) во время Пелопоннесской войны.

 

[238] Агафокл – тиран Сицилии; в 310 г., освободив Сицилию от карфагенян, он перенес театр военных действий в Африку. В дальнейшем он призвал в Сицилию карфагенян и отдал им большую часть их прежних владений, дабы подавить с их помощью народное восстание.

 

[239] И на долю неблагоразумия выпадает успех… – Манилий. Астрономика, IV, 95 сл.

 

[240] Equus funalis – пристяжная лошадь; equus dextrior, или, в поздней латыни, dextrarius – то же самое (dexter – правый, находящийся по правую руку). По-романски (т. е. на провансальском языке) adostrer значит – быть по правую руку, иначе говоря, сопровождать – ст. франц. accompagnier. Equus desultorius – лошадь, приученная к вольтижировке наездника.

 

[241] У них в обычае, подобно цирковым наездникам, иметь при себе запасного коня и часто в разгаре битвы они, вооруженные, перепрыгивают с усталой лошади на свежую – такова их ловкость, и так послушлива порода их лошадей (лат.) – Тит Ливий, XXIII, 29.

 

[242] …беда постигла Артибия… – Монтень опирается на рассказ Геродота (V, 111–112). – Саламин – остров в Эгейском море у берегов Аттики; в древнейшие времена был независимым от Афин.

 

[243] Форнуово – город в Италии, недалеко от Пармы. Битва, о которой говорит Монтень, произошла между французами и миланцами в 1495 г.

 

[244] …а также видеть и различать… – Поля страницы, на которой Монтень вписал этот абзац, были обрезаны при переплете таким образом, что конец фразы не сохранился.

 

[245] …считает верховую езду очень полезной… – Платон. Законы, VII, 794 с;. Плиний Старший. Естественная история, XXVIII, 14.

 

[246] …закон запрещал путешествовать пешком… имеющему лошадь. – Ксенофонт. Киропедия, IV, 3.

 

[247] …парфяне имели обыкновение не только воевать верхом… – Юстин, Извлечение из Трога Помпея, XLI, 3.

 

[248] …Светоний отмечает это… о Цезаре… – Светоний. Божественный Юлий, 60.

 

[249] …в котором, без сомнения, римляне были сильнее (лат.) – Тит Ливий, IX, 22.

 

[250] Приказывает выдать оружие, предоставить лошадей, дать заложников (лат.) – Цезарь. Записки о Галльской войне, VII, 11.

 

[251] …Хрисанф у Ксенофонта… – Ксенофонт. Киропедия, IV, 3.

 

[252] …отступали и снова устремлялись вперед и победители и побежденные, и тем и другим было неведомо бегство (лат.) – Вергилий. Энеида, X, 756.

 

[253] Первый натиск и первые крики решают дело (лат.) – Тит Ливий, XXV, 41.

 

[254] И они препоручают, таким образом, ветру наносить удары там, где он пожелает. Силен только меч, и всякий народ, в котором есть воинская доблесть, ведет войны мечами (лат.) – Лукан, VIII, 384 сл.

 

[255] …и со свистом несется пущенная как молния фаларика (лат.) – Вергилий. Энеида, IX, 705.

 

[256] Привыкнув метать пращой камни так, чтобы они пролетали через небольшое кольцо, они попадали не то что в голову неприятельского солдата, но в то место лица, куда метили. (лат.) – Тит Ливий, XXXVIII, 29.

 

[257] Страх и трепет охватили осажденных, когда со страшным грохотом начали разбивать стены (лат.) – Тит Ливий, XXXVIII, 5.

 

[258] Они не боятся огромных ран. Когда рана более широка, чем глубока, они считают, что тем больше славы для продолжающего сражаться. Но когда наконечник стрелы или пущенный пращой свинцовый шарик, проникнув глубоко в тело, при небольшой с виду ране, мучают их, они, придя в бешенство, что повержены столь незначительным повреждением, начинают кататься по земле от ярости и стыда (лат.) – Тит Ливий, XXXVIII, 21.

 

[259] Дионисий Сиракузский – см. прим. 7, Гл. I.

 

[260] Машины… схожи с нашими изобретениями. – Речь идет о катапультах.

 

[261] …непривычно им было видеть подобное. – Monstrellet. Chronique. Ed. Douet d’ Arcq., t, I, 349.

 

[262] …горстка свевов осмеливается нападать на крупные… отряды. – Цезарь. Записки о Галльской войне, IV, 2.

 

[263] И те, что живут в Массилии, садятся верхом на ничем не покрытые спины коней и управляют ими с помощью небольшого хлыста вместо уздечки (лат.) – Лукан, IV, 682–683.

 

[264] И нумидийцы управляют невзнузданными конями (лат.) – Вергилий. Энеида, IV, 41.

 

[265] Их невзнузданные кони бегут некрасиво; когда они бегут, шея у них напряжена, и голова вытянута вперед (лат.) – Тит Ливий, XXXV, 11.

 

[266] Альфонс XI – см. прим. 28, Гл. XLII.

 

[267] Антонио де Гевара (ум. в 1545 г.) – видный испанский писатель-моралист, ученость и стиль которого весьма ценились в Испании и за ее пределами. Кроме других сочинений, оставил два тома «Домашних писем», касающихся самых разнообразных предметов (изд. 1539–1545 гг.), пользовавшихся большим успехом и неоднократно переиздававшихся во второй половине XVI в. Монтень, как и все его поколение, зачитывался произведениями Гевары, фигурирующими в каталоге книг его библиотеки, хотя и относился к ним критически.

 

[268] «Придворный» – книга итальянца Бальдасаре Кастильоне (изд. 1528 г.), содержащая беседы представителей придворного общества на тему о том, какими качествами должен обладать человек высокой и тонкой культуры. Книга эта вскоре приобрела большую известность и за пределами Италии. В 1537 г. она была переведена на французский язык. Монтень часто заимствовал из нее примеры различного рода.

 

[269] …абиссинцы, наиболее высокопоставленные и приближенные к пресвитеру Иоанну… – В средние века и в XVI в. было довольно широко распространено сказание, что на Востоке, среди мусульманских земель, не то в Абиссинии, не то в Индии или еще дальше в Азии – существует христианское царство, которым управляет священник Иоанн. В основе этого сказания лежали вполне достоверные сведения о сохранившихся до XII–XIII вв. в центральной Азии общинах христиан несторианского толка.

 

[270] Ксенофонт рассказывает… – Ксенофонт. Киропедия, III, 3.

 

[271] Вот и сармат, вскормленный конской кровью (лат.) – Марциал. Книга зрелищ, 3, 4.

 

[272] Критяне, осажденные Метеллом… страдали от отсутствия воды… – Монтень опирается на сообщение Валерия Максима, VII, в, ext. 1.

 

[273] Недавно обнаруженные народы Индии… – Монтень имеет в виду Америку, которая тогда называлась Новой Индией. Несколько ниже Монтень говорит об Индии ближней, т. е. об Индии в собственном смысле.

 

[274] Фабий Максим Рутилиан (или Руллиан) – римский политический деятель и полководец (IV–III вв. до н. э.).

 

[275] …Натиск ваших коней будет сильнее, если вы разнуздаете их, прежде чем броситься на неприятеля; известно, что этим приемом часто с успехом пользовалась римская конница. (Они последовали его совету:) разнуздав коней, они дважды проскакали вперед назад, через вражеское войско, нанеся врагу страшные потери и переломив у него все копья (лат.) – Тит Ливий, XL, 40.

 

[276] Баязет I (Баязид) – турецкий султан (с 1300 по 1403 г.), завоеватель Болгарии, Македонии, Фессалии и обширных территорий в Малой Азии; …вспарывали… животы, залезали туда… – Источник Монтеня – во многом недостоверный – «О происхождении и деяниях поляков» Яна Гербурта Фульстинского (Jan Herburt z Fulztyna De origine et rebus gestis Polonorum), польского историка XVI в. Французский перевод («Histoire de rois et princes de Pologne») вышел в 1573 г. Сохранилась пометка Монтеня на экземпляре этой книги из его библиотеки: «Закончил чтение ее в феврале 1586 г. Это краткая и простая история Польши, без прикрас».

Об интересе Монтеня к России см. статью М.П. Алексеева «Эпизоды из русской истории» в книге «Романо-германская филология», сборник статей в честь академика В. Ф. Шишмарева. Л., 1957.

 

[277] …говорит Геродот… – Геродот, I, 78.

 

[278] Даги – племя, обитавшее в нынешнем Дагестане и в Средней Азии.

 

[279] Реал – мелкая испанская монета.

 

[280] Гай Фабриций Лусцин – римский консул в 282 г. до н. э., славившийся своей неподкупностью и простотой нравов. Лелий Непон – римский полководец (III–II вв. до н. э.), друг Сципиона Африканского.

 

[281] Они обертывают левую руку плащом и обнажают меч (лат.) – Цезарь. Записки о гражданской войне, I, 75.

 

[282] …дурное обыкновение останавливать… прохожих… – Цезарь. Записки о Галльской войне, IV, Б.

 

[283] Ты выщипываешь у себя волосы на груди, на руках и на ногах (лат.) – Марциал, II, 62, 1.

 

[284] Она вся блестит от мази, ими, натертая (ею), обсыпает себя сухим мелом (лат.) – Марциал, VI, 93, 9.

 

[285] И тогда родитель Эней так начал с высокого ложа (лат.) – Вергилий. Энеида, II, 2

 

[286] Я поцеловал бы [тебя], приветствуя ласковыми словами (лат.) – Овидий. Письма с Понта, IV, 9, 13.

 

[287] …засунул… палку… в горло и задохся. – Сенека. Письма, 70, 20.

 

[288] Монтень дает приблизительный перевод этого стиха перед тем, как процитировать его (Марциал, XI, 58, 11).

 

[289] Маленькие дети часто видят во сне, что они поднимают платье перед ямой или перед ночным горшком (лат.) – Лукреций, IV, 1026–1027.

 

[290] Пусть лакомятся модники подобными яствами, мне же не по вкусу странствующий ужин (лат.) – Марциал, VII, 48, 4–5.

 

[291] Раб с прикрытыми черным передником чреслами прислуживает тебе всякий раз, когда ты, нагая, обливаешься теплой водой (лат.) – Марциал, VII, 35, 1–2.

 

[292] …свидетельствует Сидоний Аполлинарий… – Сидоний Аполлинарий, VII, 239 сл.

 

[293] …пока уплатили, пока впрягли мула, прошел целый час (лат.) – Гораций. Сатиры, I, 5, 13–14.

 

[294] Краем ложа царя Никомеда (лат.) – Светоний. Божественный Юлий, 49.

 

[295] …какой другой мальчик скорее охладит чаши пламенного фалерна влагой протекающего рядом ручья? (лат.) – Гораций. Оды, II, 11, 18 сл.

 

[296] О Янус! Тебе никто не мог бы показать сзади кукиш, или быстрым движением рук – ослиные уши, или язык, длинный, как у апулийской собаки, которой хочется пить (лат.) – Персий. Сатиры, 1, 68 сл.

 

[297] Как только они выходили за порог дома, один смеялся, другой же, напротив, плакал (лат.) – Ювенал. Сатиры, X, 28.

 

[298] …Тимон, прозванный человеконенавистником. – Афинянин (V в. до н. 9.). В античных источниках мы находим множество рассказов о его отвращении к роду человеческому. Образ Тимона отражен Шекспиром в его трагедии «Тимон Афинский».

 

[299] Гегесий – см. прим. 57, Гл. XXVI.

 

[300] Феодор – древнегреческий философ (IV в. до н. э.), проповедовавший неверие в богов.

 

[301] …выслушал ответ Фукидида… – Речь идет не о Фукидиде, сыне Олора, – историке, а о Фукидиде, сыне Мелесия, – афинском политическом деятеле, вожде аристократической партии, яром противнике Перикла, подвергшемся остракизму в 443 г. до н. э.

 

[302] Аристон – древнегреческий философ-стоик (III в. до н. а.).

 

[303] …искусство льстить и обманывать… – Платон. Горгий, 465 Ь.

 

[304] Публий Лентул Сура – римский консул 71 г. до н. а., участник заговора Катилины, казненный вместе с другими заговорщиками Цицероном (63 г.); Квинт Метелл Непон – народный трибун 63 г., консул 57 г. до н. э.

 

[305] …у кардинала Караффы… – Монтень имеет в виду, надо полагать, кардинала Карло Караффу, осужденного на смерть папой Пием IV и казненного в 1561 г. Караффа – знаменитая в XVI в. неаполитанская фамилия.

 

[306] …и вовсе не безразлично, каким образом следует разрезать курицу или зайца (лат.) – Ювенал. Сатиры, V, 123.

 

[307] «То пересолено, а то подгорело, а то получилось слишком сухим; а вот это хорошо приготовлено; запомни же, чтобы и другой раз так сделать». Так-то учу я их старательно, в меру моего разумения. Словом, Демеа, я велю им смотреть в кастрюли, словно в зеркало, и наставляю по части всего, что Следует делать (лат.) – Теренций. Братья, 439.

 

[308] Луций Эмилий Павл (Павел) – римский полководец, нанесший поражение Персею в битве при Пидне (3-я Македонская война 168 г. до н. э.), завоеватель Македонии.

 

[309] …дворец Аполидона… – роскошный, воздвигнутый при помощи волшебства дворец, описанный в «Амадисе Галльском» – позднерыцарском испанском романе, переведенном в XVI в. на французский язык.

 

[310] Пьетро Аретино (1492–1554) – выдающийся итальянский сатирик, публицист и драматург эпохи Возрождения. В произведениях Аретино, проникнутых духом вызывающего свободомыслия, встречаются эпизоды, отмеченные цинизмом, непристойностью. Этим, а также неряшливостью слога Аретино и объясняется строгий отзыв о нем Монтеня.

 

[311] Марк Аттилий Регул – римский полководец III в. до н. э., успешно воевавший с карфагенянами, принудивший их начать переговоры о мире, но, в конце концов, предательски захваченный ими в плен.

 

[312] Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший – знаменитый римский полководец, взявший и разрушивший Карфаген (146 г. до н. э.) и Нуманцию (133 г. до н. э.).

 

[313] …пока у нас нет того, к чему мы стремимся, нам кажется, что эта вещь превосходит все прочее; а получив ее, мы начинаем столь же страстно желать чего-то другого (лат.) – Лукреций, III, 1082 сл.

 

[314] Когда он [Эпикур] увидел, что смертные обладают почти всем необходимым и что даже те из них, которые наделены богатствами, почестями и уважением и которых отличает добрая слава их сыновей, в душе и в сердце своем все же терзаются тревогой, а их душа поневоле предается горестным жалобам, он понял, что все зло – в самом сосуде, обладающем неким изъяном и потому портящем самую драгоценную влагу, вливаемую в него (лат.) – Лукреций, VI, 9 сл.

 

[315] Таков порок, присущий нашей природе; вещи невидимые, скрытые и непознанные порождают в нас и большую веру и сильнейший страх (лат.) – Цезарь. Записки о гражданской войне, II, 4.

 

[316] …как рассказывает… Плутарх… – Плутарх. Застольные беседы, VIII, 9.

 

[317] …он отдал забавное и… правильное приказание… – Согласно Квинтилиану (Обучение оратора, II, 20), это приказание было отдано Александром Македонским.

 

[318] Демокрит утверждал… – Источник Монтеня – Плутарх (Мнения философов, IV, 10).

 

[319] …слитки свинца… плавятся от холода… – Аристотель. Проблемы, 50.

 

[320] Вилланель – лирическое стихотворение из шести строф по три стиха и одной заключительной строчки, всего на две рифмы.

 

[321] Причину этого пытались выяснить Плутарх и другие. – Плутарх. Жизнеописание Александра, 4.

 

[322] Женщина пахнет хорошо, когда она ничем не пахнет (лат.) – Плавт. Привидение, I, 3

 

[323] Ты смеешься надо мной, Корацин, что я ничем не пахну; но я предпочитаю ничем не пахнуть, чем благоухать (лат.) – Марциал, VI, 55, 4.

 

[324] Постум, нехорошо пахнет тот, кто всегда благоухает (лат.) – Марциал, II, 12, 4.

 

[325] Мое обоняние, Полип, различает козлиный запах волосатых подмышек лучше, чем пес с самым острым нюхом чует логово вепря (лат.) – Гораций. Эподы, XII, 4 сл.

 

[326] …он один ни разу ею не заразился. – Диоген Лаэрций, II, 25.

 

[327] … во время трапез короля тунисского… – Имеется в виду Мулей Гасан, тунисский султан, который в 1543 г. прибыл в Неаполь, надеясь встретить там Карла V, чтобы обратиться к нему за помощью против своих восставших подданных.

 

[328] Эта глава, как и глава LIV, показательна для отношения Монтеня к католической церкви. Весь первый абзац – вставка, сделанная Монтенем в 1582 г., по возвращении из Италии, после того как его «Опыты» были проверены папским цензором, которому Монтень обещал изменить инкриминировавшиеся ему в разных главах места.

 

[329] Платон… указывает на три ошибочных суждения о богах… – Платон. Законы, X, 888 c-d.

 

[330] …если ты, ночной прелюбодей, скрываешь свое лицо под галльским плащом с капюшоном (лат.) – Ювенал. Сатиры, VIII, 144 сл.

 

[331] Benedicite («Благословите») – латинская католическая молитва, читаемая перед принятием пищи.

 

[332] Sursum corda («Ввысь да стремятся сердца») – первые слова латинской католической молитвы.

 

[333] …император Андроник, встретив… двух вельмож… – Монтень, по-видимому, имеет в виду византийского императора Андроника II Палеолога (1258–1322); имя Лопадий введено Монтенем по недоразумению; такое историческое лицо неизвестно.

 

[334] Некий епископ… – Имеется в виду епископ Озорно (см. прим. 10 к гл. XIV). – Диоскорида – древнее название острова Сокотра, находящегося в Индийском океане, в 180 км от мыса Гвардафуй.

 

[335] О Юпитер! Ибо ничего не знаю я о тебе… – Монтень цитирует здесь французский перевод Амио (см. прим. 1, Гл. XXIV) трактата Плутарха «О любви» XII.

 

[336] Словами грубыми и простыми (лат.) – Августин. О граде божием, X, 29.

 

[337] …у Ксенофонта есть одно место… – Монтень, по-видимому, допускает ошибку. Подобные рассуждения можно встретить в «Алкивиаде II» Платона.

 

[338] Ты просишь у богов такое, о чем можешь сказать им только тайком (лат.) – Персий. Сатиры, II, 4.

 

[339] Скажи-ка Стаюто, чем ты стремишься поразить слух Юпитера, – он, конечно, воскликнет: «О Юпитер, о всеблагой Юпитер!» Да и Юпитер сам не удержится от такого же восклицания (лат.) – Персий. Сатиры, II, 21 сл.

 

[340] …Маргарита Наваррская рассказывает о… принце… – Маргарита Наваррская, Гептамерон, III, 25; Маргарита Наваррская (1492–1549) – королева Наварры, сестра французского короля Франциска I, даровитая писательница XVI в. (сборник новелл «Гептамерон», поэтический сборник «Перлы перлов принцессы» и проч.). Комментаторы полагают, что в своем рассказе о молодом принце она имеет в виду будущего короля Франциска I.

 

[341] …мы потихоньку бормочем преступные молитвы (лат.) – Лукан, V, 104.

 

[342] Не всякий откажется от бормотания и постыдного шепота в храме и открыто вознесет свои молитвы богам (лат.) – Персий. Сатиры, II, 6–7.

 

[343] …сначала воззвав зычным голосом к Аполлону, он затем едва шевелит губами, боясь, что его услышат: «О дивная Лаверна, помоги мне обмануть, помоги мне казаться честным и правдивым! Прикрой мои прегрешения ночной тьмою и плутни – облаком» (лат.) – Гораций. Послания, I, 16, 59 сл.

 

[344] Ни боги, ни… люди… не принимают даров от злых. – Платон. Законы, IV, 716е-717а.

 

[345] Если коснуться алтаря чистой рукой, то можно смягчить суровость пенатов не только богатыми приношениями, но и горсткой полбы, благочестиво предложенной вместе с солью (лат.) – Гораций. Оды, III, 23, 17 сл.

 

[346] …сказал Катон… тем, кто хотел помешать ему покончить с собой… – Монтень опирается здесь на рассказ Плутарха (Жизнеописание Катона Утического, 69).

 

[347] После того, как тело расслабили тяжкие удары времени, после того, как руки и ноги отяжелели, утратили силу, разум тоже начинает прихрамывать, язык заплетаться и ум убывать (лат.) – Лукреций, III, 451 сл.

Мои тренинги
Ведущие Н.И. Козлов и команда тренеров
г. Сочи, с 20 по 26 мая
Полное собрание материалов по практической психологии!
Презентация обучающих программ
Каждый день online, 12:00 (мск)
Напишите свой запрос на сайте
Консультант свяжется с вами