УПП

Цитата момента



Занятой человек не знает, сколько он весит. Ну и не грузись — займись делом!
Полегчает.

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Советую провести небольшой эксперимент. Попробуйте прожить один день — прямо с самого утра — так, будто на вас нацелены десятки телекамер и сотни тысяч глаз. Будто каждый ваш шаг, каждое движение и слово, ваш поход за пивом наблюдаются и оцениваются, имеют смысл и интересны другим. Попробуйте влюбить в себя смотрящий на вас мир. Гарантирую необычные ощущения.

Александр Никонов. «Апгрейд обезьяны»

Читать далее >>


Фото момента



http://nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2009

Рот Йозеф. Марш Радецкого

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

щелкните, и изображение увеличится Тротта были молодым родом. Их предок получил дворянство после битвы при Сольферино. Он был словенцем. Сиполье – название деревни, откуда он происходил – стало его гербовым именем. К необыкновенному деянию был он предназначен судьбой. Но сам позаботился о том, чтобы имя его изгладилось в памяти потомства.

В битве при Сольферино он, в чине пехотного лейтенанта, командовал взводом. Уже полчаса, как продолжался бой. В трех шагах от себя он видел белые спины своих солдат. Первая шеренга его взвода стреляла с колена, вторая – стоя. Все были бодры и уверены в победе. Они плотно поели и выпили водки за счет и в честь императора, который со вчерашнего дня присутствовал на поле битвы. То тут, то там один из цепи падал. Тротта спешил заполнить собой каждую образовавшуюся брешь и стрелял из осиротевшего оружия убитого или раненого. Он то сдвигал теснее поредевшую цепь, то вновь растягивал ее, вглядываясь во все стороны стократно обострившимся глазом, вслушиваясь во все стороны напряженным ухом. Сквозь ружейный треск его чуткий слух улавливал редкие звонкие команды капитана. Острый взгляд проницал сине-серый туман перед линиями противника. Ни разу он не стрелял не целясь, и каждый из его выстрелов попадал в цель. Люди чувствовали его руку и его взгляд, слышали его призыв и чувствовали себя уверенно.

Противник сделал передышку. Необозримо длинную линию фронта обежала команда: "Прекратить огонь". То тут, то там еще щелкал шомпол, то тут, то там еще раздавался выстрел, запоздалый и одинокий. Сине-серый тумак между фронтами слегка поредел. Внезапно все ощутили полуденное тепло серебряного, затуманенного, грозового солнца. Тогда между лейтенантом и спинами солдат появился император с двумя офицерами генерального штаба. Он как раз собирался поднести к глазам бинокль, протянутый ему одним из сопровождающих. Тротта понимал, что это значит; даже если допустить, что враг отступает, его арьергард, несомненно, стоит лицом к австрийцам, человек же, держащий в руке бинокль, дает ему понять, что перед ним мишень, в которую стоит попасть. И эта мишень – молодой император. Тротта почувствовал, что у него останавливается сердце. От страха перед невообразимой, безграничной катастрофой горячий озноб пробежал по его телу. Его колени дрожали. Извечное негодование младшего фронтового офицера против высоких господ из генерального штаба, не имеющих понятия о горькой практике, продиктовало лейтенанту поступок, который навеки вписал его имя в историю этого полка. Он обеими руками надавил на плечи монарха, стремясь прижать его к земле. Лейтенант, видимо, надавил слишком сильно. Император упал тотчас же. Сопровождающие бросились к упавшему. В этот момент выстрел пробил плечо лейтенанта, тот самый выстрел, который предназначался сердцу императора. Пока тот поднимался, упал лейтенант. Повсюду, вдоль всего фронта, пробудилось суматошное и беспорядочное щелканье испуганных и вырванных из дремоты ружей. Император, невзирая на нетерпеливые просьбы своих спутников поскорее покинуть опасное место, верный своей царственной обязанности, склонился над распростертым лейтенантом, спрашивая лишившегося сознания и уже ничего не слышавшего, как его зовут. Полковой врач, санитарный унтер-офицер и двое солдат с носилками, согнув спины и опустив головы, галопом подбежали к ним. Офицеры генерального штаба сначала толкнули императора, затем сами бросились на землю. "Здесь, лейтенанта!" – крикнул император запыхавшемуся полковому врачу.

Между тем огонь снова стих. В то время как подпрапорщик, встав перед взводом, звонким голосом объявил: "Взводом командую я!" – Франц-Иосиф и его спутники поднялись, санитары бережно привязали лейтенанта к носилкам, и все двинулись назад по направлению к полковому штабу, откуда виднелась белоснежная палатка ближайшего перевязочного пункта.

Левая ключица Тротта была раздроблена. Пулю, засевшую под самой лопаткой, извлекли в присутствии высших чинов, под нечеловеческий вой раненого, которого боль пробудила от обморока.

Тротта через месяц выздоровел. Когда он вернулся в свой южно-венгерский гарнизон, он уже был обладателем капитанского чина, высочайшей из наград – ордена Марии-Терезии и дворянства. Отныне его звали: капитан Йозеф Тротта фон Сиполье.

Каждый вечер, перед тем как заснуть, и каждое утро, пробуждаясь от сна, словно его жизнь была подменена какой-то чужой, новой, сфабрикованной в мастерской, он твердил про себя свой новый чин и новое звание и подходил к зеркалу, желая убедиться, что лицо у него прежнее. Перед неуклюжей фамильярностью, при помощи которой его приятели пытались преодолеть расстояние, неожиданно положенное между ними неисповедимой судьбой, и своими собственными тщетными усилиями с привычной непринужденностью относиться к миру, новоиспеченный дворянин и капитан Тротта явно терял равновесие. Ему казалось, что отныне он на всю жизнь обречен в чужих сапогах бродить по натертому паркету, провожаемый перешептываниям и встречаемый робкими взглядами. Его дед был еще бедным крестьянином, его отец – военным писарем, впоследствии жандармским вахмистром на южной окраине империи. Потеряв глаз в схватке с босняцкими контрабандистами, он стал жить в качестве инвалида войны и паркового сторожа при Лаксенбургском дворце, кормил лебедей, подстригал живые изгороди, весной охранял ракитник, а позднее – бузину от разбойничьих, злонамеренных рук, и в теплые ночи выметал бесприютные парочки с благодетельно укромных скамеек. Естественным и подобающим казался чин простого пехотного лейтенанта сыну жандармского унтер-офицера. Но для дворянина и отличенного капитана, разгуливавшего, как в золотом облаке, в чуждом, почти неуютном сиянии императорской милости, родной отец вдруг отодвинулся куда-то вдаль, и умеренная любовь, которую сын питал к старику, стала требовать иного образа действий, иных форм общения. В течение пяти лет капитан не видел своего отца, но зато каждую вторую неделю, придя после вечно неизменного обхода в караульное помещение, писал ему письмо при скудном и беспокойном свете служебной свечки, после того как, проверив караулы и отметив часы их смены, он вписывал в рубрику "Особые происшествия" такое энергичное и четкое "никаких", которое уже само по себе отрицало возможность особых происшествий. Как отпускные свидетельства или служебные записки, походили друг на друга и эти письма, написанные на желтоватой, волокнистой четвертушке бумаги, с обращением "милый отец", проставленным слева, в четырех пальцах расстояния от верхнего края и двух – от бокового, начинающиеся с краткого уведомления о благополучии пишущего, выражающие надежду на благополучие получателя и неизменно заканчивающиеся написанными с красной строки по диагонали от обращения словами: "с уважением Ваш преданный и благодарный сын Йозеф Тротта, лейтенант". Но теперь, когда благодаря новому чину уже не нужно нести караульной службы, ему, видимо, приходится менять рассчитанную на всю солдатскую жизнь форму письма и между нормированными строками вставлять необычные сообщения о ставших необычными обстоятельствах, которые и сам едва понимаешь. В тот тихий вечер, когда капитан Тротта впервые по выздоровлении присел к столу, изрезанному и исковырянному игривыми ножами скучающих мужчин, чтобы выполнить свой долг корреспондента, он понял, что никогда не двинется дальше обращения "милый отец!". Он прислонил неплодовитое перо к чернильнице и снял нагар с колеблющегося фитиля свечи, словно надеясь в ее успокоенном свете почерпнуть счастливую идею или подходящий оборот речи, и незаметно предался воспоминаниям о детских годах, о матери и кадетском корпусе. Он следил за гигантскими тенями, отбрасываемыми даже самыми мелкими предметами на голые, выкрашенные в синеватую краску стены, и за слегка согнутым, поблескивающим очертанием сабли, сквозь рукоятку которой был продернут шейный платок, на крюке рядом с дверью. Он прислушивался к. неутомимому дождю и к песне, барабанящей по жестяному подоконнику. Наконец он поднялся, решив на следующей неделе посетить отца, после обязательной благодарственной аудиенции у императора, на которую его должны были откомандировать в самые ближайшие дни.

Неделю спустя, сразу после аудиенции, которая длилась десять коротких минут, десять минут императорской милости, и десяти или двенадцати предписываемых церемониалом вопросов, ответы на которые, стоя навытяжку, следовало выпаливать не слишком громко, но решительно, как из ружья: "Так точно, ваше величество", – он поехал в фиакре к отцу в Лаксенбург. Старика он застал без мундира в кухне его казенной квартиры, за гладко обструганным непокрытым столом, на котором лежал темно-синий носовой платок с красной каймой, перед вместительной чашкой с дымящимся и благоухающим кофе. Сучковатая, красно-коричневая палка из черешневого дерева, крючком зацепленная за край стола, тихонько покачивалась. Полуоткрытый, морщинистый, туго набитый кожаный кисет с грубо натертым табаком лежал возле длинной трубки из обожженной и пожелтевшей глины. Капитан Йозеф Тротта фон Сиполье со своими блестящими аксельбантами, в лакированном шлеме, распространяющем некое подобие черного солнечного сияния, в тугих, до пламени начищенных, высоких сапогах с сверкающими шпорами, с двумя рядами блестящих, почти пылающих пуговиц на мундире, наделенный сверхъестественным могуществом ордена Марии-Терезии, стоял среди этой привычной бедной и казенной обстановки, как некий бог войны. Так стоял сын перед отцом, который медленно поднимался с места, словно желая медлительностью приветствия подчеркнуть блеск молодого человека. Капитан Тротта поцеловал руку отца, склонил голову пониже и принял поцелуи: один в лоб, другой в щеку.

– Садись, – произнес старик. Капитан отстегнул некоторые атрибуты своего блеска и сел. – Поздравляю тебя, – сказал отец обычным голосом с твердым немецким выговором армейских славян. Гласные прорывались у него, подобно грому, а окончания он как бы отяжелял маленькими гирями. Пять лет назад он еще говорил с сыном по-словенски, хотя юноша и понимал только немногие слова, а сам не мог произнести ни единого. Но сегодня обращение на родном языке казалось старику слишком большой интимностью по отношению к сыну, благодаря милости судьбы и императора так высоко над ним вознесшемуся; и капитан тщетно вглядывался в губы отца, чтобы приветствовать первый звук словенской речи, как нечто привычное и далекое, утраченное и родное.

– Поздравляю, поздравляю, – громыхая, повторял вахмистр. – В мое время так скоро дело не делалось! В мое время нас еще жучил Радецкий!

"Все кончено!" – думал капитан Тротта. Отец отделен от него высокой горой военных чинов.

– Есть у вас ракия, отец? – произнес он, чтобы поддержать последний остаток семейной общности. Они пили, чокались, снова пили, после каждого глотка отец кряхтел, заходился нескончаемым кашлем, багровел до синевы, сплевывал, медленно успокаивался и начинал рассказывать всевозможные истории из времен своей военной службы, с совершенно очевидным намерением умалить заслуги и карьеру сына. Наконец капитан встал, приложился к отцовской руке, принял отеческие поцелуи в лоб и в щеку, пристегнул саблю, надел кивер и пошел. С ясным сознанием, что видел отца последний раз в жизни…

Так оно и было. Сын писал старику обычные письма, иных видимых отношений между ними более не существовало – капитан Тротта освободился от длинного ряда своих крестьянских предков-славян. С него начался новый род. Округлые годы катились друг за дружкой, как хорошо пригнанные, мирные колеса. Сообразуясь со своим рангом, Тротта женился на уже не слишком молодой, но не бесприданной племяннице своего полковника, дочери окружного начальника в Западной Богемии, прижил с нею сына, вкушал размеренность здоровой офицерской жизни в маленьком городишке, ездил каждое утро верхом на плац-парад, после обеда в кафе играл в шахматы с нотариусом, освоился со своим чином, сословием, своим достоинством и своей славой. Он обладал заурядными военными способностями и каждый год на маневрах заурядно проявлял их, был хорошим мужем, не доверял женщинам, не увлекался картежной игрой, был ворчлив, но честен на службе, заклятый враг всякой лжи, недостойного мужчины поведения, трусливой скрытности, многословных восхвалений и корыстных происков. Он был прост и безупречен, как его послужной список, и только гнев, иногда его охватывавший, заставил бы знатока людской породы почувствовать, что и в душе капитана Тротта темнеют глубины, в которых дремлют бури и неведомые голоса безыменных предков.

Он не читал книг, наш капитан Тротта, и втихомолку жалел своего подраставшего сына, который должен был вскоре столкнуться с грифелем, доской и губкой, бумагой, линейкой и таблицей умножения и которого уже дожидались неизбежные хрестоматии. К тому же капитан был убежден, что и его сын должен сделаться солдатом. Ему и в голову не приходило, что какой-нибудь Тротта (отныне и до скончания рода) может заниматься чем-нибудь другим. Будь у него два, три, четыре сына – все они стали бы солдатами, но его жена была хилая женщина, нуждалась во врачах и лечении, беременность угрожала ее жизни. Так думал тогда капитан Тротта. Поговаривали о новой войне; он каждый день был готов к ней. Более того, он был почти убежден, что ему предначертано умереть в бою. Его добросовестное простодушие считало смерть на поле битвы естественным следствием военной славы. До того дня, когда он с небрежным любопытством взял в руки первую хрестоматию своего сына, мальчику только что исполнилось пять лет, но домашний учитель из-за тщеславия матери раньше времени заставил его вкусить все горести учения. Он прочел рифмованную утреннюю молитву, в течение десятилетий она оставалась все той же, он еще помнил ее, прочел "Времена года", "Лису и Зайца", "Царя зверей". Потом раскрыл оглавление, увидел название отрывка, казалось, относившееся непосредственно к нему: "Франц-Иосиф Первый в битве при Сольферино"; прочел и принужден был сесть. "В битве при Сольферино, – так начинался отрывок, – наш император и король Франц-Иосиф Первый подвергся великой опасности". (Тротта сам фигурировал в этом отрывке. Но в сколь преображенном виде.) "Монарх, – стояло там, – в пылу битвы отважился прорваться так далеко вперед, что вдруг увидел себя окруженным вражескими всадниками, В этот миг величайшей опасности к нему подскакал юный лейтенант на взмыленном коне, размахивая саблей. Ого! Какие удары посыпались тут на головы вражеских всадников". И далее: "Вражеское копье пронзало грудь молодого героя, но большинство врагов уже полегло. С мечом в руках юный бесстрашный монарх мог уже легко отражать все ослабевающие нападения. Вся кавалерия противника была тогда взята в плен. А юный лейтенант – рыцарь фон Тротта было его имя – получил величайшую награду, которой наше отечество отмечает своих героических сынов: орден Марии-Терезии".

Капитан Тротта с книгой в руке пошел в маленький фруктовый садик, разбитый позади дома, где в прохладные дни работала его жена, и с побелевшими губами, тихим-тихим голосом спросил, знаком ли ей этот бесстыжий отрывок? Она с улыбкой кивнула.

– Это ложь! – крикнул капитан и швырнул книгу на мокрую землю.

– Но это ведь для детей, – мягко ответила жена. Капитан повернулся к ней спиной. Гнев потрясал его, как буря слабое деревцо. Он быстро прошел в дом, "его сердце стучало. В этот час он всегда играл в шахматы. Он снял саблю с вешалки, злым порывистым движением подпоясался и большими, гневными шагами вышел из дому. Тот, кто его видел, мог подумать, что он намеревается уложить целую роту врагов. В кафе, не проронив ни единого слова, с четырьмя глубокими поперечными складками на бледном, узком лбу под жесткими короткими волосами, он проиграл две партии. Злобной рукой отбросил застучавшие фигуры и сказал своему партнеру:

– Мне нужно с вами посоветоваться. – Пауза. – Со мной сыграли дурную шутку, – снова начал он, взглянул прямо на поблескивающие стекла очков нотариуса и тут же заметил, что ему не хватает слов. Следовало взять с собой хрестоматию. С этой злополучной книгой в руках объяснение далось бы ему значительно легче.

– Какую шутку? – спросил юрист.

– Я никогда не служил в кавалерии, – капитан Тротта подумал, что так легче всего начать, хотя и сознавал, что понять его невозможно. – А эти бесстыжие писаки детских книг утверждают, что я на рыжем коне, на взмыленном коне, так и пишут, подскакал, чтобы спасти монарха.

Нотариус понял. Он знал сей отрывок по книгам своих сыновей.

– Вы придаете этому слишком большое значение, господин капитан, – сказал он. – Подумайте только, ведь это для детей.

Тротта испуганно взглянул на него. В этот момент ему казалось, что весь мир против него объединился: составители хрестоматий, нотариус, жена, сын, домашний учитель.

– Все исторические деяния, – сказал нотариус, – для школьного употребления изображаются иначе. Да это и правильно, по-моему. Детям нужны примеры, которые они в состоянии понять, которые им запоминаются. Подлинную же правду они узнают позднее.

– Счет! – крикнул капитан и поднялся. Он пошел в казарму, застиг дежурного офицера, лейтенанта Амерлинга, с барышней в комнате писаря, самолично проверил караул, приказал позвать фельдфебеля, вызвал для рапорта дежурного унтер-офицера, велел выстроить роту и распорядился начать "упражнение с оружием". Ему повиновались испуганно и смущенно. В каждом взводе не хватало одного или двух человек, и сыскать их не оказалось возможным. Капитан Тротта приказал сделать перекличку. "Об отсутствующих сообщить при завтрашнем рапорте!" – сказал он лейтенанту. Команда, сопя, делала упражнения. Стучали шомполы. Взлетали ремни. Горячие руки громко шлепали по холодным металлическим стволам. Могучие, грузные приклады глухо стучали о мягкую землю. "Заряжай!" – командовал капитан.

Воздух дрожал от пустого щелканья холостых патронов. "Полчаса упражнений в стрельбе!" – снова выкрикнул Тротта. Через десять минут он изменил приказ: "На колени к молитве". Успокоенно прислушивался он к глухому стуку колен о землю – шлак и песок. Еще он был капитаном, хозяином своей роты! А этим писакам он уж покажет!

Сегодня он не пошел в казино, он даже не ел, он улегся спать. Спал крепко, без снов. На следующее утро на офицерском рапорте он кратко и отчетливо изложил свою жалобу полковнику. И тут началось хождение по мукам капитана Йозефа Тротты, рыцаря фон Сиполье, рыцаря правды. Прошли недели, пока из военного министерства пришло уведомление, что жалоба передана в министерство просвещения и культов. И снова прошли недели до того, как в один прекрасный день поступил ответ министра. Он гласил:

"Ваше высокоблагородие,

Глубокочтимый господин капитан!

В ответ на жалобу Вашего высокоблагородия, касающуюся отрывка № 15 из хрестоматии, в соответствии с законом от 21-го июля 1864 г. разрешенной для австрийских народных и городских училищ, составленной и изданной профессорами Вейднером и Црдени, господин министр просвещения позволяет почтительнейше обратить внимание Вашего высокоблагородия на то обстоятельство, что помещаемые в хрестоматиях отрывки исторического содержания, в особенности же те, в которых непосредственно говорится о высокой особе его величества императора Франца-Иосифа, а также и о других членах августейшей фамилии, согласно распоряжению от 21-го марта 1840 г., должны приспосабливаться к пониманию школьников и наилучшим образом отвечать педагогическим целям. Данный отрывок № 15, упомянутый в жалобе Вашего высокоблагородия, был представлен на личное рассмотрение Его превосходительства господина министра культов и разрешен им для школьного употребления. Высшие, равно как и подчиненные, управления школами считают необходимым представить для учащихся героические подвиги деятелей нашей армии в соответствии с характером, фантазией и чувствами подрастающего поколения, не отходя от правдоподобия описываемых событий, но и не передавая их в сухом тоне, исключающем всякую работу фантазии и возбуждение патриотических чувств. Принимая во внимание это, так же как и ряд других соображений, нижеподписавшейся обращается к Вашему высокоблагородию с почтительнейшей просьбой отказаться от представленной Вашим благородием, жалобы".

Этот документ был подписан министром просвещения и культов. Полковник передал его капитану Тротта с отеческим советом: "Бросьте-ка эту историю".

Тротта принял его и промолчал. Неделю спустя он подал через соответствующие инстанции прошение об аудиенции у его величества; а через три недели, в полдень, он стоял во дворце, с глазу на глаз со своим императором.

– Видите ли, милый Тротта, – сказал император, – дело довольно неприятное, но нельзя сказать, чтобы мы оба много из него потеряли! Бросьте-ка эту историю!

– Ваше величество, – возразил капитан, – это ложь!

– Лгут вообще немало, – согласился император.

– Я не могу, ваше величество, – сдавленным голосом произнес капитан.

Император вплотную подошел к нему. Монарх был почти одного роста с Тротта. Они посмотрели друг другу в глаза.

– Моим министрам, – начал Франц-Иосиф, – следует знать, что они делают. Я должен на них полагаться. Понимаете, милый капитан Тротта? – И, немного погодя: – Мы это поправим. Вы увидите.

Аудиенция кончилась.

Отец был еще жив. Но Тротта не поехал в Лаксенбург. Он вернулся в гарнизон и подал прошение об отставке.

Покинув армию в чине майора, он переехал в Богемию, в маленькое имение своего тестя. Император не оставил его своей милостью. Двумя неделями позже Тротта получил уведомление, что император распорядился выдать на учение сыну своего спасителя пять тысяч гульденов из своих личных средств. Одновременно последовало пожалование Тротта баронского титула.

Йозеф Тротта, барон фон Сиполье, мрачно, как обиды, принимал дары императора. Прусская кампания прошла без него и была проиграна. Он злобствовал. Виски его уже поседели, глаза потухли, его шаги стали медлительными, рука тяжелой, рот молчаливее, чем когда-либо. Хотя он и находился в цвете лет, но выглядел преждевременно состарившимся. Изгнан был он из рая простодушной веры в императора и добродетель, в правду и справедливость; замкнувшись в терпении и молчании, он начал подозревать, что на лукавстве держится мир, могущество законов и блеск величеств. Благодаря высказанному при случае желанию императора, отрывок № 15 исчез из хрестоматий империи. Имя Тротта сохранилось только в безгласных анналах полка. Майор продолжал жить как безвестный носитель рано отзвучавшей славы. В имении своего тестя он орудовал лейкой и садовыми ножницами, как его отец в дворцовом парке Лаксенбурга. Барон подстригал живые изгороди и выкашивал лужайки, весною охранял ракитник, а попозже бузину от разбойничьих и дерзких рук. Он заменял подгнившие планки в заборе новыми, гладко обструганными, чинил конюшенный инвентарь и упряжь, собственноручно взнуздывал и седлал гнедых, сменял проржавевшие замки на воротах и калитках, укреплял обдуманно и чисто выструганными подпорками пошатнувшийся кожевник, целые дни проводил в лесу, охотился за мелкой дичью, ночевал у лесника, заботился о курах, удобрении и урожае, фруктах и вьющихся растениях, работниках и кучерах. Недоверчиво и скаредно закупал он необходимое. Костлявыми пальцами вынимал монеты из замшевого мешочка и снова прятал его на груди.

Он сделался бережливым словенским крестьянином. Иногда на него еще находил прежний приступ гнева и потрясал его, как буря слабое деревцо. Тогда он бил работников и лошадей, хлопал дверьми, разбивал замки, которые сам приладил, грозил поденщикам смертью и полным уничтожением, за обедом злобно отодвигал тарелки, отказывался от пищи и брюзжал. Рядом с ним жили, в отдельных комнатах, жена, слабая и болезненная; мальчик, которого отец видел только за столом и чьи отметки давались ему на просмотр дважды в год, ни разу не вызвав у него ни похвалы, ни порицания; тесть, весело проедавший свою пенсию, любитель девушек, неделями проживавший в городе и боявшийся своего зятя. Он был невзрачным старым словенским крестьянином, этот барон Тротта. Все еще, два раза в месяц, поздним вечером, при колеблющемся пламени свечи он писал письма своему отцу на желтоватой четвертушке бумаги, четыре пальца расстояния от верхнего и два от бокового края, с обращением "милый отец!". Ответы приходили очень редко.

Правда, барон иногда думал о том, что следовало бы посетить отца. Давно уже он тосковал о вахмистре, скудной казенной обстановке, грубо натертом табаке и настоянной дома ракии. Но сына останавливали расходы, так же как остановили бы его отца, деда и прадеда. Теперь он был ближе инвалиду в Лаксенбургском дворце, чем много лет назад, когда в свежем блеске своего нового дворянства сидел в выкрашенной голубой краской кухне и пил ракию. С женой он никогда не говорил о своем происхождении. Он чувствовал, что ее, принадлежащую к старому чиновничьему роду, от словенского вахмистра отшатнуло бы застенчивое высокомерие. Поэтому он и не приглашал отца. Однажды, это было в ясный мартовский день, когда барон пробирался по затвердевшим глыбам земли к управляющему, работник подал ему письмо из управления Лаксенбургского дворца. Инвалид скончался, мирно уснул в возрасте восьмидесяти одного года. Барон Тротта сказал только: "Пойди к госпоже баронессе, пусть уложит мой чемодан, я еду вечером в Вену". Он пошел своей дорогой к дому управляющего, осведомился о ходе сева, поговорил о погоде, распорядился, чтобы заказали три новых плуга, в понедельник пригласили ветеринара и еще сегодня повивальную бабку к беременной служанке. Прощаясь, он сказал:

– Умер мой отец. Я пробуду три дня в Вене, – небрежно протянул один палец и ушел.

Чемодан был уложен, лошадей запрягли в коляску; до станции езды было не больше часа. Он быстро съел суп и жаркое. Затем сказал жене:

– Хватит! Мой отец был хорошим человеком. Ты никогда его не видела. – Было ли то последним "прости?" Или то была жалоба?

– Ты едешь со мной! – обратился он к испуганному сыну.

Жена поднялась, чтобы упаковать и вещи мальчика. Пока она хлопотала на втором этаже, Тротта сказал ребенку:

– Теперь ты увидишь своего деда.

Мальчик задрожал и опустил глаза.

Вахмистр был уже обряжен, когда они вошли. Он лежал с взъерошенными огромными усами посреди своей комнаты на катафалке, в темно-синем мундире, с тремя блестящими медалями на груди, охраняемый двумя сотоварищами-инвалидами и восемью метровыми свечами. Монахиня-урсулинка молилась в углу, рядом с единственным, завешенным теперь окном. Инвалиды стали навытяжку, когда вошел Тротта. В майорском мундире, с орденом Марии-Терезии, он опустился на колени. Сын последовал примеру отца, его юное лицо очутилось прямо перед огромными подметками сапог покойника. Барон Тротта первый раз в жизни почувствовал тонкий, острый укол в области сердца. Его маленькие глаза остались сухими, В набожном смущении пробормотал он "Отче наш", раз, второй, третий, склонился над покойником, поцеловал могучие усы, кивнул инвалидам и обернулся к сыну: "Идем".

– Видел ты его? – спросил он на улице.

– Да, – сказал мальчик.

– Он был всего только жандармским вахмистром, – произнес отец, – в битве при Сольферино я спас жизнь императору, и потом мы получили баронство.

Мальчик ничего не ответил.

Инвалида похоронили на военном отделении маленького кладбища в Лаксенбурге. Шесть темно-голубых товарищей несли гроб от часовни до могилы. Майор Тротта в кивере и парадном мундире все время держал руку на плече своего сына. Мальчик всхлипывал. Печальная музыка военного оркестра, жалобное и монотонное духовное пение, слышимое каждый раз, как смолкала музыка, и тихо вздымающийся ладан причиняли ему непонятную, стесняющую дыхание боль. И орудийные выстрелы, которыми полувзвод отсалютовал у могилы, потрясли его своей долго не смолкавшей в воздухе неумолимостью.

Отец и сын поехали обратно. В пути барон все время молчал. Только когда они уже вышли из поезда и садились в ожидавшую их позади станционного садика коляску, майор промолвил:

– Не забывай его, твоего деда.

И снова принялся за свои привычные ежедневные дела, и годы опять покатились, как ровные, мирные, молчаливые колеса. Вахмистр был не последним покойником, которого пришлось схоронить барону. Он похоронил сначала своего тестя, несколько лет спустя жену, которая быстро и ни с кем не попрощавшись умерла от жестокого воспаления легких. Своего мальчика он отдал в пансион в Вене, решив, что сын никогда не станет кадровым военным. Он остался один в имении, в белом просторном доме, где еще чувствовалось дыхание покойной жены, разговаривал только с лесничим, управляющим, работниками, кучером. Все реже прорывался у него гнев. Но прислуга постоянно чувствовала его тяжелый кулак, и его злобная молчаливость, как тяжкое ярмо, ложилась на шеи людей. Перед его появлением воцарялась боязливая тишина, как перед близкой грозой. Два раза в месяц он получал почтительные письма от сына, один раз в месяц отвечал на них двумя короткими фразами на маленьких, узких клочках бумаги (полях, оторванных от получаемых писем). Раз в год, восемнадцатого августа, в день рождение императора, он в полной парадной форме отправлялся в ближайший гарнизонный город. Два раза в год приезжал в гости сын. На рождественские и летние каникулы. Каждый сочельник мальчику вручались три звонких серебряных гульдена, в получении которых он должен был расписаться и которые никогда не смел взять с собой. Гульдены еще в тот же вечер попадали в шкатулку, стоявшую в комнате отца. Рядом с гульденами лежали школьные отметки. Они сообщали о старательном прилежании сына и его достаточных, хотя и умеренных способностях. Никогда мальчик не получал игрушек, никогда не получал карманных денег или книг, не считая обязательных учебников. Казалось, он ни в чем не ощущал недостатка. У него был опрятный, трезвый и честный ум. Его скудная фантазия не шла дальше желания по возможности скорей оставить позади школьные годы.

Ему было восемнадцать лет, когда отец в сочельник сказал:

– В этом году ты больше не получишь трех гульденов! Можешь взять девять под расписку из шкатулки. Будь осторожен с девочками. Большинство из них заражены! – И, помолчав, добавил: – Я решил, что ты станешь юристом. До этого у тебя есть еще два года. С военной службой дело терпит. Можно получить отсрочку до окончания курса.

Молодой человек так же покорно принял девять гульденов, как и волю отца. Девочек он посещал редко, тщательно выбирал их, и у него оставалось еще шесть гульденов, когда он приехал домой на летние каникулы. Он попросил у отца разрешения пригласить друга.

– Хорошо, – несколько удивленно ответил майор. Друг явился почти без багажа, но с обширным ящиком красок, который не понравился хозяину дома. – Он художник? – спросил старик.

– И очень хороший, – отвечал Франц-сын.

– Чтоб он ни одной кляксы не смел сделать в доме! Пусть пишет пейзажи.

Гость стал писать, правда, вне дома, но отнюдь не пейзажи. Он писал на память портрет барона Тротта. Каждый день за столом он изучал черты хозяина.

– Что он на меня уставился? – спросил однажды барон.

Оба юноши покраснели и принялись внимательно разглядывать скатерть. Портрет все же был закончен и при прощании, уже в рамке, вручен старику. Он рассматривал его вдумчиво и с улыбкой. Перевернул, словно отыскивая на оборотной стороне те детали, которые могли быть упущены на лицевой, подходил с ним к окну, отводил подальше от глаз, разглядывал себя в зеркало, сравнивая с портретом, и, наконец, сказал:

– Где его повесить? – За много лет это было первой его радостью. – Можешь одолжить своему приятелю денег, если ему нужно, – шепнул он Францу. – Смотрите не ссорьтесь.

Этот портрет был и остался единственным когда-либо написанным со старого Тротта. Впоследствии он висел в комнате сына и занимал фантазию внука…

Покуда же он несколько недель продержал майора в странном настроении духа. Майор вешал его то на одну, то на другую стену, польщенно и благосклонно рассматривал свой жесткий, сильно выдающийся вперед нос, свой безбородый, бледный и узкий рот, худые скулы, как холмы выдававшиеся под маленькими черными глазами, и низкий, морщинистый лоб, полускрытый коротко подстриженными, щетинистыми и колючими волосами. Только теперь узнал он свое лицо и иногда вступал с ним в молчаливые диалоги. Оно пробуждало в нем никогда не посещавшие его ранее мысли, воспоминания, неуловимые, быстро расплывающиеся тени грусти. Ему понадобился портрет для того, чтобы понять свою преждевременную старость и свое великое одиночество; из раскрашенного холста струились к нему одиночество и старость. "Это всегда так? – спрашивал он себя. – Всегда это было так?" Время от времени он невольно стал ходить на кладбище, на могилу жены, рассматривал серый цоколь и белоснежный крест, даты рождения и смерти, высчитал, что она умерла слишком рано, и убедился, что не может точно вспомнить ее. Ее руки, например, он забыл. "Китайский винный камень", – вспомнилось ему лекарство, которое она принимала много лет подряд. Ее лицо? С закрытыми глазами он еще мог вызвать его в памяти, но оно быстро исчезало, расплывалось в красноватых кругах сумрака. Он стал кротким дома и во дворе, изредка поглаживал лошадь, улыбался коровам, чаще, чем до этих пор, выпивал стаканчик водки и однажды написал сыну коротенькое письмецо в неположенный срок. Его начали приветствовать с улыбкой, он в ответ благосклонно кивал головой. Пришло лето, на каникулы приехали сын и друг, старик отправился с обоими в город, зашел в трактир, выпил несколько глотков сливянки и заказал для юношей богатый ужин.

Сын сделался юристом, стал чаще наезжать домой, присматриваться к имению, в один прекрасный день ощутил желание управлять им, отказавшись от юридической карьеры. Он признался в этом отцу. Майор сказал:

– Слишком поздно! Ты не будешь ни крестьянином, ни помещиком! Ты будешь дельным чиновником, и ничего больше.

Это было решенным делом. Сын сделался чиновником полицейского управления, окружным комиссаром в Силезии. Если имя Тротта исчезло из рекомендованных хрестоматий, то оно не исчезло из секретных документов высших полицейских учреждений, а пять тысяч гульденов, дарованных от щедрот императора, обеспечивали чиновнику Тротта постоянное благосклонное внимание и поощрение неизвестных ему высших инстанций. Он быстро продвигался по службе. За два года до его назначения окружным начальником скончался майор.

Старик оставил неожиданное завещание. Так как кет сомнения, писал он, что из его сына не получится хорошего сельского хозяина, и так как он надеется, что Тротта, благодарные императору за его неизменные милости, добьются чинов и положения на государственной службе и в жизни будут счастливее, чем он, составитель этого завещания, то и решает в память своего покойного отца, имение, много лет тому назад переведенное на его имя тестем, со всем движимым и недвижимым имуществом, передать в фонд военных инвалидов, наследникам же вменяется в обязанность только с наибольшей скромностью похоронить завещателя на том кладбище, где лежит его отец, и, если это не представит затруднений, вблизи от его могилы. Он, завещатель, просит отказаться от всякой помпы. Наличные деньги, пятнадцать тысяч флоринов с соответствующими процентами, находящиеся в банкирском доме Эфрусси в Вене, так же как и все прочие имеющиеся у него деньги, серебро, медь, равно как кольцо, часы и цепочка покойной матери, принадлежат единственному сыну завещателя, барону Францу фон Тротта и Сиполье.

Венский военный оркестр, рота пехотинцев, представитель кавалеров ордена Марии-Терезии, представитель южно-венгерского полка, скромным героем которого был майор, еще способные маршировать инвалиды, два чиновника дворцовой и собственной его величества канцелярии, офицер военного министерства и один унтер-офицер, несший на увитой крепом подушке орден Марии-Терезии, составляли официальный похоронный кортеж. Франц-сын, тонкий, весь в черном, шел один. Оркестр играл тот же марш, что и на похоронах деда. Салюты, которыми на этот раз почтили покойника, были громче и дольше звучали в воздухе.

Сын не плакал. Никто не плакал о покойном. Все было сухо и торжественно. Никто не говорил речей на могиле. Неподалеку от жандармского вахмистра теперь лежал барон фон Тротта и Сиполье, рыцарь правды. На его могиле водрузили обыкновенный надгробный камень, на котором узкими черными буквами рядом с именем, чином и названием полка было выгравировано гордое обозначение: "Герой Сольферино".

Итак, от покойного осталось не намного больше, чем этот камень, отзвучавшая слава и портрет. Точно крестьянин весной прошел по пашне, а позднее, летом, след его шагов исчезает в изобилии пшеницы, которую он посеял. Королевско-имперский обер-комиссар Тротта фон Сиполье на той же неделе получил соболезнующее письмо от его величества, в котором дважды упоминались все еще незабвенные заслуги почившего.



Страница сформирована за 0.25 сек
SQL запросов: 171