Повесть четвертая

Женщине выйти из рядов!

1.

Я снова во фронтовом блиндаже у своего героя. Момыш-Улы смотрит в небольшое окошко под верхним накатом, окошко, за которым чернеет ночь. О чем он думает?

Куда унеслись его мысли? Вот он негромко пропел:

 Выпьем, добрая подружка
 Бедной юности моей…

За время нашего знакомства - уже не краткого, но еще и не короткого - я успел заметить: обладая верным и развитым музыкальным слухом, Момыш-Улы знал, хранил в памяти немало песен, старинных романсов, оперных арий. Иногда он любил в лад мыслям пропеть фразу-другую из своего обширного, как я мог определить, музыкального репертуара.

- Откуда, Баурджан, вам известно столько музыки?

Я ожидал, что мой вопрос будет немедленно отвергнут. Момыш-Улы всегда так поступал, когда я расспрашивал о чем-нибудь личном. Однако сейчас он затянулся папиросой и сказал:

- Жила-была такая девушка Рахиль, которая водила меня по театрам и концертам, когда я был студентом в Ленинграде.

- В Ленинграде?

- Да.

- Как же вы туда попали?

- Долгая история.

Баурджан замолк, явно не намереваясь развивать дальше эту тему. Я попросил:

- Расскажите о Ленинграде, об этой девушке.

- Зачем?

- Мне как писателю это необходимо. Хочется вас увидеть в разных гранях.

- Я рассказываю не вам.

- Не мне?

- Не вам, а поколению. Было бы глупо и неблагородно подсовывать сюда собственную биографию.

Я вздохнул. Чем, какими доводами переубедить этого неуступчивого человека?

2.

- Коль мы заговорили про женщин, - продолжал Баурджан, - то вместо россказней, которыми иногда позволительно согрешить в землянке, коснемся вопроса о женщинах на войне, в сражающейся Красной Армии.

В дни битвы под Москвой я, командир батальона, решал эту проблему просто: женщине не место в боевых частях. Коротко и ясно. И вся проблема отсечена, как шашкой.

Никогда ни одна женщина не шагала в батальонной колонне, не становилась в наш строй. Но вот однажды…

Собственно говоря, про этот случай следовало бы рассказать на страницах одной из наших прежних повестей, где описаны первые бои батальона, наш отход к Волоколамску. Что же, вернемся к тем картинам, к нашему невеселому ночному маршу.

…Во мраке ротными колоннами батальон шагает по расползающейся талой земле. Движутся бойцы, движутся орудия, двуколки с пулеметами, повозки с боеприпасами, потом опять бойцы.

Мы покидаем эту землю, выскальзываем из петли. Деревни по правую и по левую руку от нас уже заняты врагом; осталась лишь узкая проушина; надо пользоваться мраком, ночным временем, чтобы по приказу отойти к своим, соединиться с частями дивизии.

Колонну ведет Заев. Его рота головная. Он неутомимо шагает, помахивая длинными руками. Проходят ряды бойцов, проезжают запряжки. Вот и приблудная команда - потерявшие своих командиров, свою часть, приставшие к батальону солдаты. Их ведет политрук Бозжанов. Сюда присоседился и инструктор по пропаганде Толстунов.

С седла - я сидел верхом, пропускал мимо себя колонну, - с седла я разглядел: возле Бозжанова и Толстунова шагает кто-то третий. Что за черт? Юбка? Быть того не может! Померещилось… Нет. Среди мужских силуэтов мелькают ножки в ботиках, мелькает юбка.

И я крикнул:

- Стой!

Колонна остановилась.

- Женщине выйти из рядов!

Нерешительно вышла и приблизилась женская фигура. Я скомандовал бойцам:

- Марш!

Ряды двинулись. Толстунов и Бозжанов остались на обочине.

- Кто такая?

Во тьме прозвучал женский голос:

- Фельдшерица… Фамилия Заовражина…

Толстунов добавил:

- Из села Васильеве… Уходит, комбат, от немцев.

- Что за порядок? Почему мне не доложили? Кто разрешил допускать жителей в батальонную колонну?

Бозжанов хотел что-то ответить, но я оборвал:

- Без разговоров! По местам!

- А я? - спросила девушка. - Неужели оставите у немцев?

Я вытащил карманный электрофонарик, нажал кнопку. Пучок света вырвал из темноты русское девичье лицо, широкие крылья округлого носа, ямочку на подбородке. На миг я увидел серьезные темно-серые глаза. Тотчас девушка заморгала, ослепленная внезапным светом. Я повел фонариком ниже - луч упал на осеннее черное пальто, на лямки закинутой за плечи котомки, на висевшую сбоку фельдшерскую сумку.

Далее полоса света опустилась на дешевые, простые чулки, на облепленные грязью, должно быть, хлебнувшие воды, невысокие боты. Меня потянуло еще раз увидеть ее взгляд. Чуть приподнял фонарик. В слабом отблеске опять стали различимы обращенные ко мне небоязливые серые глаза. Я опять подивился их серьезности.

Да, пришел для нее серьезный час! Родная пристань брошена, чалки обрублены топором войны. В ботиках, с наскоро собранной тощей котомкой девушка встала в ряды последнего уходящего батальона Красной, Армии, пошла с нами. Великое время, великая война позвали ее.

Фонарик погашен.

- Как зовут? - спросил я девушку.

- Варя.

- Ну, Варя, выведем тебя. Иди, где шла. Скоро дойдем. Там скажу: вот. Варя, наша сторона. И пойдешь себе…

- А с вами?

- С нами нельзя.

3.

За деревней Долгоруковкой, занятой немцами, - ее мы обогнули - нас радостно повстречал помощник начальника штаба полка лейтенант Курганский. Его появление означало: мы дошли к своим!

Курганский привез нам подарок - две подводы с белым хлебом, совсем свежим, ночной выпечки. Я смотрел на эти укрытые брезентом повозки, на колеса с поблескивающими сталью ободами, проложившие к нам колею из Волоколамска, и беззвучно пел: "Мы у своих! Мы на земле, где стоят наши!"

Брезжил рассвет, стлался утренний туман. Я решил укрыть батальон в леске, дать людям поесть, передохнуть.

Вместе с бойцами в лес зашагала и Варя. В черном пальто, черном беретике, с котомкой за спиной. Я снова вызвал ее из рядов. Она подошла, оглянулась на уходящую колонну, подняла на меня взор. Теперь, в утреннем неярком свете, черты ее лица - крупные нерасплывчатые губы, открытый лоб, прямой пробор темных, без завивки, волос, - эти черты показались мне более тонкими, чем ночью, при фонарике.

- Ну, Варя… Вот дорога. Иди.

В устремленных на меня темно-серых глазах показались слезы. Я не слишком чувствителен к женским слезам. Но эта девушка плачет, пожалуй, не часто. Она проговорила:

- Одна?

Стало ее жалко. Действительно, нелегко уйти одной в этот туман.

- Хорошо, Варя. Доведем тебя дальше.

- А совсем мне с вами нельзя?

- Нет. Мы, Варя, воины. Отправим тебя, если хочешь служить в армии, немного подальше в тыл. А в батальоне девушки не надобны.

Привел ее в санитарный взвод к Кирееву, нашему фельдшеру.

- Киреев, доверяю тебе эту девушку. Зовут Варя Заовражина. Сколько, Варя, тебе лет?

- Девятнадцать.

- У меня как раз такая дочь, - сказал Киреев.

- Знаю, ты отец… Передаю тебе ее на сохранение до Волоколамска. Следи за ней строго, как за дочерью.

Варе напоследок дал наказ:

- А ты смотри - ни с кем не заводи здесь шуры-муры. Веди себя, как подобает порядочной советской девушке.

Она покраснела. В ее взгляде я прочел: "Зачем ты меня обижаешь?"

4.

Вы, надеюсь, помните, как далее сложилась обстановка. Я пожадничал; захотел вывезти из-под носа у немцев припрятанные нами снаряды и пушки, для которых не хватило коней; приказал Бозжанову взять распряженных артиллерийских битюгов и доставить все, что было кинуто. Бозжанов с конями, со своим воинством ушел. А с разных сторон леска, где мы укрылись, занялась пальба, разгорелся бой. Выстрелы орудий слились в сплошной гром. Я ждал Бозжанова. Без него не тронешься. Вал боя приближался. Пришлось дать приказ: поднять людей, рыть круговую оборону.

Вместе с Рахимовым я обходил роты. В штабной шалаш мы возвращались мимо санитарного взвода. Из-за деревьев донесся хохот нескольких здоровых глоток.

Что такое? Раненые так не загогочут.

Я-зашагал на голоса. На полянке возле ручья трещал костер. В бачке грелась вода. Неподалеку на веревке было развешано только что выстиранное белье - санитарные халаты, марлевые салфетки, простыни. Справедливости ради скажу: развешанное белье поражало белизной, его всегдашний изжелта-серый отлив будто улетучился. От кровяных пятен и потеков не осталось следа.

И все Варя! Она стирала здесь же, у ручья. Пальто было сброшено. Вместо него поверх платья была надета гимнастерка. А вместо ботиков по милости какого-то неведомого мне добряка (уж не Киреева ли?) девушка уже успела обуться в солдатские кирзовые сапоги. Она склонилась над тазом, пристроенным на пне, рукава были засучены, мыльная пена брызгала из-под ее распаренных широких кистей.

Подле работающей девушки разместились, словно стянутые сюда магнитом, чуть ли не все мои герои во главе со свежевыбритым Толстуновым. Всюду поспевающий Брудный сушил у огня Варины туфли. Здесь же оказался и командир роты Филимонов, которого я считал образцом дисциплинированности, исполнительности.

Нет, не зря я придерживался заповеди: женщине не место в боевых частях! Кругом пальба, черт знает какая обстановка; в любой момент можем очутиться в окружении, а командиры льнут к юбке. Варя заметила маня, улыбнулась, показав крупные красивые зубы. Ее улыбка говорила: "Вот я и при деле, вот я и нужна".

Командиры, несколько сконфуженные, встали "смирно". Невдалеке, у санитарных повозок, я заметил Киреева, крикнул:

- Киреев, ко мне! Так-то ты следишь за девушкой? Почему допустил сюда этих молодцов?

- Как же, товарищ комбат, я с ними слажу? Они командиры, а я…

- А ты отец! Я тебе ее доверил, как отцу. Всякого, кто к ней подойдет, ты обязан гнать властью отца.

- Оплошал, товарищ комбат. Сробел.

- Другой раз не плошай. О тех, кто тебя ослушается, докладывай мне. Понял?

Обратившись к Рахимову, я приказал:

- Всех этих молодчиков и девушку немедленно пошлите ко мне в штаб.

Повернулся и ушел.

5.

Следом за мной к штабному шалашу приплелись вызванные. С ними Варя в солдатских сапогах, в своем черном пальто, в черном берете. Все струхнули, лишь Толстунов пытался с независимым видом улыбаться.

- Толстунов! Что за ухмылки, когда подходишь к командиру батальона?

- Комбат, ну что ты? Чего накинулся? Мы же…

Я перебил:

- Вы мне, товарищ старший политрук, не подчинены, но если намерены со мною пререкаться, будьте любезны оставить батальон.

Толстунов смолчал.

- А ты что, Филимонов? Ротой командуешь или выехал с барышней в лесок?

Филимонов был очень чувствителен к замечаниям, которые я ему делал на людях. Он был, как вам известно, командиром-кадровиком, бывшим пограничником. По его убеждению, которого он не скрывал, лишь пограничники умели нести службу.

Выслушивая мой нагоняй, он краснел и бледнел, на скулах ходили желваки. Я продолжал:

- Хочешь, чтобы я пощадил твое самолюбие? Не пощажу! Ты липнешь к каждой юбке!

- Товарищ комбат, это же первый раз…

- Молчать! Ты что, не понимаешь обстановки? Не понимаешь, что с любой стороны могут появиться немцы? Каждый обязан быть на своем месте.

Влетело как следует и Брудному. Отчитав моих героев, я сказал:

- Ступайте… А ты, Заовражина… Если ты будешь так себя вести…

- Господи, как?

- Сама знаешь! Зачем собрала вокруг себя этих мужланов?

- Я не собирала. Я вовсе не хотела…

- А зачем одаривала улыбками? Запомни: за малейший проступок, за кокетство - слышишь? - положу тебя на этот пень, разрублю шашкой на кусочки! А заодно и твоих ухажеров. Понятно? Я тебя спрашиваю: понятно?

Она едва выговорила:

- По…понятно.

…Наконец мы, батальонная колонна, пришли в Волоколамск. Шагая во главе строя по асфальту главной улицы, я увидел на тротуаре начальника санитарной части полка доктора Гречишкина. Подошел к нему, перекинулся словцом, подождал, пока с нами не поравнялись повозки санитарного взвода. На одной из повозок сидела, мокла под дождем в своем черном пальтишке Варя. Я остановил повозку.

- Варя, слезай! Доктор, вот вам подарок. Это работящая, честная девушка. В будущем тоже врач. Ушла с нами от немцев. Она вам пригодится, будет ходить за ранеными. Пенять на меня, уверен, не придется.

Доктор поздоровался с Варей, сказал:

- Получить рекомендацию от нашего комбата нелегко. Найдем, Варя, вам место.

Девушка бросила на меня прощальный взгляд. В серых серьезных глазах таилась и благодарность и обида. Я пожал жестковатую Варину руку.

6.

Вам известен дальнейший боевой путь батальона, ставшего резервом командира дивизии. Заградив прорыв под Волоколамском, мы опять были отрезаны, опять - не теряя строя, порядка - прошли к своим по занятой немцами земле.

И вот наконец батальон на отдыхе. Вновь поступив в резерв Панфилова, мы были отведены во второй эшелон за пять-шесть километров от переднего края. Роты расположились в поле, вырыли себе солдатские квартиры - блиндажи. А штаб батальона и специальные подразделения поместились в деревне Рождествено.

В начале ноября 1941 года ударил ранний мороз. На всем фронте под Москвой длилась оперативная пауза. Не пробившись к Москве с ходу, не одолев нашего сопротивления, немцы подтягивали свежие силы, готовили новый рывок. А пока воевала артиллерия. Уху стала привычна однообразная, порой ненадолго учащавшаяся канонада. Время от времени противник накрывал огнем и нашу деревеньку. Немцы, отдадим им должное, не приучали нас к беспечности. Ночью нельзя было курить открыто: гитлеровцы нередко швыряли десяток-другой мин по вспыхнувшей спичке, по огоньку папиросы. И все же после тяжелых боев мы более или менее спокойно отдыхали. Затишье позволило торжественно отпраздновать день седьмого ноября, двадцать четвертую годовщину нашей Великой революции. Из Казахстана нам, дивизии Панфилова, прислали к празднику подарки: знаменитые огромные алма-атинские яблоки, конфеты, вино. Незаметно мы втягивались в этакий быт передышки, даже стали наезжать друг к другу в гости.

В тот вечерок, о котором сейчас пойдет речь, я сидел за своей тетрадью, продолжал записи о боях батальона. Был в сборе весь мой маленький штаб.

Толстунов и Бозжанов по-братски вдвоем прилегли на широкую кровать, позволили себе, с моего молчаливого разрешения, соснуть после обеда. Рахимов занимался нравящейся ему работой (в ней он был искусником), растушевывал схемы - графическое приложение к моим записям.

Растворилась дверь.

- Товарищ комбат, разрешите.

На пороге стоял фельдшер Киреев. Мне показалось, что у него лукавый вид, что добрые губы вот-вот расползутся в улыбке. Он понизил голос:

- Происшествие, товарищ комбат.

Толстунов сразу проснулся, сел. Бозжанов приоткрыл глаза, еще с поволокой дремоты, приподнял голову.

- Какое происшествие? - спросил я.

- Приехала в гости дочка.

- Дочка? Твоя?

- Моя. Варя Заовражина. Не позабыли?

Тут следовало бы написать: "движение в зале". Толстунов спустил босые ноги на пол. Бозжанов откинул шинель, исполнявшую обязанности одеяла. Даже Рахимов отложил карандаш. Я произнес:

- Где же она?

- К вам, товарищ комбат, не пошла.

- Вот как… Напугана?

- Нет… Ждет приглашения.

- Ого! Следовательно, гордая?

- Гордая.

- Так приглашай. Буду ей рад. Далеко она?

- Здесь. У крыльца.

Я скомандовал:

- А ну, товарищи офицеры, полную приборочку!

Распоряжение, впрочем, оказалось излишним. Толстунов уже навернул портянки, натягивал сапоги. Бозжанов обрел всю свою подвижность: шинель вмиг очутилась на гвозде; смятая плащ-палатка, прикрывавшая тюфяк, расправилась будто сама собой; по чуть вьющимся черным волосам Бозжанова прошелся гребешок. Рахимов тем временем взялся за веник, гнал в угол кучу сора.

- Киреев, проси гостью. Не заставляй девушку ждать. Синченко!

Из сеней раздалось:

- Я.

- К нам гости. Ставь самовар.

- Уже шумит.

7.

Вскоре, сопровождаемая названым отцом, через порог нашей штабной обители переступила Варя. Теперь она была одета по-военному. Вместо пальто - ушитая в талии шинель. Ботики, равно как и кирзовые сапожищи, преподнесенные Варе в батальоне, уступили место легким сапогам-недомеркам, что пришлись, видимо, впору. На скрывавшей волосы солдатской ушанке, была, как положено, прикреплена жестяная красноармейская звезда. Варя отдала мне честь.

- Товарищ комбат, - проговорила она, - по вашему приглашению прибыла. Военфельдшер Заовражина.

- Военнослужащие, товарищ фельдшер, - сказал я, - прибывают к командиру, как гласит устав, лишь в трех случаях: с новым назначением, или из отпуска, или покидая свою часть. Во всех остальных случаях являются. Уразумела?

- Да.

- А теперь. Варя, можешь снять свои доспехи. Присаживайся. Будь нашей гостьей.

Варя вновь поднесла руку к шапке, козырнула. Довольная своей форменной одеждой, своим правом взять под козырек, ловкостью этого своего движения, еще ей непривычного, она вдруг улыбнулась. Блеснули крупные красивые зубы. Однако она тотчас сжала рот. Улыбка исчезла, как прихлопнутая.

- Варя, что же это? - сказал Толстунов. - Забоялась улыбнуться?

Она ответила:

- Боюсь вашего комбата. Он запретил. Если осмелюсь, положит меня на пень и разрубит шашкой на кусочки.

В ее темно-серых глазах, которые я видел то серьезными, то радостными, то с влагой навертывающихся слез, мелькнули искорки смеха. Заметив, что Бозжанов едва сдерживается, чтобы не фыркнуть, я резко повернулся к нему, но… Но нельзя же вечно быть строгим, надо уметь и пошутить и понять шутку.

Рассмеявшись, я сказал:

- Поддела… Для гостьи, Варя, запрещение отменяется. И про мои зверства больше, чур, не поминать.

Все же еще одну шпилечку я получил.

- Товарищ комбат, - с невинным видом произнес Киреев, - оставляю ее вам на сохранение.

Ишь, и он возвращает мне мои словечки. Что же, надобно стерпеть.

- Ладно. Можешь идти. Присмотрю за твоей дочкой.

8.

Варя сняла ушанку и шинель, провела ладонью по волосам, разделенным надвое прямым пробором, оправила гимнастерку, явно великоватую, слишком свободную в плечах и в вороте, с укороченными на живую нитку рукавами. Зато широкая, военного образца юбка была ладно сшита, ладно пригнана. Вновь подойдя ко мне, Варя проговорила:

- Товарищ комбат…

Я перебил:

- Варя, для тебя я не комбат. Называй меня старшим лейтенантом.

Она помолчала.

- А если попрошу? Можно называть вас комбатом?

- Что же, - согласился я. - Гостю отказать трудно.

- Обратно свое разрешение не возьмете?

- Обратно? Нет, Варя. Хлопнул дверью - не открывай! Подарил - не отнимай!

- Верно! - Варя вдруг опять вытянулась "смирно". - Если так, то разрешите мне, товарищ комбат, прибыть. Не явиться, а прибыть.

- Э, вот оно что… Нет! Бросим, Варя, эту тему. Садись… Синченко! Как самовар?

Девушка огорченно-помолчала. Однако, как только Синченко втащил самовар, как только стал расставлять чайную посуду, принялась помогать. Замелькали, захлопали ее широкие красноватые руки. В фаянсовом чайнике, служившем для заварки. Варя обнаружила груду влажного спитого чая. Синченко хотел было взять у нее чайник.

- Дайте-ка выплесну.

- Что вы? - возмутилась Варя. - Это же лучшее средство против пыли.

Тотчас влажные чаинки оказались раскиданными по полу. Бозжанов не без лукавства произнес:

- Товарищ Рахимов только что подмел.

Варя лишь покачала головой. Потом, глянув в окно, еще не замазанное на зиму, сказала:

- Товарищ комбат, разрешите войти еще кое-кому.

- Кому?

- Свежему воздуху.

Все рассмеялись. Окно было мигом распахнуто. Только в ту минуту, когда в комнате сразу посветлело, я увидел, как были замызганы, запылены стекла. На воле лежала ранняя русская зима, мело, сквозь раскрытые створки влетал снег и на лету таял.

Варя наводила чистоту с не меньшим рвением, чем однажды стирала на берегу ручья. Комната наконец прибрана, проветрена. Ни мусора, ни пыли, стекла протерты, посуда чиста. Можно уже сесть за стол, благо мы теперь богаты: на разостланной газете красуются консервы, брусок сливочного масла, колбаса, яблоки, печенье и даже две плитки шоколада из нашего командирского пайка.

9.

К чаю подоспел еще один гость - лейтенант Мухаметкул Исламкулов.

В нашей летописи мы его уже бегло обрисовали. Теперь познакомимся с ним заново.

Он не ввалился в комнату в шапке и в шинели, что стало привычным в нашем быту огрубевших вояк, а воспользовался сенями, чтобы раздеться, и вошел в гимнастерке, с непокрытой головой, с приветливой, сдержанной улыбкой - статный, красивый казах. Все в нем было приглядно: разворот слегка округлых сильных плеч, прямизна шеи, державшей большую, хорошо поставленную голову. Над открытым выпуклым лбом лежали очень черные - еще черней, чем у меня, - зачесанные назад волосы. Скульные кости не выдавались, были скрыты под матовыми, сейчас с мороза разгоревшимися, в меру полными щеками.

Кажется, я как-то уже говорил, что казахи в старину подразделялись на три главных рода; род воинов, к которому принадлежу я; род судей, в большинстве толстяков, из которого вышел Бозжанов; и, наконец, род дипломатов. От этого рода Исламкулов унаследовал свою стать. Войдя, он поклонился. Нам уже довелось локоть к локтю воевать, мы вместе недели две назад гнали немцев у села Новлянского, нас побратали пули. Теперь, приехав в гости, Исламкулов мог бы кинуться ко мне с раскрытыми объятиями. Нет, он сдержанно, пристойно поклонился.

Я шагнул ему навстречу, радостно пожал красивую, тонкую руку. Затем подошел с ним к Варе.

- Ну-с, товарищ военфельдшер…

Девушка мигом поднялась, выпрямилась.

- Познакомься с лейтенантом Исламкуловым. Он командир роты из другого батальона. Человек с высшим образованием, представитель нашей казахской интеллигенции. Конечно, осуждает мои зверства, считает меня жестокосердным. Кстати, имей. Варя, в виду, и комбат у него не очень строг.

Варя ничего не ответила, лишь порозовела. Видимо, я опять ее обидел.

- Баурджан, - произнес Исламкулов, - я давно хотел тебе сказать, на на войне было некогда… Давно хотел сказать: кай жере, аксакал!

Эти последние три слова, которыми он как бы подводил итог нашим давним спорам, были сказаны не без торжественности. По-русски они означают: "Ты прав, старейший!" Старейший… Но ведь я на пять-шесть лет моложе Исламкулова. Еще никогда он, казах-интеллигент, знаток наших древних народных обычаев, не величал меня аксакалом. Напротив, раньше, еще в Алма-Ате, мы были постоянными противниками в спорах. Приехав теперь в гости, он выразил свое признание величавым языком наших акынов. Я склонил в знак благодарности голову.

10.

За столом потекла оживленная беседа. Посматривая на Исламкулова,

рассказывавшего о себе, о своей роте, я вспоминал наши встречи, беседы, несогласия. В спорах Исламкулов любил рассуждать, находить доводы. Резкость речи, резкость жеста были не в его натуре. Даже давая нагоняй подчиненному, он взвешивал слова, старался быть убедительным.

В прошлом не однажды он откровенно осуждал меня. Как-то оба мы, командиры запаса, участвовали в воинском сборе близ Алма-Аты. После целого дня занятий в горах я вел батарею на ночлег. Устали лошади, устали люди. Неподалеку от лагеря я скомандовал: "Запевай!" Но утомление было так велико, что никто не запел. Я крикнул: "Направо кругом!" - и повернул батарею назад в горы. Еще два часа мы занимались. Уже затемно двинулись обратно. На том же месте, где батарея не исполнила команду, я опять гаркнул: "Запевай!" На этот раз запели.

Вечером ко мне в палатку пришел Исламкулов. "Так нельзя, Баурджан. Ты поступаешь слишком жестоко, слишком круто". - "Нет, можно! Каждый приказ должен быть исполнен. Надо, чтобы это вошло в кровь, стало второй натурой".

Исламкулов тогда не согласился. А теперь, побывав в боях, изведав стихию войны, вошел со словами: "Ты прав, аксакал!" Знал бы Исламкулов, что всего пять-шесть дней назад генерал Панфилов чокнулся со мной, отмерив пятнадцать капель в рюмку! Возможно, и мне следовало бы высказать Исламкулову свое ответное признание. Ведь и он был не менее прав. Однако эти думы, признаюсь, в тот вечер остались моей тайной.

Между тем подступили сумерки. Была зажжена керосиновая лампа. Синченко наглухо, согласно правилам светомаскировки, завесил окна. В кругу света, отбрасываемого лампой, стал как бы тесней и наш застольный круг. Мы выпили по стояке, по другой.

Отказавшись даже пригубить водку. Варя разливала чай, помалкивала. Я посмотрел на нее.

- Исламкулов, рассуди… Эта девушка просится ко мне в батальон. А я уверен, что женщине в строю не место. И если не ошибаюсь, в этом со мной согласны полководцы всех времен.

Исламкулов ответил:

- Ты забыл гражданскую войну. А потом - Отечественная война изменяет многие понятия. Что раньше считалось немыслимым, то нынче становится возможным, порой даже необходимым.

11.

 Вновь открылась дверь. Вошел дежурный по батальону, лейтенант Тимошин. Он, едва вышедши из возраста юноши, всегда прямодушный, отличался вместе с тем скромностью, застенчивостью. Смущенно отведя взор от нашего застолья, он проговорил:

- Товарищ комбат, разрешите доложить. В одном доме недостаточно замаскирован свет. Я требую, а меня обзывают нахалом.

- Кто?

- Молодая женщина… И я ничего не могу сделать.

- Ничего не можешь? Няньку тебе надо?

Тимошин потупился.

- Возьми двух бойцов, - приказал я. - Приведи эту женщину сюда. И всех, кого застанешь в ее доме, тоже веди сюда. Понятно?

- Есть, товарищ комбат.

Мы продолжали чаепитие. Некстати прерванный разговор о том, место ли женщине в строю, заново не завязался. Беседа повернула к другим темам.

Четверть часа спустя Тимошин ввел в комнату красивую, с накрашенными алыми губами, женщину.

- Почему ты, красавица, не подчиняешься порядку? Да еще оскорбляешь командира!

Она попыталась возмутиться:

- Что значит - красавица? Что за выражение?

- Э, какая смелая… Тимошин! Застал у нее кого-нибудь?

Тимошин помялся.

- Да, товарищ комбат.

- Кого?

Юноша лейтенант явно испытывал неловкость. В нем, видимо, боролись добросовестность и деликатность. Так и не решившись назвать во всеуслышание чье-то имя, он смолчал.

- Привел? - продолжал спрашивать я.

- Да. Он, товарищ комбат, здесь. В сенях.

- Давай его сюда. Посмотрим, красавица, на твоего заступника.

И через минуту перед нами предстал - кто бы вы думали? - командир роты Ефим Ефимович Филимонов. Он вошел, насупившись. Его обветренные бритые щеки всегда были красноватыми. Теперь покраснела и шея. Однако в эту неприятную для него минуту Филимонов сумел сохранить вид образцового служаки. По всем правилам приставив ногу, он отдал мне честь и, как говорится, оторвал руку от шапки. За столом прозвенел смех. Я покосился на засмеявшуюся Варю - предмет столь еще недавних ухаживаний Ефима Ефимовича. Варя тотчас пальцами зажала себе рот.

На скуле Филимонова выпукло обозначилась, заходила мышца. Вот, собственно, говоря, он и наказан. Можно, пожалуй, сказать "ступай!" и этим ограничиться.

Нет, не могу ослабить воинскую требовательность.

Накрашенная женщина еще храбрилась, хорохорилась. Я сказал ей:

- Вы нарушили порядок в прифронтовой полосе. Вы не подчинились приказанию дежурного по гарнизону. Даю вам два часа на сборы. И чтобы через два часа вас в этой деревне не было!

Она опять стала возмущаться.

- Молчать! - прикрикнул я. - Филимонов!

- Я, товарищ комбат.

- Проводишь свою даму до деревни Голубцово и оставишь ее там. Об исполнении мне доложишь.

Филимонов еще более потемнел, но ответил:

- Есть!

- Угомони свою знакомую.

Он помедлил, покусал верхнюю губу. Ему, наверное, хотелось попросить о пересмотре приказания, но дисциплина взяла верх. Он проговорил:

- Пошли.

Его тон был твердым. Женщина смирилась.

После их ухода в комнате стало тихо. Толстунов и Бозжанов уставились на свои чашки: знали, видимо, грешки и за собой. Исламкулов, как и положено гостю, не вмешивался в наши домашние дела. Толстунов наконец поднял голову, усмехнулся, обратился к Варе:

- Заовражина, неужели ты все-таки хочешь служить под начальством этого свирепого комбата?

- Хочу, - просто ответила она.

- Нет, Варя, - сказал я. - В ряды батальона я женщину не допущу! И хватит об этом разговаривать.

Таким было мое решение. Коротко и ясно! Отрублено, как шашкой!

Пожалуй, и нам с вами, товарищ бумагомаратель, хватит болтать о бабах. Правда, на отдыхе это иногда позволительно… Но отдых батальона, перекур в великой битве уже был на исходе.

Панфилов приехал пообедать

1.

Однажды вечером мне позвонил Панфилов.

- Здравствуйте, товарищ Момыш-Улы. Как себя чувствуете? Как живете?

- Благодарю вас, товарищ генерал. Живем нормально. По уставу.

- Что сейчас поделываете?

- Просматриваю, товарищ генерал, свою тетрадь. Кое-что поправляю. Заканчиваю, товарищ генерал, то, что вы мне поручили.

- Заканчиваете? Успели? Рад, очень рад, товарищ Момыш-Улы… Завтра приеду к вам обедать. Свое обещание не забыли?

- Какое, товарищ генерал?

- Приготовить плов. У вас, кажется, есть мастаки по этой части.

- Да, имеются.

- Кто же?

В душе подивившись неистощимому любопытству генерала, я ответил:

- Любит постряпать политрук Бозжанов. Неплохо готовит наши национальные блюда.

- Отведаем… Так ждите, товарищ Момыш-Улы, меня завтра к обеду.

Таков был этот вечерний разговор по телефону. Казалось, генерал позвонил доброму знакомому: "Как себя чувствуете, что поделываете, ждите к обеду". Ни единой начальственной нотки не прозвучало в его голосе, постоянно хрипловатом, как у всякого старого курильщика.

Ночью я вдруг проснулся. Мерно похрапывал Толстунов, почти неслышно дышал во сне Рахимов. За окнами стояла тишь. Ни одного звука войны не доносилось. В мыслях внезапно мелькнуло: "Успели?" Почему генерал произнес это словечко? Что хотел этим сказать?

2.

На следующий день Панфилов приехал несколько раньше обеденного времени.

Работая у себя в горенке, я увидел из окна: к калитке подкатили сани. В ушанке, в длинном - по колено - полушубке на мерзлую землю, припорошенную снегом, легко выскочил Панфилов. Наскоро оправив гимнастерку, я встретил его на крыльце.

- Товарищ генерал! Первый батальон Талгарского полка, находясь в резерве командира дивизии, занимает…

- Пойдемте, пойдемте… Время не летнее. Простудитесь.

Войдя в сени, он распахнул дверь, ведущую туда, где у жарко топящейся русской печи вершились таинства кулинарии. Как раз в эту минуту повязанный белым, не первой свежести передником Бозжанов, предоставив старику повару Вахитову роль наблюдателя, вытащил ухватом из печи на загнетку большой, глухо бурлящий чугун.

На отдыхе Бозжанов успел пополнеть. Озаренное жаром печи круглое лицо лоснилось. Обернувшись, он на миг оторопел, затем швырнул ухват, сорвал передник, вытянулся перед генералом.

- Здравствуйте, товарищ Бозжанов, - произнес генерал. - Попробуем, как вы готовите. И вы, пожалуйста, пообедайте с нами.

Панфилов поглядел на облачка пара, вырывающиеся из-под крышки, втянул ноздрями воздух.

- Пахнет недурно… Много ли приготовили?

- Много, товарищ генерал. Хватит и останется, - весело ответил Бозжанов. - Но еще час нам потребуется.

- Хотя бы и два, - сказал Панфилов. Он достал карманные часы, взглянул, погладил большим пальцем выпуклое стеклышко. - Товарищ Момыш-Улы, воспользуемся этим времечком, чтобы потолковать с командирами рот. Не возражаете?

- Слушаюсь. Сейчас их вызову.

Я обернулся, чтобы кликнуть Рахимова, но он, неслышный, незаметный начальник штаба батальона, уже находился в комнате, стоял вблизи меня.

- Рахимов, звони в роты. Вызывай командиров.

- Нет, сделаем так, - сказал Панфилов. - Берите, товарищ Рахимов, мою кошевку. И везите командиров сюда.

Мягко ступая, Рахимов удалился.

- А пока мы с вами, товарищ Момыш-Улы, поработаем. Где ваш рабочий стол?

3.

Я провел генерала в горенку. Он разделся, перекинул через плечо новенького кителя ремешок полевой сумки, ранее висевшей поверх полушубка, и, заметно сутулясь, подошел к столу. Там лежали разные мои бумаги - тетрадь с описанием боев, потрепанная, отслужившая карта, запечатлевшая походы и рубежи батальона, боевой устав. Панфилов с интересом оглядел мое бумажное хозяйство. Его смуглые, испещренные морщинками, пальцы потянулись к красной книжечке устава; Панфилов ее взял, хотел, видимо, раскрыть, но передумал, вернул на место. Затем выложил коробку папирос "Казбек", угостил меня, нашарил в кармане полушубка зажигалку, несколько раз чиркнул. Искры не воспламенили фитилька. Я поспешил поднести спичку. Задымив, Панфилов досадливо повертел зажигалку, сунул ее в карман.

- Садитесь, товарищ Момыш-Улы. Садитесь со мной рядом.

Из полевой сумки он достал свою карту. Передо мной вновь возник фронт дивизии, цепочка нашей обороны под Волоколамском. Срез карты отсек часть улиц города, две недели назад захваченного немцами. Деревушки, станционные поселки, путевые будки, отдельные, помеченные коричневой расцветкой высотки, зеленые острова леса, петляющие сельские дороги, лишь кое-где крытые щебенкой, болота, овраги, речушки, мосты и, наконец, просекающая лист, напрямик ведущая в сторону Москвы полоска Волоколамского шоссе - здесь предстояли новые жестокие бои. Красная щетина нашей обороны была не везде сомкнута, там и сям по бездорожью зияли просветы. Я знал, что зги просветы пристреляны, видел на карте огневые позиции артиллерии, знал, что битва за Москву будет, как и прежде, битвой за дороги, и все же при взгляде на карту генерал мне, как и десяток дней назад, когда он впервые ознакомил меня с новым оборонительным построением дивизии, опять стало не по себе. За передним краем, в глубине, кроме позиций артиллерии да охраны штаба дивизии были обозначены лишь окопы моего батальона за околицей Рождествена.

Присмотревшись, я увидел, что от этой деревушки, где сейчас я сидел рядом с Панфиловым, вели в разных направлениях к фронту несколько пунктирных линий, нанесенных простым черным карандашом.

- Тут, товарищ Момыш-Улы, показана ваша задача.

Панфилов провел пальцем вдоль каждой из этих расходящихся веером линий.

- Ваш батальон у меня единственный резерв. Где ударит противник, мы не знаем. Надо быть готовым закрыть любую дыру. Вот вам пять направлений. Пять участков. Пометьте их на своей карте.

Я развернул еще не служивший в бою, свежий лист карты. Взяв мой карандаш, Панфилов сам очертил конечные пункты всех пяти маршрутов. При этом он разбирал, как может обернуться дело, если противник ударит вот так или вот эдак. Исчезла его обычная шутливость, он говорил очень серьезно.

- Вам надо изучить все эти маршруты. Продумайте, проработайте эту задачу. Вы меня поняли?

- Да, товарищ генерал.

- Что-нибудь вас смущает? Думайте, думайте за противника.

Войдя в роль немецкого военачальника, я не затруднился применить элементарную военную хитрость. Скрытно сосредоточив главные силы, я нанес вспомогательный и где-то неподалеку еще и так называемый демонстративный удар, отвлек в этом направлении резерв Панфилова и лишь затем неожиданно рванулся вперед главной группировкой, рванулся к Волоколамскому шоссе, на его убегающую к Москве ленту, уже никем не загражденную.

Панфилов кивал, слушая меня. Очевидно, он уже не раз перебрал в уме эти возможности.

- Так, так, - произнес он. - Неожиданно? Скрытно? Э, товарищ… виноват… господин командующий. Отдайте же приказ сосредоточиваться в лесах, куда не проникнет посторонний взгляд. Вы готовы на это? Зимняя одежонка у вас есть? Готовы лишить свои войска, которым была обещана молниеносная война, летняя военная прогулка, лишить их всяких удобств, печей, теплых домов в стужу? Решаетесь на это?

В качестве немецкого командующего я был вынужден признать:

- Нет, не решаюсь.

- Ничего, - иронически утешил Панфилов, - придет время, когда вы, господин противник, к этому будете готовы… Войну, товарищ Момыш-Улы, надо брать в ее реальности. Врага видеть таким, каков он есть. Против нас сосредоточена развращенная, разбойничья армия. Привыкшая воевать с удобствами. С ограблениями. С посылками домой… Конечно, они еще узнают иную войну. Но пока… Командуйте, командуйте. Обманывайте меня.

Я опять действовал за противника, Панфилов разбирал мои ходы.

Вот он посмотрел в окно, к чему-то прислушался. Где-то далеко изредка рявкали орудия.

- Слышите? Немец пристреливает свою артиллерию… Внезапная ночная переброска? А новая пристрелка? Она вас выдаст, если мы сумеем внимательно слушать.

С фронта опять донеслись голоса пушек.

- Если сумеем внимательно слушать, - повторил Панфилов.

Вот он живо повернулся ко мне, заглянул в глаза.

- Признавайтесь, ведь у вас вертится на языке вопрос: а Волоколамск?

Он угадал. Я подтвердил, что действительно вспоминаю потерю Волоколамска. Там резерв Панфилова, мой батальон, был отвлечен в сторону, не оказался на пути главного удара немцев.

- Почему же, товарищ Момыш-Улы, это случилось? Почему вашего генерала провели?

Он с интересом ждал моего ответа.

- Был прорван фронт, товарищ генерал.

- Да, линия фронта. Мы с вами уже об этом толковали. Гипноз линии, прежней линейной тактики. С этим всерьез надо разделаться. Не только мне, но и вам, и вам, товарищ Момыш-Улы. Вы меня поняли?

Он снова взглянул на карту. Его рука потянулась к стриженным по-солдатски, изрядно тронутым сединой волосам, он почесал в затылке.

- Конечно, всякое может случиться. Один ваш батальон, товарищ Момыш-Улы, заменяет мне пять батальонов. В уставе этого мы не найдем.

Он посмотрел на красную книжечку устава, вновь ее взял, перелистал.

- Не найдем, товарищ Момыш-Улы. Война в ее реальности не записана в уставе. Хотя… Э, хорошо сказано!

Карандашом, двумя чертами на полях, Панфилов отметил несколько строк. И прочитал вслух:

- "Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не достиг цели, а тот, кто боясь ответственности, остался в бездействии и не использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы".

Подумав, он продолжал:

- Придет время, когда немцы будут перенимать наш опыт отступательных боев, приемы, которые мы вырабатывали. Но вот этому… - Панфилов еще раз провел на полях карандашом, - этому гитлеровская машина не научится. Педантичное исполнение - это ее заповедь. Лучше остаться в бездействии, чем проявить инициативу. А мы…

С воли донесся конский топот. По-видимому, кошевка генерала вернулась.

Панфилов, взглянув в окно, докончил фразу:

- …мы выросли в традициях инициативы. Для нас инициатива - это… - он повертел пальцами, подыскивая слово, - это… Ну, вы меня понимаете!

4.

В горенку вошел Рахимов, доложил, что командиры рот явились.

- Хорошо. Зовите их сюда. - Панфилов встал, поглядел по сторонам. - А стульев, товарищ Рахимов, всем хватит?

Неторопливо сложив свою карту, генерал спрятал ее в полевую сумку. На столе остался принадлежавший мне лист, кое-где уже тронутый пометками Панфилова.

Через порог один за другим шагнули три лейтенанта. Они вытянулись перед генералом. Прозвучала бойкая скороговорка Брудного:

- Товарищ генерал, по вашему приказанию явился. Командир роты лейтенант Брудный…

Он, маленький, черненький Брудный, чувствовал себя, видимо, свободнее остальных. Внятным, хотя и простуженным басом назвал себя Заев. Его угловатое, с провалами щек, лицо было чисто выбрито, рыжеватые волосы наголо острижены.

Подворотничок, которым прежде Заев пренебрегал, теперь белой, свежей полоской окаймлял жилистую, с острым большим кадыком шею. Доложившись, он сжал рот.

Глаза, затененные сильно развитыми бровными дугами, неотрывно смотрели на генерала. Очередь была за Филимоновым. Развернув плечи, выставив грудь, он, кадровик, отчеканил уставные слова. На его крепкой шее вздулась, напряглась жила.

Рахимов тем временем внес, поставил недостающие стулья.

- Всех вас, товарищи, я знаю, - произнес генерал. - А вы знаете меня. Садитесь, давайте закурим.

Он раскрыл коробку "Казбека". Я быстро зажег спичку, поднес генералу. Все закурили. Однако напряженность, как я чувствовал, не рассеивалась. Из кармана кителя Панфилов вынул зажигалку.

- Вот получил подарок из Алма-Аты. Но что-то капризничает… Забросить неудобно. Посмотрите-ка, товарищ Заев. Ведь, кажется, вы оружейник.

Заев взял сияющую никелировкой вещицу, крутнул стальное колесико загрубелой подушечкой большого пальца - брызнули белые искры, но огонек не затеплился.

Заев еще раз высек пучок искр, и снова впустую.

- Собственно, я всегда на пару с политруком Бозжановым, - пробурчал он.

Панфилов мигом откликнулся:

- Да, где же Бозжанов? Ведь вы, товарищ Момыш-Улы, взяли его в штаб?

- Помогает мне, - ответил я.

- Но ведь не только же на кухне.

Шутка генерала вызвала улыбки. Я гаркнул:

- Бозжанов! К генералу!

Панфилов посмотрел на меня:

- Ну зачем же так грозно? Должно быть, он там, бедняга, испугался.

Этой новой шуткой он еще поразвеял дух стесненности.

Вбежал Бозжанов, остановился, вытянул руки по швам. Я смотрел на его вскинутую голову, на черные, с курчавинкой волосы, на плотную фигуру. И вновь, как однажды на марше, мне подумалось: "Стрела!"

- Товарищ Бозжанов, - сказал генерал, - тут, кажется, требуется и ваше активное участие.

Он кивнул на Заева, державшего зажигалку в костлявом большом кулаке.

- Как, товарищ Заев, не получается?

- Дай-ка, Семен, - сказал Бозжанов.

- Погоди.

Еще некоторое время Заев продолжал держать зажигалку в кулаке. Затем легким, без усилия, движением пальца снова высек искру. И фитилек вдруг запылал.

- Дело простое, товарищ генерал. Бензин малость тяжелый. Недостаточной очистки. Летучесть недостаточная. Надо согреть в руке.

Глаза Заева уже не были скрыты, тенями бровных выступов. Неясная, неполная улыбка удовлетворения прикрасила его нескладные черты.

- Только и всего? - воскликнул Панфилов.

Теперь он сам добыл огня. Задул и вновь зажег.

- Послужит, послужит, - довольно проговорил он. - Спасибо, сынок. - И повертел зажигалку. - Значит, подержать в руке, согреть?.. Любопытно, очень любопытно…

5.

Панфилов стал расспрашивать, как одеты-обуты бойцы, обеспечены ли баней, довольны ли пищей. Командиры свободно отвечали.

- Теперь, товарищи, - сказал Панфилов, - придвигайтесь к карте. Потолкуем о том, что нам предстоит… Видите, это фронт дивизии…

Несколькими штрихами черного карандаша он схематически обозначил расположение полков. И стал излагать свои мысли, которые только что выложил мне:

- Противник готовится к рывку. Где-то будет нанесен главный удар с целью выйти на шоссе. - Тупым концом карандаша Панфилов провел по убегающей к Москве прямой полоске. - Второго эшелона обороны у меня нет. Вы, товарищи, мой второй эшелон.

Какова будет ваша задача? Встать на пути немцев и удерживаться, пока отходящие части не займут новый рубеж.

Он опять обратился к карте, по ней опять заходила его указка-карандаш.

- Вот дороги, которые ведут к шоссе. Я вас выброшу, как только обозначится прорыв. Где же он случится? В одном из этих пяти направлений. Поэтому для вас я тут наметил пять маршрутов.

Он повторял то, что я уже слышал, но повторял с новыми подробностями, проясняя, дополнительно освещая задачу. Все это у него было выношено, думано-передумано, он хотел сам, так сказать из первых рук, передать командирам свое детище, идею боя.

- Вы меня поняли? - привычно спросил он.

Оглядел присутствующих, увидел, что слушают, вникают.

- Итак, товарищи, проработаем первый маршрут.

Первый маршрут вел на правый фланг дивизии, к селу Авдотьино.

- Товарищ Филимонов, вы командуете батальоном.

Филимонов встал.

- Вам указан фронт: село Авдотьино, мост, высота. Выступайте, располагайте роты.

- Есть! - отчеканил Филимонов.

На его лбу под аккуратным зачесом русых волос проступили две-три крупные морщины. Он грамотно снарядил головную походную заставу, выстроил батальонную колонну, привел роты в район обороны. И затруднился, запнулся.

- Располагайте, располагайте.

- Круговую оборону? - неуверенно спросил Филимонов.

- Да, прикрыться надобно со всех сторон. Мне поддержать вас нечем.

Филимонов очертил оборонительный обвод вокруг всего указанного генералом района. Панфилов поправил, объяснил, что надо держаться не ниточкой окопов, а опорными пунктами, узлами сопротивления. Эти узлы не позволят противнику выйти на шоссе.

- Товарищ Брудный, располагайте теперь вы.

Брудный на лету схватил мысль генерала. Он разместил роты в ключевых пунктах, использовал и условия местности. Роты оторвались одна от другой на полтора-два километра.

Панфилов одобрил, еще раз втолковал, что разрывы между ротами не страшны, сквозь них без дорог не пробьются, не пройдут немецкие автоколонны.

- Перенести направление главного удара противник уже не сможет. На вас он натолкнется, как на вторую полосу обороны. Поворачивать назад, идти в обход - это трудновато. Он будет таранить… Товарищ Заев, где вы расположите командный пункт батальона?

Подумав, Заев ответил:

- В селе.

- Почему в селе? Почему не на высоте? Там же безопаснее. А село, наверное, явится главной целью для атак противника.

- Вот туда и штаб.

- Правильно. Правильно, сынок.

Второй раз на долю Заева пришлось это будто сказанное невзначай ласковое "сынок". Панфилов и сам, как мы знавали, всегда выбирал место для штаба близко к фронту, к решающему пункту боя, укрепляя этим стойкость своих войск.

- А управление батальоном? Как, товарищ Заев, вы будете управлять другими ротами?

- По телефону.

- Но телефонную связь разобьют.

- Тогда посыльными.

- Но в промежутки вклинится противник. Тут везде, - Панфилов показал на карте пальцем, - будут шнырять немцы. Ну-с, как же управлять?

6.

Заев молчал.

- Кто хочет ответить?

Никто не подал голоса. Генерал взглянул на меня, но я тоже затруднился. Радиосредств в батальоне не было. В самом деле, как же управлять?

Генерал вновь всех оглядел. Рахимов что-то быстро набрасывал на листке плотной бумаги.

- Товарищ Рахимов, что вы рисуете? Сидите, пожалуйста, сидите.

- Схему, товарищ генерал. Эти пять маршрутов.

- Покажите-ка.

- Пока, товарищ генерал, только наметка.

Панфилов взял листок, повертел, одобрительно хмыкнул.

- Скоро вы работаете. Ей-ей, как по щучьему велению. - Он опять полюбовался наброском. - А почему, товарищ Рахимов, пять направлений?

Панфилову не терпелось еще и еще раз проверить, понята ли, усвоена ли его мысль. Рахимов ответил:

- Противник где-то прорвется, выйдет на какую-нибудь из этих дорог, надо закрыть ему путь.

- Верно.

Панфилов был доволен. Гусиные лапки заметнее обозначились у краешков прищуренных глаз.

- Так как же, товарищи, управлять ротами, если нет никакой связи? - Он помедлил. - А ведь управление все-таки будет. И знаете какое? Ясное и точное понимание задачи. Если тебе ясна задача…

Он опять приостановился, словно ожидая, что кто-нибудь из командиров подхватит, продолжит его фразу.

- Ясен долг! - твердо выговорил Филимонов.

Сколько я мог заметить, Панфилов обычно обходился без так называемых высоких слов. Однако сейчас он сказал:

- Что же, пожалуй, тут это слово подойдет… Когда тебе ясно, что ты должен делать, то именно в этом и заключено управление. Если всем ясна задача, то можно драться разрозненными группами, без телефона, без посыльных - и все-таки бой будет управляем… Вы поняли меня, товарищи?

Продолжая занятие, Панфилов предлагал новые вопросы: как использовать пулеметы? где расставить пушки? - опять и опять возвращаясь к задаче: запереть дорогу, не давать противнику, его мотоколоннам, выйти на шоссе. Меня он спросил:

- Команду истребителей танков вы создали?

- Нет, товарищ генерал.

- Гм… Создать бы следовало. Кто мог бы взять это на себя?

- Я! - вырвалось у Заева.

- Я! - звонко воскликнул Брудный.

- Я! - с привлекательной смелой улыбкой произнес Бозжанов.

- Я! - веско, неторопливо сказал Филимонов.

Все четверо - каждый по-своему - выговорили это "я!". Каждый по-своему - и на всякого можно понадеяться. На миг я ими залюбовался.

- Нет, вас, товарищи, я не отпущу; - сказал Панфилов. - Командовать ротой - тоже не простое дело. И не менее трудное, чем бросить в танк гранату. Да и вы, товарищ Бозжанов, нужны командиру батальона. Я еще это обдумаю. И, может быть, чем-нибудь смогу помочь. А вы, товарищи, учите, тренируйте людей на борьбу с танками.

Он опять угостил всех папиросами, вынул зажигалку, с минуту подержал в сжатой ладони. Движение пальца - фитилек воспламенялся. Улыбаясь, Панфилов поднес всем огонька.

- Почему так? - вдруг спросил он. - Говорим о тяжелых вещах… - Панфилов посмотрел на карту, где были нанесены карандашом три замкнутых обвода, наша возможная завтра-послезавтра круговая оборона. - Говорим о тяжелых вещах, а на душе тяжести нет. Почему?

Никто не решился что-либо сказать, перебить нашего сутуловатого, небравого с виду генерала.

- Потому, что верю вам, товарищи. Каждому из вас. А вы верите мне. Когда это есть, то и помирать не так уж трудно… но и пожить, конечно, можно!

Он встал, приосанился, тронул квадратики усов. Поднялись и командиры. Панфилов отпустил их, попрощался, пожал каждому руку.

Я вышел с ними в сени.

- Глашатай! - нахлобучивая шапку, сказал Заев.

Определение, которое он дал Панфилову, показалось мне совсем неподходящим. Я покачал головой. Это не смутило Заева.

- Глашатай! - повторил он.

7.

Санки генерала увезли командиров рот.

- Товарищ генерал, пожалуйте обедать.

- С удовольствием. Давненько не угощался настоящим казахским пловом.

Мы еще не успели сесть за стол, как в комнату с мороза вошел Толстунов. Снежинки, застрявшие на шинельном ворсе, на бобриковой шапке, мгновенно обернулись капельками влаги. Старший политрук откозырял генералу.

- Раздевайтесь, товарищ Толстунов, - сказал Панфилов. И тотчас поинтересовался:

- Где были? Что делали?

- Собрали колхозников, товарищ генерал. Беседовал с ними.

- Расскажите, расскажите… О чем шла речь?

Толстунов начал рассказывать о беседе с колхозниками.

Бозжанов не выдержал, взмолился:

- Товарищ генерал, плов перестоялся.

- А, голос автора… Так раздевайтесь, товарищ Толстунов. Где тут ваше место? Занимайте.

Наконец мы расселись. Вооружившись баклажкой, Бозжанов разлил по полстакана (в ту пору мы уже начали получать так называемую наркомовскую норму, по сто граммов водки в день). Повар Вахитов, - казалось, каждая его морщинка улыбалась, - подал блюдо пахучего, приправленного морковью, желтоватого, напитанного горячим жиром риса, смешанного с мелко изрубленной бараниной. На столе были расставлены приборы - тарелки, вилки, ложки. Толстунов взялся за ложку.

- Товарищ генерал, разрешите, я вам положу.

Панфилов прищурился:

- Товарищ Толстунов, вы в Казахстане долго жили?

- Родился там.

- Неужели?

Толстунов уловил иронию генерала.

- А что? Почему вы удивляетесь?

- Потому что… Нет, плов так не едят. У вас можно вымыть руки?

Разумеется, мигом появилась вода, мыло, полотенце.

- А ну, товарищ Толстунов, и вы!

Не раскатывая засученных рукавов, Панфилов снова сел к столу, запустив пальцы в блюдо, слепил шарик плова и отправил в рот. Чмокнув заблестевшими губами, он воскликнул:

- Вкусно!.. Черт возьми, как вкусно!

Бозжанов восхищенно на него смотрел. Толстунов тоже начал действовать щепотью.

Панфилов опять хитро прищурился:

- А другим, товарищ Толстунов, указывать мы не будем.

Другими были мы, люди монгольской крови, которым принадлежал этот обычай.

Конечно, мы охотно последовали примеру генерала, умылись и стали есть плов руками, как едали наши деды и отцы.

После плова был подан самовар. Все опять вымыли руки, закурили. Панфилов стал перелистывать мои записи.

- Тяжеленько приходилось, - произнес он. - Даже про самого последнего вашего бойца, товарищ Момыш-Улы, про какого-нибудь солдата-замухрышку, надобно сказать: герой! Не так ли?

По своей манере словно рассуждая сам с собой, он продолжал:

- Да, не страшно помирать, когда выросло такое поколение. А впрочем, еще поживем, повоюем, погоним немца от Москвы. Тогда, товарищи, не забудьте еще раз пригласить на плов.

Выпив стакан чаю, Панфилов заторопился, выбрался из-за стола. Однако перед тем как уехать, он опять вернулся к делу:

- Завтра с утра, товарищ Момыш-Улы, начинайте изучение маршрутов. Пусть командиры рот пройдут по маршрутам. Промерят шагами. Может быть, даже и со взводами.

Он подумал.

- Нет, с утра не ходите. Проведите сначала сбор на месте. Сбор по тревоге.

Просмотрите у бойцов боеприпасы, подгонку снаряжения. Глядишь, у кого лямка оторвана, у кого сапог худой. Пора этим заняться. Надо, чтобы до вашего возвращения люди привели себя в порядок. Лямки пришить, сапоги залатать, патроны пополнить. А петом снова проверка, сбор по тревоге…

Его наставления были, как всегда, практичными. Он входил во всякие мелочи нашего воинского житья-бытья. Услышав мое "есть!", он надел полушубок, попрощался.

Мы проводили генерала. Бозжанов еще долго поглядывал в окно вслед унесшейся кошевке.

Секрет чистого бритья

1.

В течение двух-трех дней мы отработали задачу. По всем пяти направлениям прошли взводы, промерили маршруты солдатскими шагами. Был составлен документ, в котором мы указали расстояния, расчет времени на сбор, на движение, на развертывание.

Тихим студеным утром, лишь занялся поздний ноябрьский рассвет, я верхом на Лысанке повез эту бумагу в штаб дивизии. Присыпанная снегом обочина проселка была звонкой, отчетливо цокали подковы, порой с хрустом проламывая тонкий белесый ледок на просушенных морозом лужицах.

Вот и деревня Шишкине, где обосновался штаб Панфилова. Там мне передали распоряжение генерала: принести документ лично ему. Я пошел в избу, где жил Панфилов.

Пожилой солдат-парикмахер, честь честью обряженный в белый халат, брил командира дивизии.

- Входите, сейчас освобожусь. Присаживайтесь, - сказал Панфилов. - Товарищ Зайченко, поспешайте.

- Еще машиночкой пройдусь по шее… Подмоложу сзади.

- Нет, нет. До следующего раза.

Парикмахер неодобрительно крякнул. Исчерна-загорелая шея Панфилова действительно уже поросла седоватым пушком. Казалось бы, еще совсем недавно, в первые дни затишья, я видел ее начисто остриженной. Да, ведь уже больше двух недель длится передышка.

С едва слышным шелестом бритва снимала белоснежную пену со щек генерала.

Обнажились глубокие складки вокруг рта. Постепенно от пены очищался подбородок твердого рисунка, упрямый, крутой. Еще движение бритвы - и стала видна мягкая выемочка в середине подбородка.

- Когда же, товарищ генерал, по-серьезному займемся? - спросил парикмахер.

- Вот заработаем гвардейскую, тогда подмоложусь. Предамся в ваши руки. Обещаю.

Панфилов шутил. Однако и в шутке, как известно, приоткрывается душа. Недавно несколько особо отличившихся дивизий Красной Армии получили звание гвардейских.

- Но и вы мне обещайте, - продолжал Панфилов, - в такой день, если он придет, не оставлять меня небритым. Пусть хоть земля ходуном ходит, а вы…

Генерал лукаво прищурился. Мне вспомнился его рассказ о том, как немецкие танки, ворвавшиеся в Волоколамск, приблизились к штабу дивизии. "Обстановочка, товарищ Момыш-Улы, была та"… Следовало успокоить мою штабную публику. Решил побриться, вызвал парикмахера. А на улице грохот, пальба… Парикмахер бросил бритву, кисточку, сбежал… Но ничего, еще часика три там продержались".

- А вы, товарищ Зайченко, должны оправдать свою фамилию.

Парикмахер обиженно опустил бритву.

- Товарищ генерал, опять вы… Уже добрались и до фамилии…

- Нет, вы меня не поняли. Я сказал: оправдать свою фамилию. Репутация у зайца неважнецкая, но на самом-то деле…

Панфилов выпростал руку из-под подвязанной вокруг ворота салфетки, его сухощавые пальцы сложились щепоткой, как бы что-то ухватив.

- На самом-то деле у зайчишки мужественное сердце. Доводилось вам слышать, товарищ Момыш-Улы, что заяц-степняк выдерживает взгляд орла?

- Да, я человек степной. Слышал.

- Видите, не выдумал… Мне говорили так: нацелившись, птица гадает с высоты на зайца. А тот глядит на хищника и задает стрекача только тогда, когда орлу-зайчатнику уже поздно менять направление. Вот он каковский, серенький заяц! Чего же обижаться?

Бритье закончено. Свежо блестят спрыснутые одеколоном смуглые щеки генерала.

Парикмахер складывает свое походное хозяйство. Панфилов смотрит в зеркало, касается пальцами выбритой кожи.

- Чистенько. Отлично. - И обращается ко мне: - Вам известен, товарищ Момыш-Улы, секрет чистого бритья? Думаете, лишь острое жало? А ну, спросим у мастера.

Парикмахер прокашлялся.

- Намылка много значит.

- Не угодно ли: намылка. Этому меня еще в первую войну учили старые солдаты: намыливай и намыливай. И еще намыливай.

- А в Литве, - сказал парикмахер, - работают, товарищ генерал, так: мастер намылит, а потом еще втирает пальцами.

- Втирает? - Панфилов рассмеялся. - Вы слышите, товарищ Момыш-Улы? А?

Он вновь погладил подбородок, застегнул воротник кителя, встал. Я тоже поднялся.

- Одним словом, победа куется… - Генерал прищурился. - До бритья. До первого касания бритвы. Вы меня понимаете?

Разумеется, я понимал: о чем бы он ни заговорил, его мысль возвращалась к предстоящему сражению. Неотступное размышление, вынашивание идеи боя - иных слов не подберешь, чтобы выразить состояние Панфилова.

Он повернулся к парикмахеру:

- Так, значит, обещаете? Ну, по рукам! Спасибо! Идите.

2.

Мы остались вдвоем. Панфилов оглядел меня.

- Вы, кажется, в обновочке?

Действительно, я приехал в новой стеганке, слегка суженной в манжетах и ушитой в талии. Перехваченная поясным ремнем, она, эта телогрейка, конечно, отличалась от обычного грубого ватника.

- Замечаете, - продолжал Панфилов, - что в последнее время командиры у нас стали франтоваты? Добрый знак! Ну-с, привезли грамотку?

Я подал генералу документ. Панфилов развернул бумагу, долго всматривался.

На столе лежала раскрытая коробка папирос. Рука генерала потянулась туда, он взял папиросу, стал разминать в пальцах, спохватился, протянул коробку мне:

- Закуривайте, товарищ Момыш-Улы.

На свет из кармана его кителя появилась поблескивающая никелировкой зажигалка.

- Уж и бензин первостатейный, - сказал он, - а иной раз все-таки капризничает. Штучка с секретом.

На минуту зажигалка спряталась в его сжатой ладони. Панфилов продолжал читать схему. Потом высек огонь. Мы задымили.

- Рекогносцировку на конечных пунктах делали?

- Да, товарищ генерал.

- Кто делал?

- Командиры рот. А на четвертом и на пятом направлениях побывал и я.

Генерал задал еще несколько вопросов, потом ласково похлопал меня по плечу.

Видимо, документ его удовлетворил. Впрочем, следует сказать сильнее: доставил удовольствие. Ведь если подчиненный понял, схватил твою мысль, сделал именно то, чего ты ждал, чего хотел, - это большая радость.

- Разрешите передать документ в штаб? - произнес я.

- Нет, поступим иначе. - Взяв трубку полевого телефона, Панфилов вызвал оперативный отдел штаба дивизии, к кому-то обратился: - Зайдите ко мне. Хочу вам показать, как отрабатывают документы в батальоне.

Такова была похвала генерала. Потом он спросил:

- Команда истребителей танков у вас выделена?

Уже не первый раз, как вы, наверное, помните, он задавал этот вопрос.

- Да. Взвод.

- Взвод? Целиком? Вы, следовательно, людей не отбирали?

- Во взводе, товарищ генерал, люди сжились. Друг другу верят.

- Вы, возможно, правы… Кто командир?

- Лейтенант Шакоев.

- Дагестанец? Мотоциклист? Сорвиголова?

Я ответил кратким "да". Будучи до войны преподавателем института физической культуры в Алма-Ате, Шакоев действител ьно приобрел там некоторую известность как участник конских ристалищ и мотоциклетных гонок.

- Пожалуй, подойдет, - сказал генерал. - Военный человек должен быть немного озорным. Да, подойдет, Пришлю ему в помощь на денек одного командира, который сколотил крепкий отрядик истребителей. - Панфилов подумал. - Да, только на денек. Ждите, товарищ Момыш-Улы, моего посланца.

- Есть.

- Теперь вот еще что, - продолжал генерал. - Завтра к вам прибудет пополнение. Небольшое. Полсотни бойцов. Народ зеленый, молодой. - Панфилов почесал за ухом. - Боюсь, вы уже не успеете с ними поработать. Но встретьте их достойно. Продумайте это. Пусть сразу ощутят традиции батальона. Традиции-то у нас с вами уже есть. А, товарищ Момыш-Улы? Вы меня поняли?

Как видите, разговор был недолог.

- Понял, товарищ генерал. Разрешите идти?

- Да, да! Езжайте, езжайте. И у меня и у вас работенки еще много.

3.

Пополнение прибыло на следующий день. Об этом доложил мне Рахимов. Я приказал выстроить батальон в укрытом месте за стеной уже по-зимнему оголенного леска и вести туда прибывших.

Верхом на своей гнедой лошадке, насторожившей уши, будто чувствующей значительность минуты, я выехал к строю батальона.

За ночь мороз отпустил; снег потемнел, кое где вовсе сошел, обнажив сырую землю; с голых сучьев березы и ольшаника, а также с листов дуба, бурых, покоробленных, но не сшибленных вьюгами, морозами, падала капель.

Роты стояли, прижимаясь к опушке. Рахимов скомандовал: "Смирно!", подбежал с рапортом. Я смотрел на шеренги, на лица, на поблескивающие грани штыков. К горлу опять, как и в былые времена, подступил комок волнения. Мой батальон! Ряды бойцов, о которых комбат в донесениях - и в собственной душе - говорит: "я". Резерв Панфилова, резерв, который, лишь только поступит приказ, двинется туда, где загрохочет молот главного удара немцев. Вот он, поредевший, не раз повидавший кровь и смерть, хоронивший павших батальон - не значок на карте, не чертежик в оперативном документе, а ряды людей с винтовками у ног, с брезентовыми подсумками, где до поры скрыта грозная тяжесть огня, ружейные патроны, по сто двадцать на бойца. Поредевший… Нет, после боев, после потерь батальон словно сбит плотнее.

Сразу я увидел и пополнение, выстроенное в стороне, - сплошь юношеские лица, светлый тон шинелей, еще не породнившихся с окопной глиной. На краю этой полоски стоял человек постарше, приблизительно лет сорока. На его рукаве была нашита незаношенная, не подтемненная войной суконная красная звезда - знак политработника. Отделившись от строя, он зашагал ко мне. На ходу поправил, сдвинул повыше явно великоватую для него бобриковую шапку, открыв глубокие залысины. Солдатская шинель, солдатский пояс из простроченного толстого брезента, кирзовые сапоги с короткими широкими голенищами - все было на нем грубым. А лицо не грубое. Казалось, оно отвыкло от румянца, щеки и теперь, на воздухе, оставались желтоватыми. Он шел, неумело печатая шаг, устремив на меня серые глаза. Остановился. Доложил, что прибыл в мое распоряжение в составе пополнения числом пятьдесят два человека. Назвал себя: политрук Кузьминич. Я выслушал его, взяв под козырек.

- Давно ли в армии?

- Второй месяц.

- Где раньше работали?

- В институте экономики. Научный сотрудник.

- Кто-нибудь из офицеров с вами еще прибыл?

Видимо, слово "офицеры", которое у нас тогда только-только прививалось, резнуло Кузьминича. Он переспросил:

- Из средних командиров и политруков?

- Да.

- Никого больше. Один я.

Втайне вздохнув, я опять поглядел на ряды батальона. Скупо, очень скупо возмещались наши потери. Вон на фланге первой роты стоит чернявый Брудный.

Когда-то это место занимал ловкий, щеголеватый Панюков, потом белобрысый Дордия. Их нет уже с нами. Нет и Донских, Севрюкова, Кубаренко… Еще свежи в памяти взвивы огня над горящими стогами, когда мы в красноватой полумгле отходили мимо наших разбитых орудий, мимо насыпанного нашими лопатами холмика братской могилы.

Неподалеку от Брудного виден высокий, красивый кавказец лейтенант Шакоев, который командует взводом истребителей танков. Различаю бойцов этого взвода - пятидесятилетнего, со свисающими пшеничными усами Березанского, силача Прохорова, коротышку Абиля Джильбаева. К поясам приторочены громоздкие, с длинными ручками противотанковые гранаты в чехлах. По нескольку гранат имеют и другие роты.

Центр строя занимает выделенная интервалами вторая рота. В ней осталось лишь человек восемьдесят, почти столько же выбыло в боях. На фланге возвышается верзила Заев. Встречаю взгляд Ползунова. Его потертая шинель заправлена, солдатская кладь пригнана, как у старого служаки. Вдоль строя всюду блестит темная сталь затворов.

Нас мало. Невелико пополнение, которое сейчас, в эту тяжелую годину, прислано нам. И все же мы сила! Сила, имя которой - батальон!

- Товарищ политрук, ведите людей ко мне! - приказал я.

4.

Выстроенные по двое, приблизились те, кому предстояло делить нашу судьбу.

Красноватые на ветру молодые лица под серыми ушанками были внимательными и несколько оторопелыми. Я понимал, что творится в душах этих солдат-новичков.

Недолгая выучка в тылу - и вот фронт, передовая. Почему же тут тихо, спокойно? Где же враг? Когда же бой? И какая тайна кроется в этом коротком слове "бой"?

Да, они изведают страх и даже ужас, будут мужать под огнем. Но как же теперь, накануне боя, - быть может, самого жестокого из всех, которые знавал батальон, - как теперь укрепить дух этих юношей? Что я смогу сделать в те дни, что остались нам до боя?

Обратившись к новоприбывшим, я громко сказал:

- Товарищи, сегодня вы станете бойцами батальона, которым я командую. Вы обязаны знать, в какую семью вас принимают. Мне, командиру, неудобно хвалить своих солдат, но сейчас скажу: и внуки и правнуки назовут нас храбрыми людьми.

Посмотрите на них, моих воинов, с этого часа ваших братьев. Всего месяц назад они тоже были новичками на фронте.

Далее я кратко изложил боевой путь батальона:

- Они, эти бойцы; огнем отражали атаки, сами били, гнали немцев, врывались в занятые врагом села, шагали по вражеским трупам. Эти люди, которых вы видите, отходили под пулями, не теряя боевых порядков. Трижды они бывали окруженными и пробивались к своим, нанося врагу потери. Эти люди принимают вас в свое боевое братство.

Вновь оглядев роты, протянувшиеся вдоль опушки, я крикнул:

- Муратов, ко мне! Джильбаев, Курбатов, Березанский, ко мне!

Первым встал передо мной скороход Муратов. Легко подбежал и Курбатов, вскинул голову, красиво посаженную на крепкую, мускулистую шею, замер. Маленький Джильбаев поотстал. Немного запыхавшись, он встал в ряд, взял к ноге винтовку.

Последним добежал или, вернее сказать, дотопал неторопливый Березанский. Сначала прокашлявшись, он лишь затем расправил грудь.

- Смотрите на них. Это мои солдаты.

Я по-прежнему говорил громко; из леска откликалось приглушенное эхо.

- Вот Муратов, связной командира роты. Поглядите на него: обыкновенный человек, такой же, как и вы. Он был ранен в руку, мог уйти лечиться, но остался с нами. Разве это не герой? Вот рядом с ним Курбатов. Он представлен к званию младшего лейтенанта. Красивый парень! Залюбуешься. Но он станет командиром не из-за того, что красив, а потому, что хранит воинскую честь. Вот Березанский. Сколько ему влетало от меня за неповоротливость! А в бою, когда пуля скосила командира взвода, я приказал ему быть командиром - и взвод удержал позиции, отбил немцев. Разве это не герой? И все, - я опять показал на ряды батальона, - все до единого такие. Вы, товарищи, тоже станете такими.

Воззрившись на меня узкими глазами, Абиль Джильбаев с любопытством ожидал, что же я скажу про него. Он не знал за собой ни одного подвига.

- Вот Джильбаев, - продолжал я. - Он малорослый, слабосильный, много раз я его ругал, однажды чуть не расстрелял, но и он прошел с нами путь героев.

Джильбаев по-детски улыбнулся.

- Почему они стали такими? Потому, что понимают, что такое долг, что такое совесть и честь воина. Долг перед Родиной - это…

На мгновение я приостановился, заглянул в свое сердце. Да, имею право сказать от всего сердца: - Долг - это самая высокая святыня солдата.

Далее моя речь продолжалась так:

- Какие требования я буду предъявлять вам? Буду требовать строжайшей дисциплины. Нянчиться с вами я не намереваюсь. Поблажек от меня не ждите. Ни одного нарушения воинских обязанностей не оставлю ненаказанным. Вы обязаны любить, беречь свое оружие. Как бы ни была сильна ненависть к врагу, без оружия ничего не сделаешь.

Моя речь не стерла растерянности, оторопи с молодых лиц.

- Вам помогут они, - я опять показал на ряды батальона, - испытанные воины. Как, товарищи, поможете?

Роты дружно откликнулись:

- Поможем!

Этот гулкий единый ответ будто прибавил мне силенок. Я не сдержал улыбки облегчения. Некоторые из новоприбывших тоже наконец улыбнулись, большинство нерешительно, лишь иные смело. Теперь они уже не казались на одно лицо.

- Подсобим, товарищ комбат, - внятно произнес Березанский.

Молодцеватый Курбатов молча кивнул в подтверждение. Вот как… Не только я ощущаю переживания солдата, но и солдат понимает мою душу. Спасибо, друзья!

Дав команду "вольно", я вместе с Рахимовым и политруком Кузьминичем распределил людей по ротам. Они встали в ряды батальона, слились с нашим строем. Хотя не совсем слились, более светлый тон малоношеных шинелей все же выделялся в слегка раздвинувшихся, вновь подровнявшихся шеренгах.

5.

Вечером, когда мы уже собрались ужинать, в нашу штабную избу пришел одетый в потертую грязноватую стеганку небольшого роста лейтенант. Заморгав от яркого света, он вытер ладонью вздернутый нос. Затем доложил:

- Прибыл поработать по приказанию генерала. Лейтенант Угрюмов.

Я смотрел в недоумении. Поработать? По приказанию генерала? Что имеет в виду этот птенец? Белобрысый, в крупных веснушках, каким-то чудом сохранившихся с весны, он в своей телогрейке казался пареньком семнадцати - восемнадцати лет.

Над большим ртом пробивалась скудная растительность. Верхняя губа была несколько вывернутой; когда он разговаривал, виднелись - не знаю, можно ли так выразиться? - и губа и подгуба. В прокуренных, почти коричневых, крупных зубах выделялась щербинка. Даже глядя на лейтенантские кубики в его петлицах, было трудно видеть в нем офицера. Заметив мое недоумение, он добавил:

- Командир группы истребителей танков… Прибыл на один день в ваше распоряжение.

Он докладывал четко. Эта четкость совсем не вязалась с его внешностью нескладного подростка.

- Садитесь, располагайтесь, товарищ лейтенант.

Он сел.

- Разрешите закурить?

- Курите.

Угрюмов снял шапку, достал из кармана газету, кисет и завернул толстенную самокрутку махорки. Под его ногтями залегла черная каемка; подушечки пальцев тоже были черноватыми, потрескавшимися. Наверное, эти пальцы, ровно как и потрепанный, потемневший ватник, много раз на дню касались земли.

И вдруг мне вспомнилось. Угрюмов… Ведь не так давно довелось слышать об этом лейтенанте, о его провинности. Будучи командиром взвода разведки, он однажды, когда немцы еще только подходили к рубежам нашей дивизии, оставил свой взвод в лесу, а сам переоделся в крестьянскую одежду и отправился разведать деревню, уже занятую немцами. Вернулся он оттуда в темноте, потерял связь со своим взводом, за что и был в наказание отстранен от должности. Вот какого паренька, оказывается, приметил Панфилов. Вот кому он поручил командовать истребителями танков.

Закурив, Угрюмов с аппетитом, с нескрываемым удовольствием затягивался махрой.

И с таким же удовольствием выпускал дым изо рта и из ноздрей. Еще никогда я не встречал такого жадного, или, может быть, лучше сказать, страстного, курильщика.

На ужин была сварена рисовая каша. Повар Вахитов стал разносить тарелки с кашей. Нашего неказистого гостя он даже не заметил, не подал ему ужина.

- Вахитов, почему лейтенанту не подали?

Угрюмов смутился.

- Спасибо, я поужинал, товарищ старший лейтенант.

- Ничего. Поешьте.

Принесли ему кашу. Достав из противогазной сумки собственную ложку, он стал есть почти с таким же аппетитом, как курил. Отправляя в рот содержимое ложки, он каждый раз ее вылизывал? Покончив с кашей, Угрюмов обратился к непритязательному лакомству, к ржаным сухарям, которые горкой лежали на столе.

Его крупные прокуренные зубы замечательно их разгрызали. Негромкий хруст раздавался в комнате.

От чая наш гость отказался. Он опять свернул огромную цигарку, опять задымил махрой.

6.

Утром я вызвал Шакоева. Ладный, атлетически сложенный, черноусый Шакоев иронически сощурился, когда ему был представлен невзрачный посланец генерала.

Среди дня я приехал во взвод истребителей танков. В поле, уже снова присыпанном порошей, стоял сколоченный из фанеры макет танка. Кое-где темнел вынутый суглинок, были отрыты щели. Бойцы сидели на краю придорожной канавы, внимательно слушая Угрюмова.

- Силой не возьмешь, - говорил Угрюмов. - А сохранишь присутствие духа - одолеешь!

И опять было странно слышать эти серьезные, исполненные достоинства слова - "присутствие духа" - от курносого парнишки, почти мальчика.

Приготовиться по пятому!

1.

Прошел день, другой. Помнится, наступила суббота. Передышка нас несколько избаловала. Мы уже замечали субботы, воскресенья. К обеду я ждал Исламкулова, еще накануне пригласил его. Хотелось пофилософствовать, погуторить, как говорят русские, с этим интересным собеседником, моим образованным сородичем.

Утром мне позвонили из штаба дивизии, передали приказание генерала явиться к нему в двенадцать часов дня.

После оттепели опять стала хозяйничать зима. Ветер завивал вихорки снега.

Мягко стучали подковы Лысанки, не пробивая белого покрова, затянувшего окоченевшую землю.

В назначенный час я вошел к генералу. Знакомая мне комната ничуть не изменилась. Я увидел, как и прежде, коробку полевого телефона, затейливый, в завитушках, буфет, тускловатое трюмо, топографическую карту на столе. Но в самом Панфилове я в первый же миг уловил перемену. Еще ничего не проговорив, он посмотрел на меня долгим и, как мне показалось нежным взглядом. Еще никогда я не встречал такого его взгляда.

- Здравствуйте, товарищ Момыш-Улы.

Он не добавил обычного "садитесь". Не улыбнулся. Мы разговаривали стоя.

- Ну вот, пожили тихо, отдохнули. Это кончилось.

Мои глаза, вероятно, выразили удивление. Как так? Всюду спокойно, редко-редко вдали рявкнет пушка, на сегодняшний вечер я пригласил гостя, а генерал говорит:

"Кончилось"?

- Есть основания полагать, - продолжал Панфилов, - что завтра, шестнадцатого ноября, противник перейдет в наступление.

Он так и сказал: "шестнадцатого ноября".

- Выступайте, товарищ Момыш-Улы. Заранее посылаю свой резерв, у вас будет время окопаться. Думаю, не ошибусь.

Видимо, некоторые сомнения еще оставались у него. Однако интонация была твердой.

- Пятый маршрут, - проговорил он.

Он подошел к карте. Я следовал за ним.

На карте красными значками были указаны звенья нашей обороны, синим карандашом - передний край противника и сосредоточение его войск. Четко выделялись названия, номера немецких дивизий и полков, районы их расположения. Темно-синие знаки, в том числе и те, что отмечали мотомеханизированные и танковые части, особенно сгустились там, где пролегал левый фланг нашей дивизии.

Пятый маршрут вел именно туда, к левому флангу. Там, по наметке генерала, которую я получил от него несколько дней назад, батальону предстояло занять деревню Горюны на Волоколамском шоссе и расположенную несколько в стороне станцию Матренино. Близ деревни Горюны, взбежавшей на пригорок, находилось важнейшее пересечение дорог, рельсовая колея перерезала здесь, у путевой будки, полотно асфальта.

- Вот ваш участок. Вы там побывали?

- Да.

- Я должен его расширить. Займите и отметку 131,5.

Карандаш генерала указал эту точку - затерянный среди лесов узел проселочных дорог. Теперь оборонительный участок батальона глубже подходил к крайнему левому флангу дивизии.

- Таким образом вы перекроете, - продолжал Панфилов, - все дороги, которые ведут слева в Горюны.

Вновь обратившись к карте, Панфилов объяснил обстановку, наше расположение на переднем крае. Тут - полк нашей дивизии, здесь - кавалеристы Доватора.

- Немцы будут рвать на левом фланге.

Он сказал это уверенно. Его словно покинула обычная манера порассуждать вслух.

Если у него еще и таились сомнения - в мыслях он, наверное, допускал всяческие неожиданности, - то сейчас уже ничем этого не выдал. Видимо, все было продумано, решение принято.

- Где-нибудь прорвут и выйдут на ваш батальон. Ваша задача - держаться, пока мы не приведем себя в порядок.

Он говорил спокойно, а у меня по спине бегали мурашки. Как я займу такой участок? Ведь это почти пять километров фронта, а у меня всего пятьсот бойцов.

- Товарищ генерал, как же я удержу такой фронт?

- Э, к чему же мы с вами столько толковали? Вы и не пытайтесь все удерживать.

Не создавайте сплошную оборону. Займите лишь узлы. Одну роту в Горюны, другую в Матренино, третью на отметку.

Вспомнилось, как генерал с нами занимался, с какой настойчивостью добивался понимания будущей нашей задачи. Вот и пришел ее черед.

Теперь Панфилов повторял то, о чем говорил и со мной наедине и на занятиях:

- Промежутки пусть вас не беспокоят. Каждая рота должна быть готова вести бой в окружении. А управление…

Он выжидающе посмотрел на меня.

- Управление - уяснение задачи, - сказал я.

- Вот, вот… По всей вероятности, он начнет завтра с утра и попытается с маху выйти на шоссе, в тылы дивизии. Мы постараемся, чтобы он увяз… Вы должны, товарищ Момыш-Улы, продержаться четыре дня.

Он по пальцам перечислил эти дни:

- Шестнадцатое. Первые сутки. Они будут для вас легкими. Семнадцатое. Уже придется вам тяжеловато. Восемнадцатое. Вы останетесь в окружении. Девятнадцатое… - Он помедлил, не дал никакой характеристики этому дню. - Да, и девятнадцатое. Надо, товарищ Момыш-Улы, удержаться до двадцатого.

Он не спросил: "Вы меня поняли?", но я понял, все понял. Наверное, он это прочел в моем взгляде.

- Вам, товарищ Момыш-Улы, вашему батальону, будет тяжело. Очень тяжело.

Видно, ему непросто дались эти слова. Если бы я не понял задачу, он их не мог бы выговорить. Он был искренен со мной. Не обещал поддерживать, выручить, ничего не обещал. И считал нужным сказать все до конца. Я молча стоял перед ним. Сумеете ли вы передать в повести эту минуту? Сумеете ли найти тон - тон, который окрашивал слова генерала, прозвучавшие так сурово и так нежно?

- Разрешите идти?

- Подождите.

Он подошел к буфету, вынул початую бутылку кагора, наполнил две большие рюмки, достал две конфеты, сказал:

- Пусть надежда вам согревает сердце.

Мы чокнулись. Он протянул мне конфету.

- Ну, иди, казах.

Впервые он назвал меня так. Опять это было и нежно и сурово. И тяжело.

Я козырнул, повернулся и вышел.

2.

На минуту я заглянул в штаб дивизии к капитану Дорфману, начальнику оперативного отдела, моему давнему знакомому.

Перед ним лежала оперативная карта. Резерв командира дивизии, мой батальон, был уже перемещен на этой карте на новую позицию. В тылу протянулась от деревни Горюны до лесной высотки ощетиненная красная линия. Опять линия… Мы уже сломали нашу прежнюю линейную тактику, а карандаш начальника оперативного отдела по привычке-все еще прокладывал сплошную черту.

Здороваясь со мной, Дорфман встал. Его каштановые волосы, разделенные прямым пробором, были, как обычно, тщательно приглажены, свежо блестели. Я ожидал увидеть в его живых карих глазах всегдашнюю приветливую улыбку. Нет, в эту минуту, ее не было. Конечно, он знал нашу задачу, предстоящую нам участь.

- Товарищ капитан, разрешите позвонить.

- Пожалуйста.

Я вызвал штаб батальона.

- Рахимов?

- Я.

- Приготовиться по пятому.

Весь приказ - эти три слова. Их было достаточно, чтобы поднять батальон.

Вступил в действие документ, над которым мы кропотливо потрудились. Я положил трубку.

- Всего доброго, товарищ капитан.

- Ну, Момыш-Улы, ни пуха ни пера…

Теперь Дорфман все-таки заставил себя улыбнуться. Подумалось: похоронил.

В Рождествено я ехал шагом. Ветер поутих. С неба падали редкие снежинки. Хотелось собраться с мыслями, внутренне собранным вернуться в батальон. Значит, завтра заполыхает новая битва. Удержаться до двадцатого… "Вам будет тяжело, очень тяжело…" Но и погибать, если уж пробил твой час, надо с толком, с умом. Думая о себе, я видел и вверившихся мне людей, видел темный блеск штыков и винтовочных затворов, грозный строй бойцов. Твой час… Мой и батальона.

Предстоят четыре дня… Возможно, в эти четыре дня уложится оставшийся мне век. Так проживу же его с честью. Нелегка задача запереть шоссе, удержаться, устоять против ударного кулака немцев. Никогда еще мой батальон не занимал ключевой позиции, не принимал на себя самого тяжкого удара. Возможно, я родился, окреп, возмужал для того, чтобы исполнить задачу этих четырех предстоящих дней. Все отдам ей - ум, волю командира, жизнь.

Текли думы… Вот и Рождествено. Среди снегов, заблестевших на проглянувшем скупом солнце, чернеют избы. На улицах уже стоит колонна головной роты под командой Заева. Винтовки взяты на ремень. У всех за плечами, вещевые мешки с нехитрым имуществом солдата, с розданным на руки запасом сухарей.

- Смирно! - во всю силу легких орет Заев.

- Вольно, - откликаюсь я.

И чувствую, что верю им всем, кто здесь стоит под очистившимся бледноватым небом, моим соратникам, участь которых разделю.

Помню этот миг - ощутил веру, счастье веры, и сразу успокоился.

3.

В штабной избе меня встретил Рахимов. С лавки поднялся и приехавший в гости Исламкулов, приветствовал меня дружеской улыбкой, поклоном. Я тоже отвесил ему поклон.

- Извини, Мухаметкул. Видишь, не мы располагаем временем, а время располагает нами.

Он ничем не проявил любопытства, не задал ни одного вопроса. Рахимов произнес:

- Через сколько минут прикажете выступать?

Можно было не спрашивать, все ли готово, во всех ли подразделениях соблюден график сбора. "Через сколько минут" - этим все было сказано.

- Пусть Заев двигается.

Рахимов вызвал к телефону Заева.

- Выступайте. Отключайте связь.

Затем соединился с другими ротами, сообщил, что марш начался.

- Придерживайтесь графика. Пока можно отдыхать.

Так без шума, без суеты работал мой начальник штаба. Чего я не сказал, он договорил.

- Где Толстунов? - спросил я.

- Пошел к Филимонову.

- Бозжанов?

- У Заева.

- Что же, пообедаем и тоже тронемся.

4.

Синченко подал обед, разлил по стаканам "наркомовскую норму". Мы выпили за здоровье гостя. Я вынул карту, показал наш расширенный участок. Рахимову на миг изменило бесстрастие, его черные глаза вдруг погрустнели. Действительно, если при взгляде на такой участок - пять километров фронта батальону - вы не будете потрясены, то вы не командир и не начальник штаба. Я объяснил задачу. Три узла сопротивления. Надо удерживаться. Когда наши части отойдут, еще держаться.

Когда останемся одни, окруженные противником, тоже держаться.

Я не сказал, что битва начнется завтра, не сказал, что обязан драться до двадцатого, не передал слов генерала: "Вам будет тяжело. Очень тяжело".

Синченко добавил в опорожненные стаканы еще немного водки. Я обратился к Исламкулову:

- Жаль, война не дает потолковать. Недавно ты подарил мне признание: "Кай жере, аксакал!" Еще тогда я хотел возвратить тебе его, хотел сказать: "Кай жере, Мухаметкул!"

Исламкулов слушал не перебивая, не торопя меня даже взглядом. Он знал: я сам все разъясню.

- Существует сила приказа, - продолжал я. - Но есть и задушевность приказа.

Теперь я; пожалуй, это понял. Генерал Панфилов обучил. Исламкулов тоже заговорил о Панфилове, рассказал, что вчера наш генерал побывал во втором батальоне, включавшем в себя и роту Исламкулова, прошелся с командиром батальона, заглянул на кухню, в хозяйственный взвод, но не остался обедать. Кашевар просил оценить его старание, не обижать отказом. "А как вы стреляете? - неожиданно спросил Панфилов. - Покажите-ка вашу винтовку!"

Винтовка оказалась запущенной, грязной. И Панфилов отказался от обеда. "Какое же сопротивление вы окажете, если на вас выйдут немцы? - сказал он повару. - Как же вас не обижать, если вы меня обидели?" Весь батальон об этом уже знает.

Неслышно вошел сероглазый Тимошин.

- Товарищ комбат, разрешите забрать аппарат?

- Бери.

Рахимов взглянул на часы.

- Все уже выступили, товарищ комбат.

Мы покинули избу. Небо было ясным, мороз защипал щеки. Синченко подвел Лысанку. Исламкулов взял у него повод и, держа лошадь под уздцы, подсадил меня в седло. У нас, казахов, это знак высшего уважения, оказываемый лишь немногим. Рахимов вскочил на своего коня. У крыльца ожидали сани, в которых приехал Исламкулов. Я вновь извинился.

- Пора на рубеж. Прощай.

Исламкулов ответил:

- На этом рубеже тебе или слава, или смерть.

До этой минуты он ни словом не обмолвился о задаче, предстоящей моему батальону. А сейчас сказал веско, обдуманно. С седла я отдал честь своему гостю и тронул коня.

Поставим здесь большую точку. Разрешим себе перевести дух.

Канун. Станция Матренино

1.

На фанерном ящике лежит моя тетрадь.

- Прочтите, - говорит Баурджан, - что вы записали о Джильбаеве. О том, как он чуть не был расстрелян…

Я удивлен. Зачем Баурджану понадобилась запись о Джильбаеве? Нахожу нужную страницу. Читаю вслух о том, как Момыш-Улы на миг представил себя худеньким Джильбаевым, приговоренным к расстрелу.

"…Бросивший позицию, потерявший честь, я стою здесь у обрыва. Меня скосят не вражеские пули, а свои, непрощающие пули солдат, вершащих воинское правосудие. Нет, нет, пусть со мной станется что угодно, но не это!"

Баурджан жестом прерывает чтение.

- И все же именно это со мной сталось, - произносит он.

Освещенное керосиновой лампой, его лицо непроницаемо. Быть может, он шутит? Не похоже.

- Как? Вы были приговорены к расстрелу?

- Да, был приговорен.

- Когда?

- Семнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок первого года.

- Из-за чего же? Каким образом?

- Совершил проступок, за который требовалось отвечать жизнью. И не только жизнью - честью.

- Кто же предал вас суду?

- Кто? Не знающий жалости, самый беспощадный среди героев вашей повести. Захотелось воскликнуть: "Это же вы, Баурджан!" Я, однако, предпочел послушать, промолчал.

- Открывайте чистую страницу, - продолжал Момыш-Улы, - начнем новую главу.

2.

 Итак, пятнадцатое ноября. Еще засветло я провел час-другой на отметке 131,5, выбирая вместе с Заевым позицию его роты.

Местность представляла собой обширную вырубку-пролысину в сплошном лесу. Там и сям торчали пни, поднялась мелкая молодь, кое-где виднелись узкие заснеженные полоски пашни. Огражденный пнями, поросший кустарником бугор громоздился близ скрещения двух проселков. Они соединялись у крепкого деревянного моста, переброшенного через речонку, уже затянутую льдом, и затем снова разбегались.

С бугра открывался круговой обзор. В тишине было слышно, как шуршат пошевеливаемые ветром цепкие листья дубняка. Переваливаясь на выбоинах, проехали в сторону фронта два грузовика. В кузовах были наложены стянутые веревкой полушубки. Машины миновали мост, скрылись в лесу. И опять все замерло.

- Здесь и окапывайся, - сказал я Заеву.

- Угу, - по возвратившейся к нему привычке буркнул Заев.

И тотчас поправился:

- Есть!

Одетый поверх ватника и толстых, тоже стеганных на вате штанов в свою послужившую шинель (так был обмундирован весь мой батальон), Заев еще раз оглядел подступавший отовсюду лес. В ранних сумерках глубокие глазницы Заева казались темными, лишь иногда оттуда посверкивали маленькие запавшие глаза.

Темнели и провалы его щек.

- В дальнюю перебранку не вступай, - продолжал я. - Подпусти поближе и огрей.

- И немец нас огреет.

- Да. В таких случаях выигрывает тот, кто не боится ближнего боя. Тот, у кого больше решимости.

- Решимости, товарищ комбат, хватит!

Мы помолчали. Пролетел, как говорится, тихий ангел, безмолвно пронеслось былое.

- Хватит! - отрывисто повторил Заев. - Я уверен в своих львятах.

Он и раньше, как вы знаете, любил выразиться по-чудному. Показалось, это прежний Заев. Нет, он был и прежним и не прежним.

- Каждому бойцу разъясни задачу: ни шагу назад, - сказал я. Поможете?

- А ежели… - Заев помялся. - Ежели нас обойдут? Поможете?

- Рассчитывай, Семен, только на себя.

Мы опять помолчали.

- В хозвзводе, товарищ комбат, скажи, - Заев неожиданно перешел на "ты", - скажи, чтобы привезли нам ужин. И чтобы на водку не скупились. А то чем я согрею своих молодцов?

- Ладно, Семен, не позабуду.

- Не позабудете? - переспросил он.

Его голос прозвучал глухо. Я понял, о чем он меня спрашивает, вонял и прикрикнул:

- Ты что, прощаться со мной вздумал? Рановато! Выкинь эту дурь!

Под его нависшими бровями ничего не проблеснуло. Мне вспомнилась напутственная здравица Панфилова. Я сказал мягче:

- Согревай своих бойцов не только водкой, но и, главное, надеждой. Не смей терять ее, Семен!

- Угу, - опять услышал я.

И опять Заев поправил себя:

- Есть!

3.

Снова скачу верхом, направляюсь в Матренино, в роту Филимонова. Неизменный Синченко следует за мной. Ухабистая лесная дорожка выводит на шоссе. Уже совсем смерклось; над темными зубцами леса, жмущегося к тесьме асфальта, показалась полная луна; в вышине проступили первые, еще редкие, звезды. По шоссе, прямому, как натянутая тетива, порой на небольшой скорости, без света, проходят машины то к фронту, то в другую сторону. Это движение не назовешь оживленным. Ничто, кажется, не предвещает громового дня. Противник изготовился, молчит. Видимо, готовы и мы.

Вновь сворачиваю на боковую дорогу. Вдоль нее на еловых вешках, окученных снегом, уже протянут телефонный черный шнур. Лысанка бежит подле него. Впереди неясно вырисовывается здание железнодорожной станции. Это Матренино. Дома, лепящиеся к станции, не составляют порядка, а темнеют вразброд. Неожиданно на околице грохочет разрыв дальнобойного снаряда. Почти тотчас слышится еще удар - глуховатый тяжелый удар в той стороне, где пролегает скрытое мглой Волоколамское шоссе.

Останавливаю лошадь, слушаю, смотрю. Впереди опять гремит разрыв. Взблеск озаряет изгородь, макушку стога. И, будто откликаясь, снова бахает там, где протянулась невидимая отсюда деревня Горюны. Пауза. Снова одиночный разрыв. Другой…

С этого часа - стрелки моих ручных часов показывали почти ровно семь - немцы начали методически гвоздить два населенных пункта: станцию Матренино и Горюны.

5.

Цепочка солдат неподалеку от крайних домов вгрызлась в закоченевшую землю. Я подъехал туда. Крупный, когда-то полнотелый, а теперь костистый Голубцов, запевала батальона, с маху рубил жесткую почву острым ребром лопаты. Стал слышен нарастающий противный гул снаряда, будто летящего прямо сюда. Бойцы прильнули к неглубоким выемкам, я спрыгнул с седла, тоже распластался. В полусотне метров в чистом поле взметнулось белое пламя, громыхнул взрыв.

Мы поднялись. Голубцов опять принялся крошить неподатливую землю. Порой острая сталь высекала искры. Высоко над головой прошелестел следующий снаряд, бахнул где-то за селом.

- У тебя. Голубцов, дело, вижу, подвигается.

Он бросил лопату, распрямился.

- Нам, товарищ комбат, командир роты задал вырубить окопчик для стрельбы лежа, постелить сенца и… И можно спать.

Скорее слухом, чем зрением, я уловил улыбку Голубцова. И тотчас услышал голос сбоку:

- Такой окоп разве спасет?

Кто-то из новеньких стоял у соседней чернеющей проплешинки, опустив руки. Потянуло одернуть молодого солдата, но, сдержавшись, я объяснил, что даже небольшое углубление, любая ямка является защитой от взрывной волны и от осколков. Вместо меня прикрикнул Голубцов:

- Рубай, Строжкин, рубай! Не распускай губы.

Ничего не ответив, боец-новичок (в те дни я только стал узнавать их в лицо и по фамилиям) принялся опять долбить мерзлую землю.

- Выжля. Будет толк, - понизив голос, доверительно сказал Голубцов.

- Выжля? Что это такое?

- Ну, щенок, молодая собака. Еще дура, а порода, товарищ комбат, уже видна.

Воспитываю, гоняю. Будет солдатом не хуже других. И голос завидный. Годится в запевалы.

- Что же, отгоним немцев - запоем… Где командир роты?

- Ушел с генералом. - Голубцов продолжал по-прежнему доверительно, негромко: - Генерал тут приходил, глядел нашу позицию.

- Какой генерал? Командир дивизии?

- Нет, другой… Похоже, строговат.

- Что же он говорил?

- Что говорил? Подвертывал гайки. А они, товарищ комбат, я так у нас подвернуты.

Это тоже было сказано с улыбкой, со спокойным юмором солдата. Теплый ток доверия, понимания струился между нами.

- Где же он?

- Куда-то ушел с командиром роты.

Вновь сев верхом, я направился в Матренино. Сразу не определишь - деревня или дачный поселок. Ровный штакетник, застекленные веранды, на окнах затейливые наличники. Жители затаились. Однако их присутствие выдавали дымки, вившиеся из печных труб. Где-то промычала корова, где-то стукнуло ведро. Обстрел по-прежнему был редким, методичным.

Мерным шагом по улочке навстречу мне идет патруль. Кто-то хрипловато кричит:

- Стой!

Придерживаю Лысанку.

- Стой! - повторяет прежний голос. - Кого бог несет?

Различаю Корзуна, большеносого русского колхозника из-под Алма-Аты.

- Что, Корзун, не узнал?

- Признать признал, но порядок своего требует.

В этот канунный вечер, в час обстрела, мил сердцу ровный тон исполнительного Корзуна. И опять вера - вера в своих солдат, послушных долгу, порядку, дисциплине, - подкатывает горячей волной к горлу. Спрашиваю:

- Где командир роты?

- Пошли на линию с генералом.

Без дальних слов шевелю повод, посылаю коня к железнодорожной линии.

5.

Снежный пушок лежит на рельсах. За полотном, огибающим деревню, уходит вдаль белый простор - не видать, как говорится, конца-краю. Однако мне известно - это шутит свои шутки обманщица луна, укрывает в полумгле белесую березовую опушку.

Вблизи насыпи - фронтом к этому невидимому сейчас лесу - бойцы роют оборону. По взмахам рук угадываю: тут в дело пущен и подручный железнодорожный инструмент: кирки, ломики, кувалды. Неподалеку темнеет огражденная невысоким палисадом будка путевого сторожа; стекла отливают глубоким черным блеском. Разматывая моток телефонного шнура, туда прошагал связист.

Взгляд опять убегает в голубоватую мутную даль, возвращается к запорошенным путям. Вдруг замечаю: на шпалах стоят трое. Сразу узнаю ладную стать Толстунова, узнаю Филимонова, вытянувшегося - руки по швам - перед человеком в серой шапке, в поблескивающем кожаном пальто.

По бровке вдоль пути Лысанка несет меня к ним. Соскакиваю с седла, и - черт подери, экая досада! - от волнения, что ли, я не успеваю придержать шашку, она попадает мне под ноги, я утыкаюсь в снег. Дурной знак…

Тотчас поднявшись, печатаю шаг, всматриваюсь в приехавшего к нам генерала. Можно различить его крупные губы, небольшие отеки под глазами. А, так вот это кто! Генерал-лейтенант Звягин, заместитель командующего армией. Три недели назад я с ним повстречался в штабе Панфилова в Волоколамске.

Подойдя, рапортую: батальон занял указанный ему рубеж, начал окапываться. Звягин меня оглядел. Молчание затянулось. Где-то посреди деревни грохнул очередной снаряд.

- По-прежнему с шашкой? - недовольно сказал Звягин. - По-прежнему оригинальничаете?

- Товарищ генерал-лейтенант, я вам уже докладывал, что, не будучи переаттестован…

Он не дослушал.

- Почему не зачитали средним командирам и политрукам приказ Военного совета? Приказ о приговоре Кондратьеву.

Мгновенно вспомнилось: сумеречный час в Волоколамске, освещенная электричеством штабная комната, побледневшее, со вспухшей царапиной, лицо майора, заляпанная мокрая шинель. И голос Звягина: "Кто позволил отойти без приказа?" И его участившееся тяжелое дыхание. И гремящие слова: "Оружие на стол! Звезду долой! Арестовать! Предать суду!"

Позже я узнал, что уже через сутки приговор Военного трибунала - расстрел - был объявлен в приказе по армии.

- Товарищ генерал-лейтенант, в те дни мы не имели связи. Батальон был отрезан, боролся в окружении.

- Ну, а затем?

- Затем обстановка изменилась, время было уже упущено, поэтому я…

- Кто разрешил вам рассуждать?

Заглушая этот сильный, гневный голос, возник, стал нарастать устрашающий гул летящего, приближающегося к нам снаряда. Потянуло прянуть с насыпи, открытой отовсюду, залечь. Уголком глаза я видел, как разом повалились, втиснулись в землю бойцы, рывшие окопы. Звягин, однако, даже не повел головой. Стоя на виду и, конечно, зная, что сейчас на него поглядывают десятки солдатских глаз, он, не меняя позы, ждал моего ответа. Толстунов и Филимонов тоже не шелохнулись.

Снаряд шлепнулся, хлопнул близ путевой будки. Зазвенели стекла, высаженные взрывной волной. Звягин не обернулся, не взглянул туда, где встала темным столбом пыль.

- Виноват, - произнес я.

6.

Не удовлетворившись моим "виноват", Звягин обратился к Толстунову:

- Вы, старший политрук, могли бы проследить за исполнением.

Толстунов не стал оправдываться.

- Недоглядел, - произнес он.

- Сделайте выводы на будущее.

- Есть, товарищ генерал-лейтенант.

Звягин будто позабыл обо мне; я глядел на его спину в кожаном пальто.

- Говорю с вами сейчас, - продолжал он, - как с членами партии.

Обращается к Филимонову и Толстунову, но знает, конечно, что я, беспартийный, тоже слушаю.

- Как с членами партии, - повторяет Звягин. - Даже один шаг назад с этого рубежа был бы предательским. Предательским, преступным. Расстаньтесь с мыслью, что отсюда возможно отойти. Внушите всему личному составу, что это последний рубеж батальона.

Слова ложатся веско, тяжело.

- Ну, желаю вам, товарищи, боевого счастья.

Он круто - с несколько неожиданной для его грузноватой фигуры резкостью движений - повернулся ко мне:

- А вы, партизан с шашкой, проводите-ка меня.

"Партизан с шашкой". Далось же это Звягину. Впрочем, сейчас он говорил без начальственной грубости, без раздражения. Сойдя с полотна, мы зашагали к санной дороге, пролегшей возле рельсов.

Откуда-то бесшумно появился адъютант Звягина, тоже пошел с нами.

Беспокоящий обстрел продолжался. Зарницы разрывов поминутно вспыхивали и в стороне - в той стороне, где находилась деревня Горюны. Звягин взглянул туда, заговорил:

- Завтра, наверное, начнется. Да уже, собственно, и началось. Мы разгадали намерения противника, сделали свой ход, выдвинули сюда резерв. А немец, в свою очередь, это разгадал. И отвечает. Пытается деморализовать наши резервы.

Анализ Звягина был краток. Вслушиваясь в его низкий голос, явственно доносивший каждое слово, я уяснял происходящее, понимал, как идет бой ума с умом. Мы подошли к машине, уже выкрашенной в белое, в защитный цвет зимы, почти неприметный на снегу. Звягин остановился, посмотрел вдаль.

- Подтягивать, карать, никому не давать спуску - это… Это, старший лейтенант, наша с вами доля.

Его интонация неожиданно была задушевной. Открыв дверцу машины, он заключил:

- Нам это зачтется. И если на том свете будет Страшный суд, встретим его смело: на земле мы не колебались исполнять свой долг.

Он протянул мне руку: крепкую, твердую, тяжелую. Дверца захлопнулась, машина тронулась. Я проводил его взглядом. Да, буду исполнять свой долг.

Канун. Горюны

1.

Еще некоторое время я провел в Матренине, походил вокруг поселка вместе с Филимоновым и Толстуновым.

Затем - снова ногу в стремя. Скачу на Лысанке в Горюны. Лоснящийся под луной мерзлый накат на минуту нырнул в лес и опять выбежал на волю, на поляну. Посматриваю по сторонам. На белом пригорке темнеют свежие брустверы окопов. Поминутно ложатся там и сям одиночные снаряды. Мгновенные вспышки озаряют то пустое поле, то домики на гребешке. Эти домики - деревня Горюны. Лысанка выносит меня на шоссе, идущее наизволок. Полоса асфальта еще не заснежена, черна, будто подметена ветром. На макушке по обеим сторонам шоссе выстроились огороженные палисадами избы.

Кое-где, как и в Матренине, вьются дымки из печных труб, - наверное, бойцы кухарничают. Видны распряженные повозки: санитарная фура заведена во двор; на обочине стоят две наши пушки, их охраняет часовой. Расспрашиваю, где поместился штаб батальона. Еду дальше.

Кто-то шагает навстречу. Странная фигура. Солдатская шапка, шинель, но… Из-под шапки выглядывает крыло гладко зачесанных женских волос. Осаживаю коня.

- Кто такая? Зачем сюда попала?

- Здравствуйте, товарищ комбат.

Улыбка приоткрыла ровные белые зубы. Одетая в варежку рука взяла под козырек.

- Заовражина, ты зачем здесь?

- Тут наше место по приказу.

- Какому приказу?

- Начальника санитарной части. Будем делать вам прививки.

- Какие еще, к чертям, прививки?

- Уколы против брюшного тифа. Мы достали лампу-"молнию". И скоро начнем.

- Ты, часом, не спятила? Завтра здесь, возможно, все будет гореть. Немедленно уноси отсюда ноги.

- Нет, товарищ комбат, теперь не выгоните. Придется вам поговорить с моим начальником.

- Что еще за начальник?

- Военврач второго ранга. Можно сказать, майор. Женщина-врач. Она сказала, что никуда мы отсюда не уйдем.

- Тогда выброшу отсюда вас.

Не сказав больше ни слова, я поскакал к штабу.

2.

Еду по улице. Слышу:

- Товарищ комбат!

Оборачиваюсь, вижу Кузьминича. Он тяжеловато бежит, придерживая рукой полевую сумку.

- Что там, Кузьминич, у вас стряслось?

- Товарищ комбат, разрешите доложить.

- Ну, не тяните.

- Есть! - Он и впопад и невпопад старается употреблять уставные словечки. - Товарищ комбат, тут доктор, майор медицинской службы, начал делать бойцам уколы.

- Начал? Кто разрешил?

Вспомнилась недавняя встреча с Заовражиной. Принялась все же, черт возьми, за свое!

У меня вырвался вздох. Вот чепуха! Хоть стой, хоть падай!

- Вам, товарищ политрук, сегодня уже было сказано: когда наконец вы станете военным? Этот майор не вправе вам приказывать.

Кузьминич смиренно - руки по швам - выслушал мой нагоняй.

Пришлось отправиться к майору-доктору. Походная амбулатория была развернута в лучшем, самом большом доме. Огромная лампа-"молния", висевшая под потолком, лила яркий свет на застланные белейшими простынями стол, лавки, кровати. На плите в эмалированном тазике кипела вода.

Смуглая женщина в белом халате - я сразу отметил ее точеное лицо, властную повадку - обернулась ко мне. Волосы, не совсем прикрытые медицинской белой шапочкой, были столь черными, что, казалось, отливали синевой.

На стуле сидел ездовой Гаркуша. Засучив рукав, он с важным видом подставлял голый локоть. Я крикнул:

- Гаркуша, почему тут околачиваешься? Кто разрешил?

Гаркуша встал, скромно потупился.

- Приглашен, товарищ комбат, по старому знакомству.

А, еще один знакомец Вари Заовражиной!

- Убирайся отсюда! Ну, живее поворачивайся!

Взяв шинель, Гаркуша, не теряя достоинства, но и не мешкая, покинул комнату.

Женщина-майор холодно сказала:

- Товарищ старший лейтенант, следовало бы вести себя приличнее. И прежде всего полагается представиться.

Я извинился, назвал себя.

- А вас, доктор, попрошу прекратить эту затею.

- Какую затею? Мы обязаны сделать уколы. Это приказ по дивизии.

- Не знаю. Не могу разрешить.

- Что вы волнуетесь? Укол вызывает только легкое недомогание на один-два дня. Зато потом…

- Доктор, поймите, у меня задача. Возможно, завтра придется вступить в бой.

Как раз в эту минуту на воле бабахнул очередной разрыв. Оконные стекла слегка задребезжали. Я продолжал:

- Мы уже и сегодня под огнем. Вы разве не слышите?

- Слышу. Что же особенного? Удивляюсь, старший лейтенант, вашей нервозности.

- Доктор, извините, не могу больше уделять вам время. Уезжайте отсюда.

- Нет, у меня свои обязанности.

Я рассвирепел:

- Приказываю через два часа оставить расположение батальона.

- Вы не имеете права мне приказывать.

- Убирайтесь к черту!

Властная - чуть не сказал: царственная - женщина вскинула голову:

- За это вы ответите! И никуда мы отсюда не уйдем!

Не знаю, где притаилась в эти минуты Заовражина. Впрочем, я и не желал этого знать. Сочтя разговор законченным, я вышел, с силой хлопнув дверью.

3.

Постепенно собрался весь мой маленький штаб. Из Матренина явился Толстунов, от Заева, с затерянной средь леса высотки, пришел невеселый, усталый Бозжанов.

Сидим молча. В печи трещит огонь. Заслонка открыта. Отсветы пламени играют на обоях. Невольно разглядываю узор: по немаркому, серому фону рассыпаны серебристые трилистники. Или, может быть, птицы. У косяка оконной рамы отодралась полоса и свисает до полу. Никто уже не поднимает этих оторванных птиц. Хозяева оставили жилье, ушли, а мы… Мы здесь жильцы временные. Вернее, даже кратковременные.

На квадратном дубовом столе разложено бумажное хозяйство Рахимова; несколько остро очиненных цветных карандашей покоится на разостланной топографической карте. Рахимов уже написал и отправил донесение, сейчас он вырисовывает на листе ватмана оборону батальона.

Входит Тимошин. Этот деликатный лейтенант-юноша ступает осторожно, словно бы стесняясь нарушить тишину, мою задумчивость. И останавливается около двери.

- Что тебе, Тимошин?

- Товарищ комбат, дали связь из штаба дивизии.

- Хорошо! Иди!

Он отдает честь, уходит.

Поцарапанная брезентовая коробка, вмещающая телефонный аппарат, стоит на подоконнике. Рядом присел дежурный боец-связист. Он произносит:

- Вызывают, товарищ комбат.

- Кто?

- Сверху. Из дивизии.

Беру трубку.

- Комбат?

Мгновенно узнаю могучий голос Звягина.

- Да, товарищ генерал-лейтенант.

Замечаю: Бозжанов поднял круглую стриженую голову, посмотрел на меня. Потом снова опустил.

- Приказ исполнили?

- Да.

- Донесение написали?

- Да.

- Ну, теперь спокоен за вас… Как ведет себя немец? Похлестывает?

- Да. Но уже пореже.

- Вскоре, думаю, угомонится. И сможем, комбат, поспать эту ночь спокойно.

Разговор закончен. Толстунов интересуется:

- Что он говорил?

- Сказал, что сегодня можем поспать ночь спокойно.

Инструктор пропаганды оставляет эти слова без комментариев. Мы снова молчим. В комнате ни улыбки, ни смешка. В мыслях мелькает: не я ли источаю это настроение грусти, обреченности? Не я ли мрачностью породил эту мрачную тень, нависшую над моим штабом?

Вспоминаю о делах. Приказываю телефонисту соединить меня с начальником санитарной части дивизии. Минуту спустя опять держу телефонную трубку, прошу сегодня же отозвать из Горюнов женщину-майора и ее помощников. На другом конце провода седой врач-полковник, с которым я знаком еще с Алма-Аты, спохватывается:

- Прости, Момыш-Улы, из головы вон! Сделай милость, пошли кого-нибудь, позови к телефону эту черненькую лебедь. Нынче же ее заберу.

- Благодарю, товарищ полковник. Сейчас приглашу.

Как раз в этот момент в дверях появляется повар Вахитов, он тоже невесел.

- Товарищ комбат, ужинать-то будете?

- Будем! - отвечаю я. - И в женском обществе! А ну, товарищи, устроим званый ужин!

4.

Старик повар вмиг преображается, радостно всплескивает руками, ему приятно мое оживление. Однако тотчас огорчение, испуг проглядывают в складочках лица.

- Товарищ комбат, на ужин у меня только гречневая каша.

Я не теряюсь.

- В таком случае званый чай! Товарищи, требуется снарядить дипломатическую миссию: комбат-де просит забыть о его грубостях, приносит покорнейшие извинения. Бозжанов, возьмешься быть моим послом?

Вижу: усталая, посеревшая было физиономия Бозжанова опять залоснилась. Он восклицает:

- Согласен! Отправляюсь на подвиг, товарищ комбат.

Наконец-то улыбка залетела к нам в штаб. Не остался в стороне и Толстунов - рассудительный старший политрук посоветовал своему другу-послу захватить с собою ловкого Гаркушу. Признаться, в душе я опять подивился Толстунову: черт возьми, все ему известно.

Так или иначе, полчаса спустя мы встретили, приветствовали гостей: женщину с майорскими шпалами в петлицах и Варю Заовражину.

- Доктор, - сказал я, - у нас, кажется, произошло небольшое столкновение.

- Небольшое? Предположим.

Я принес доктору свои извинения, а Варе незаметно показал кулак. И пригласил гостей к столу. Не жеманничая, Варя села как своя. Величественная "черненькая лебедь", поговорив по телефону со своим начальством, тоже согласилась разделить нашу трапезу. Однако она и теперь, при каждой встрече, любит мне припомнить,

какую я ей задал трепку в Горюнах.

"Так держать - значит не удержать"

1.

С окон сняты плащ-палатки, служащие нам шторами. Медленно занимается, яснеет утро. На воле тишина. Редкая пальба по Матренину и Горюнам оборвалась еще до рассвета; уснув, я не заметил, в какой час она кончилась. Серые тона ноябрьского утра постепенно становятся светлей. Вот чуть заголубело незаволоченное, как и вечером, небо. И вдруг, будто эта проглянувшая блеклая голубизна была сигналом, по всему фронту рявкнула, взгремела артиллерия немцев.

Вместе с Толстуновым и Бозжановым я вышел на улицу. Не усидел в штабе и Рахимов. Давно мы не слышали такого грома. Непрестанно возникали его гулкие раскаты. Так в штормовую погоду бьет, обрушивается на препятствие ревущая волна прибоя. Канонада как бы перекатывалась по фронту. Она то уходила вправо, то возвращалась, рокотала в той стороне, куда были выдвинуты роты Филимонова и Заева. Потом огневой бурун снова шел направо.

День, как я сказал, выдался ясный. Впереди, там, где пролегал фронт, в воздухе ходили, разворачивались, порой пикировали, сбрасывали боевой груз немецкие бомбардировщики. Два "горбача" - самолеты-наблюдатели - кружили в высоте.

До полудня наша артиллерия не отвечала. Эта выдержка - рискну поделиться такой мыслью - характерна для Панфилова. Легко ли четыре часа молчать, не подкрепляя огнем дух своих войск, окопавшихся на передних рубежах? Четыре часа молчать - это значило верить солдату, его мужеству, сознанию долга. И располагать ответной верой.

Что выигрывалось этим молчанием? Засечены все артиллерийские позиции противника, а наши скрыты. Панфилов не раз говорил, что надо уметь разгадывать намерения врага по голосам его пушек. Расстановка артиллерии, сосредоточенность, кучность огня позволяют определить направление готовящегося главного удара. Однако эту истину ведали, конечно, и немцы. Они применяли военную хитрость, прокатывая с фланга на фланг волну огня. Вот и отыщи, где они намерены прорваться!

Имеются различные методы артиллерийской подготовки. Например: сначала измочалить, исколотить передний край, потом перебросить огонь в глубину. Или сперва обрушиться на позиции вторых эшелонов, устрашить, смутить резервы, затем перенести огонь - ударить по передовой… И рывок!

Шестнадцатого ноября немцы совмещали оба эти метода. Помолотив часа два по переднему краю, они затем несколькими залпами угостили и нас в Матренине к в Горюнах. На своем новом рубеже батальон понес первые потери. Я не знал, что в эти минуты происходило впереди, - атаковали ли немцы, где именно? - но вот их артиллерия снова оттянула прицел, громыхающий каток опять стал прокатываться по фронту.

2.

"Первые сутки будут для вас легкими", - предсказал Панфилов.

Так и случилось. Все же кое-что бегло отмечу в этом легком для моего батальона дне.

Примерно в обеденное время в мое распоряжение в Горюны прибыла батарея противотанковых орудий из резерва командира дивизии. Это служило знаком, что Панфилов не изменил своей оценки намерений противника, укреплял мой узелок.

Артиллеристы заняли огневые позиции в лесу, наведя стволы на еще не совсем задернутое снегом Волоколамское шоссе.

Впереди продолжались грохотня, уханье, раскаты. Над гребешком леса вздымались, медленно расплывались в небе черные дымы. А у нас на холме, где протянулись Горюны; не прерывалась солдатская страда. Бойцы крошили землю, рыли и рыли оборону.

Взвод Шакоева занимался на шоссе. Встав у палисадника, я несколько минут наблюдал. Вот фанерный макет танка быстро движется к бойцу, укрывшемуся в ямке.

Что же тот медлит? Нет, все же успел. Вскинулся, еще миг выждал, метнул гранату. Хорошо, четко сработал! А, это худенький, слабогрудый Джильбаев, мой сородич. Теперь вот он каков! Верю ему, знаю - не зажмурит в ужасе глаза, не побежит, встретит танк гранатой.

Макет на полозьях возвращается для нового захода. К броску готовится политрук Кузьминич. Солдатская одежда - короткие голенища тяжелых сапог, ватные теплые штаны, что видны из-под встопорщившейся горбом шинели, - по-прежнему кажется чужой на нем. Танк приближается. Кузьминич, стараясь побороть неповоротливость, по-молодому быстро вскакивает, размахивается и… И тотчас слышится характерный, с кавказским акцентом, голос Шакоева:

- Отставить, отставить, товарищ политрук. Не так…

Стройный лейтенант-дагестанец в исцарапанных, испачканных землей хромовых сапогах, в загрязненной почти дочерна, ушитой по фигуре телогрейке, - пожалуй, в нем появилось некое особое щегольство оборванца, - легко подбегает к сорокалетнему мужу науки, впервые, быть может, пробующему метнуть противотанковую громоздкую гранату. Шакоев спокойно обучает политрука.

Доносятся слова:

- Присутствие духа, понимаешь? Кидай с выдержкой, легонько.

Невольно вспоминается невидный, курносый посланец генерала.

3.

В тот день, шестнадцатого ноября, довелось опять повстречаться с ним. Мне позвонили из штаба дивизии: к нам направляется по приказанию генерала Панфилова команда истребителей танков во главе с лейтенантом Угрюмовым. Ответив неизменным кратким "есть!", я вернулся на складное кресло - это удобное кресло-кровать где-то раздобыл и притащил Синченко, - вернулся, уселся и задумался.

Не раз в нашей повести заходила речь о думах командира. Они настолько забирают тебя, так глубоко в них погружаешься, что перестаешь замечать комнату, все окружающее. Правильно ли расставлены силы? Что сделаю, если бой сложится так? Как поступлю, если противник подойдет отсюда? Если вырвется сюда? Удержаться до двадцатого! Прикидываешь бесчисленные варианты. Если не ошибаюсь. Лев Толстой в наброске предисловия к роману "Война и мир" говорил о миллионе вариантов, которые проносятся перед художником. Возможно, творчество командира сродни погруженности художника. Удержаться до двадцатого! В эти часы командирской творческой сосредоточенности задача, полученная от Панфилова, становилась моим собственным созданием, моим детищем.

Я сидел и думал под несмолкаемый рев прибоя. Порой машинально отмечал: вот гремящая волна покатилась в сторону, пошла обратно… Вот наступили басы наших пушек, вот зачастила, забарабанила наша истребительная артиллерия. Что же там? Уже дерутся? Уже идет атака немцев?

Под вечер мне позвонил Заев:

- Дали им прикурить, товарищ комбат.

- Что? Кому?

Задыхаясь, торопясь, он продолжал:

- Резанули их. Подпустили и - огрели.

Набираюсь терпения, выслушиваю его восклицания, не расспрашиваю - сам дойдет до сути. Оказалось, что к высотке, где окопалась рота Заева, проникла какая-то группа немцев с минометами. Возможно, лишь разведка. Винтовочный залп уложил несколько немцев. Другие под прикрытием огня отползли, унесли трупы.

Полчаса спустя позвонил Филимонов, доложил: немцы сунулись из леса и к станции Матренино. Вызвали наш огонь, ушли.

Тем временем низкие тучи затянули небо, повалил снег. В комнате слегка потемнело. И вдруг - для меня это было неожиданностью - я обнаружил, что наступил час сумерек. Мало-помалу пушечный гром утих. Закончился первый день новой битвы под Москвой. Насколько я мог судить, немцы нигде не прорвали наш фронт. Не знаю, задавались ли они в первый день этой целью. Вероятно, противник вклинился во многих местах, еще не раскрывая своих карт, не раскрывая, где проляжет его главный удар. Панфилов, как я уже сказал, по-видимому, придерживался прежней догадки. Впрочем, он все же испытывал колебания. Поздно вечером он мне позвонил:

- Здравствуйте. Что делаете?

- Думаю, товарищ генерал.

- Дело хорошее. Я тоже этим занят. Как провели день?

Я доложил итоги дня. Конечно, Панфилову они были известны: о всяком изменении обстановки мы тотчас сообщали капитану Дорфману. Однако Панфилов, не торопясь, не подгоняя, еще раз выслушал от меня эти же сведения.

- Следовательно, обменялись любезностями издалека? - произнес он.

- Да.

- Так… Угрюмов к вам пришел?

- Еще нет.

- Передайте ему: пусть идет в Ядрово к майору Юрасову. Знаю, нехорошо гонять людей, но… Привели к этому думы.

- Есть!

- Ну, всего доброго, товарищ Момыш-Улы. Поспите, отдохните. Завтра ваш черед.

Еще минуту я молча постоял у аппарата. Панфилов опять - в который уже раз! - поразил меня. Он думает и об отряде в двадцать - двадцать пять человек, думает и передумывает, куда его послать. Эта горстка - команда Угрюмова - тоже резерв генерала. Нелегки же дела у него, командира дивизии! А где же завтра-послезавтра, когда удар немцев станет нарастать, где он, наш генерал, возьмет новые резервы?

Отойдя от телефона, я кратко изложил Рахимову, неизменно сидевшему за штабным столом, разговор с генералом.

- Велел нам, - заключил я, - подготовиться к завтрашнему дню, поспать. Ложись, вздремни часика три, а я подежурю, проверю посты.

Оделся, вышел на волю. Ветер, которому не хватало сил, чтобы завьюжить, увлекал, уносил падающие белые хлопья. Шоссе, что еще несколько часов назад пролегало черной, будто подметенной полосой, теперь укрылось пуховым покровом, слилось с дальними и ближними снегами. Ночную белесую мглу изредка тревожили голоса пушек. Вот со стороны Матренина дошел глухой хлопок. Вот и здесь, на пустом пригорке, возник смутный взблеск, тотчас вдогонку добежала гремящая волна. И опять несколько минут покоя. И снова бахает один-другой разрыв. Немцы, как и в прошлую ночь, дарят вниманием Матренино и Горюны, держат наши нервы напряженными, ведут беспокоящий огонь.

Шагая под гору в сторону Москвы, к железнодорожной колее, перерезающей шоссе, - там, у путевой будки, тоже расположилось охранение, - я повстречал отряд Угрюмова. Свежий белый полог даже и под беззвездным небом отбрасывал какие-то слабые лучи, не позволял тьме стать непроглядной. Узнав меня, Угрюмов - ночью он, малорослый, в ватнике, облегавшем неширокие плечи, опять показался мне подростком - скомандовал:

- Стой!

И подошел, намереваясь докладывать. Я ему передал приказание генерала: идти дальше по шоссе в деревню Ядрово. Угрюмов досадливо крякнул.

- Ребята приустали. Думали здесь, товарищ старший лейтенант, заночевать.

- Отдохните, - сказал я. - Прикажу накормить ваших людей.

Угрюмов оглянулся на свою смутно темневшую команду.

- Нет, товарищ старший лейтенант, спасибо. Пойдем дальше. А то у вас только разморимся.

Прощаясь, он добавил:

- Жаль, не пришлось повоевать вместе.

Опять, как и несколько дней назад, было странно слышать от него, чуть ли не мальчика, эти серьезные слова.

Русские, здороваясь или прощаясь, нередко держат и трясут твою руку, выказывая этим дружеские чувства, уважение. Угрюмов лишь пожал мою кисть. Ощутив это пожатие, я опять подумал: "Силенка в руке есть!"

Он козырнул, пошел к своим. Вскоре отряд скрылся в снегопаде.

В нашу штабную избу я вернулся приблизительно к полуночи. Слышалось мерное дыхание спавшего Рахимова. Человек исключительной аккуратности, он обладал качеством, которое я ни у кого больше не встречал. Если ему скажешь: "Поспи часика три", он минута в минуту - в данном случае через три часа - откроет глаза, встанет. Будить его не требуется.

Я сел и опять задумался. Ночная тишь по-прежнему изредка нарушалась буханием разрывов. "Завтра ваш черед", - сказал Панфилов. Вот этому нашему близящемуся череду были отданы мысли.

Точно в свой срок поднялся Рахимов.

- Ложитесь, товарищ комбат.

Растянувшись на кресле-кровати, я долго не мог уснуть. Обдумывал, воображал подступающий день. И забылся лишь под утро.

4.

В этот день, семнадцатого ноября, пушечные залпы заухали пораньше, чем шестнадцатого. Еще лишь брезжило, а огневой вал уже прокатывался по фронту.

Немцы палили по-вчерашнему - раскаты то удалялись вправо, то возвращались, шли влево и снова направо. Так и ходил, так и качался впереди в рассветной мути этот маятник-ревун.

Слушая рык пушек, я невольно отмечал: дивизия удержалась на всем фронте, немцы по-прежнему лишь готовят удар, еще не раскрывая, куда, на какой участок он нацелен. Наша артиллерия, в отличие от минувшего дня, сразу стала отвечать.

Отовсюду гремели наши залпы.

Мало-помалу на воле посветлело. Над снегами висело низкое, облачное небо. Вдруг ухо различило перемену в режиме немецкого огня. Налево от центральной-точки переднего края дивизии, от лежащей впереди по шоссе деревни Ядрово, дробь участилась. А направо стукотня стала умереннее. Уже не оставалось сомнения: в одном краю бьют одиночные стволы и батареи, в другом - дивизионы, множество жерл. На левом фланге противник уже не крохоборничает. Дробь там еще усиливается, учащается. Значит, все окончательно решено, уча сток прорыва обозначен, противник уже не прячет намерение протаранить наш центр и левый фланг - намерение, угаданное Панфиловым, - уже молотами пушек прокладывает, проламывает себе дорогу.

В комнате все мы приумолкли. Знакомое нервное напряжение - ожидание атаки, рывка немцев - прокралось и сюда, в нашу избу. еще далекую от рубежа. Ища отвлечения, разрядки, я позвонил в штаб дивизии капитану Дорфману. Хотелось просто-напросто услышать его голос; перемолвиться словечком.

- Товарищ капитан, здравствуйте.

Всегда вежливый, приветливый, Дорфман на этот раз позабыл ответить на мое "здравствуйте".

- Ну, что у вас?

- У нас без изменений.

- Так. Дальше.

В тоне чувствовалось: чего тебе, спокойно сидишь, ну и сиди.

- Извините, хотел только доложить обстановку.

- А… Всего хорошего!

Легкий щелчок в мембране. Трубка на другом конце провода положена.

Приблизительно час спустя немцы перенесли огонь в глубину нашего фронта, замолотили по Матренину, по Горюнам, по вырубке, где окопалась рота Заева. В эти минуты, несомненно, двинулись вперед немецкие танки и пехота. Я ждал, не промчатся ли мимо нас по шоссе артиллерийские, запряжки, меняющие огневую позицию, уходящие от прорвавшихся немцев. Нет, к нам не вынеслась ни одна пушка. Артиллеристы, как я мог понять, не отступали.

5.

Ко мне обращается телефонист:

- Товарищ комбат, вызывает штаб дивизии.

Беру трубку. Мембрана без искажений доносит знакомый хрипловатый голос Панфилова:

- Товарищ Момыш-Улы, вы?

- Да.

- Что у вас делается?

- Артиллерийская стрельба. Противник ведет огонь.

- Какой огонь? Что за огонь?

- Огонь серьезный, товарищ генерал.

- А поточнее? Поточнее! Вот что, товарищ Момыш-Улы, выходите-ка на улицу. Вы же артиллерист. Взгляните своим оком, что там делается, понаблюдайте за разрывами. Потом мне доложите.

Перебросив через стеганку ремень своей шашки, я оставил наше штабное обиталище, в котором пока что все оконные стекла были целы, и вышел под открытое небо. У крыльца часовым стоял Гаркуша. Он взял на караул.

- Как немец? - спросил я. - В щель не загоняет?

- Нет. Терпеть, товарищ комбат, можно.

- Воюешь с морозом? - продолжал я.

- Точно. Часовой летом зной, зимой стужу стережет.

Миновав этого скорого на слово, неунывающего ездового, выйдя за калитку, я ступил на шоссе, крытое белым пухом, который близ обочин еще не был примят автомобильными колесами. В снегах, насколько хватал глаз, не видно ни пешего, ни конного. Деревня затаилась. На опушке, что темнеет в стороне, то и дело взблескивает белое пламя. Оттуда бьют на далекую дистанцию наши тяжелые орудия.

Их выстрелы почти не слышны в треске и громе немецкого огня. Там и сям лопаются, рвутся бризантные гранаты и шрапнель.

Прислушиваюсь. Немцы по-прежнему грохают залпами. Присматриваюсь. Вижу очень большое рассеивание, большой разброс. Кучных попаданий - самых опасных, эффективных, устрашающих, когда один подле другого гремят несколько разрывов, - кучных попаданий нет. В воздухе возникают клубки дыма, напоминающие вату.

Однако таких клубков не много. Более часты дымные взбросы на снегу; они слишком низки; это препятствует нужному разлету пуль, начиняющих гранату. Подобные разрывы у нас, артиллеристов, называются клевками. А чрезмерно высокие мы именуем журавлями. Почти все немецкие снаряды - и бризантные для открытого поля, и шрапнель для прочесывания леса - давали именно такие разрывы: или клевок, или журавль. Наш боевой порядок - цепочки одиночных окопов - был неплотным: неметкие, некучные удары немецкой артиллерии находили лишь редкую жертву. Да, пожалуй, напрасно в разговоре с Панфиловым я прибег к выражению: серьезный огонь.

Вернулся в штаб, взял трубку, доложил Панфилову о том, что увидел на дворе. Наговорил всякой всячины: наверное, не только дельное, но и пустое. Казалось, чем больше ему наболтаешь, тем лучше. Иной раз это воспринималось как некое чудачество Панфилова. Ведь нас воспитывали: "Короче, короче!" Доложил, повернулся и ушел. А Панфилов слушал, интересовался, вытягивал мелочи, подробности.

- Большое рассеивание? А сколько метров? Ну примерно, приблизительно, товарищ Момыш-Улы.

Этот штрих характеризует Панфилова как знатока. Чем отдаленнее от цели артиллерийские позиции, тем больше разброс. Возможно, наш передний край уже прорван, но немецкая артиллерия еще занимает позиции вдалеке, стреляет на пределе.

Несколько позже я сообразил, что в этот час была уже перерезана связь Панфилова с войсками, дравшимися впереди. Рассеивание снарядов, характер разрывов в Горюнах, всякие прочие признаки теперь отчасти заменяли ему связь, служили донесениями с фронта.

6.

И вдруг весь этот артиллерийский стук и треск стал явственно стихать. Пальба немцев продолжалась уже не с такой активностью, как прежде. Снаряды рвались реже. Об этом тоже было доложено Панфилову. Я услышал, как он хмыкнул:

- Гм… Меняет позицию. Раньше он вас доставал кончиками пальцев, а теперь готовьтесь: попробует двинуть кулаком.

Время текло быстро. Приближался полдень, когда мне позвонил Заев.

- Товарищ комбат, усиленный обстрел из минометов.

- Что видишь?

- Немцы на опушке леса. На той стороне ручья. Шпарят минами. Не дают голову поднять.

Заев приостановился, ожидая моих слов. Доносилось его шумное дыхание. Что ему сказать? Неумно, бессмысленно стрелять на далекую дистанцию из винтовок под жестоким минометным огнем. Главное, надо сохранить людей. Приказываю:

- Притворись мертвым. А пойдут в атаку, стегани!

В то же время немцы подступили и к станции Матренино. Туда они тоже подтащили минометы, запалили по нашим окопам. Бойцы и тут прильнули к промерзшей земле, вжались в неглубокие ямки. Исхлестав минами нашу реденькую, лепящуюся к станции оборону, немцы пошли в атаку. Их встретили огнем. Эта первая атака была легко отбита. Однако, откатившись, немцы точней засекли каждый наш окоп, каждую винтовку. И опять десятки стволов стали метать мины. Нет-нет осколок залетал в окоп, врезался в теплое, живое тело. Раненые отползали по снегу к поселку, тяжелых выносили, вытаскивали на себе санитары.

Обо всем этом мне по телефону доложил Филимонов. Еще не закончив донесения, он вдруг оборвал себя на полуслове:

- Опять, товарищ комбат, идут.

В отличие от Заева, Филимонов ничем не выказал волнения, его тон был по-прежнему ровен. Издалека чувствовалась его твердость, решимость. Я сказал:

- Посылай связного к пулеметчикам. Пусть помолчат, подпустят ближе.

- Есть, товарищ комбат. Понятно. Отобьем!

Истекло лишь несколько минут, и Филимонов вновь докладывал:

- Отбросили, товарищ комбат. Как дали им огоньку, так они сразу отскочили.

- А сейчас что у тебя делается?

- Опять дубасят минами.

- Какие потери?

- Небольшие, товарищ комбат.

Я всегда ценил уверенность, спокойствие Филимонова. Он этим отлично воздействовал на солдат. Сейчас я ощутил, что он опасается и за мою душу, заботится и о моем, что называется, моральном состоянии. Черт возьми, не много ли он на себя берет? Я раздраженно произнес:

- Что означает - небольшие? Точнее.

- Есть! Выясняю, товарищ комбат.

Вскоре Филимонов доложил, что рота потеряла убитыми и ранеными двадцать человек. Теперь тактика немцев у Матренина стала мне яснее. Они не хотят тратить живую силу, не хотят платить за продвижение большой кровью. Вместо крови они согласны жертвовать временем. Но сколько же-времени они отдадут нам за Матренино? Это нетрудно рассчитать. Они дважды сунулись, оба раза, напоровшись на огонь, тотчас отскочили и продолжали долбежку из леса, продолжали избиение минами моих солдат. Две долбежки - и мы уже недосчитываемся двадцати защитников станции Матренино. Надолго ли хватит солдат, что остались теперь в роте Филимонова? Еще десять подобных жестоких бомбардировок, и рота будет перебита. Когда это случится? Вряд ли сегодня. Но завтра в окопах у Матренина будут отстреливаться, сопротивляться лишь немногие последние бойцы.

Верю, мы не запятнаем свою честь, воинский долг будет исполнен.

Нет, мой долг - выполнить задачу, удержаться до двадцатого. Но как же, как же я удержу станцию?

7.

Опять звонит Заев.

- Два раза, товарищ комбат, дали немцу по носу. Отогнали от моста. А теперь шпарит минами. Терпежа нет, товарищ комбат.

- Сиди.

- К немцу, товарищ комбат, как будто подходят танки. Ясно слышен гул моторов.

- Сиди и не стреляй.

- А ежели опять пойдут на нас?

- Выдерживай, не стреляй, подпускай ближе, чтобы потом не могли возвратиться в лес. Понял? Объясни это бойцам.

Проходит еще некоторое время. Я втиснулся в глубокое кресло, смотрю в стену, думаю. Перед глазами все тот же узор на обоях: трилистники, похожие на парящих птиц. Рассматриваю распластанные крылья, закорючки-клювы. По-прежнему у косяка оконной рамы свисает до полу отодранная полоса обоев. Уже никто не поднимет этих оторванных птиц. Сижу молча. Молчат и все, кто находится в комнате штаба.

Бесстрастный Рахимов, мой сидячий начштаба, что-то пишет, склонившись над столом. Бозжанов - его, Как вы знаете, я про себя именую ходячим начальником штаба - уже обряжен в шапку и в шинель: готов выйти в любой миг, ждет моего слова, поручения. Толстунов, самый старший по званию среди нас, как бы нештатный комиссар батальона, сидит в шапке на кровати. Куда-то исчезла его привычная глазу независимая, вольная поза. Сейчас он не приваливается к спинке, корпус выпрямлен, отложной ворот шерстяной гимнастерки, нередко распахнутый, тщательно застегнут. Еще утром он сказал: "Давай поручения, комбат!" Чувствую: он, как и Бозжанов, готов к действию. Штаб ждет моего слова. Но мне нечего сказать. Думаю, молчу.

Вновь тонкий писк - так называемый зуммер - призывает к телефону. Беру трубку. Опять слышу будто запыхавшегося Заева. Из отрывистых фраз уясняю: немцы снова вышли из лесу, они, вероятно, подумали - "рус перебит", но все же, опасаясь ловушки, направились не на отметку, а в обход. Уже вот-вот клещи сомкнутся.

- Окружают, обходят, товарищ комбат. Два раза отбивал. Что прикажете, товарищ комбат?

Видимо, он ожидал, что я прикажу отступить.

- Держаться, - сказал я.

- Закроют проушину, товарищ комбат.

- Держаться, Семен! Пан или пропал!

Я и сам не знал, что хотел этим сказать: "Пан или пропал!" Но продолжал:

- Пусть окружают. Ни шагу назад!

Чик… Связь оборвалась, мембрана внезапно омертвела. Разговор с Заевым был пресечен на полуслове. Я крикнул:

- Тимошин!

Юноша лейтенант, начальник взвода связи, мгновенно появился из сеней. Он всегда находился под рукой и всегда был незаметен, словно стеснялся отвлекать меня от дум даже своим взглядом, присутствием.

- Тимошин, посылай людей! Восстанавливай связь с Заевым!

- Есть!

Это же воинское "есть!" читалось в его голубых глазах. Еще секунда, и он пробежал за окном.

Я позвонил Панфилову.

- Разрешите доложить? Рота на отметке два раза отбивала атаки. Теперь осталась в окружении. Связь с ней порвана.

Докладывая, я невольно допустил преувеличение. Ведь Заев мне сообщил, что коридор еще остался. Правда, за протекшие минуты немцы могли уже перехватить горловину. Нет, я обязан быть точным, обязан говорить своему командиру только истину. И поправил себя, сказал, что рота, быть может, еще не отрезана.

Панфилов похмыкал. Какой-то частицей души я втайне надеялся, что он произнесет: "Пусть пробивается, оставит отметку". Нет, он этого не произнес. Я продолжал:

- Идет бой за Матренино. Там немцы тоже два раза пытались подойти, были отбиты огнем. Ожидаю новой атаки. А в Горюнах спокойно.

- Спокойно?

- Да, товарищ генерал.

Горюны, эта наша крепостца, преграждавшая Волоколамское шоссе, были в тот день еще прикрыты отовсюду: слева ротами Филимонова и Заева, напрямик по асфальту - узлом обороны в селе Ядрово, справа - деревенькой Шишкине, где обретался штаб Панфилова. Я ожидал, что генерал скажет: "Отправьте роту из Горюнов на станцию", ожидал, что он найдет еще какую-нибудь роту, которую пришлет в Горюны. Нет, надежда и тут не оправдалась. Панфилов сказал:

- Сообщайте обо всем, товарищ Момыш-Улы.

И положил трубку.

8.

Я вызвал к телефону Филимонова.

- Со стороны Заева береги себя.

- А что? Что там?

- Береги! Понял? Связи с ним не имею. Как дела у тебя?

- Земля дрожит. Но ничего. Держимся.

- Сколько еще потерял людей?

- Выясню, товарищ комбат. Доложу.

Опять мне показалось, что он заботится о том, чтобы гнетущими вестями не поколебать, не смутить мой дух.

- Где раненые?

- Те, что могут, пошли к вам. А тяжелые тут, в поселке.

- Так… Посылаю тебе повозки для эвакуации раненых. Сейчас прибудут пять повозок.

Я полагал, что Филимонов воскликнет: "Куда пять, двух хватит!" Но он ничего не возразил. Черт возьми, неужели такие потери?!

Окончив разговор, я с тягостью на сердце еще постоял у телефона. Затем обернулся, сказал:

- Бозжанов, сходи к Пономареву, пусть немедленно пошлет пять повозок к Филимонову, чтобы вывезти раненых.

У Бозжанова вырвалось:

- Пять?

Он, мой чуткий общительный сородич, конечно, ощущал мою подавленность, понимал, каким мрачным было мое приказание. Тотчас поднялся Толстунов:

- Комбат, может, я схожу?

И опять глаз отметил: Толстунов стоял по-иному, чем обычно, не вразвалку. "Располагай мной!" - говорил его собранный вид.

- Погоди, Толстунов. Сиди, - сказал я.

И вновь обратился к Бозжанову.

- Возьми повозки и поезжай с ними на станцию. Побывай там, узнай, что делается, и возвращайся.

- Есть! - выдохнул Бозжанов.

Его щеки, пополневшие в дни передышки, еще вчера лоснившиеся, осунулись, потеряли блеск за одно утро. Прирожденная улыбка покинула уголки губ. Стремительный, серьезный, он козырнул и вышел.

9.

В комнате опять водворилось молчание. Толстунов снова присел на кровать, я опустился в кресло, невидящим взором уставился в стену.

Опять потекли думы. Заев окружен. У Филимонова выбивают бойцов одного за другим. Что же мне делать? Как удержусь до двадцатого!

Захотелось выйти из-под крыши, послушать на воле звуки боя, походить. Надев ушанку, перекинув через плечо ремешок шашки, я выбрался из нашей штабной избы, ступил на крыльцо. Вновь увидел часового. Теперь это уже был не Гаркуша. Но кто же? Съежившись, подняв воротник, отвернув лицо от ветра, низенький красноармеец держал ружье в обнимку. Уши низко нахлобученной шапки были опущены, подвязаны.

Услышав мой шаг, он быстро обернулся, взял на караул. Джильбаев! Его втянутые смуглые щеки, короткий приплюснутый нос полиловели на морозе. Я вздрогнул, на миг замер, будто меня кто-то хлестнул. Джильбаев! С поразительной четкостью всплыло воспоминание. Минута у ручья, который я назвал арыком. Минута, когда я вдруг представил себя на месте моего заплакавшего маленького соплеменника. Стою у обрыва, потерявший честь, приговоренный к расстрелу. И не оружие врага, а пули сынов Родины, вершащих воинское правосудие, принесут мне постыдную смерть.

Пожалуй, уже в этот час, когда я шагнул на крыльцо и увидел коченеющего на морозе Джильбаева, я мысленно взвешивал: Быть может, рискнуть честью, приговорить самого себя к бесславному концу. Молча ответив на приветствие часового, я прошагал на шоссе.

С разных сторон слышались то заглушенные, то более явственные шумы боя. Частые глухие хлопки доходили от деревни Шишкино, где находился со своим штабом Панфилов. В ближнем лесу раздавались резкие выстрелы наших орудии. Там, над опушкой, в небе то и дело возникали ватные клубки шрапнели: немцы сверху прочесывали лес, стремились подавить батарею. Уже почти не было ни клевков, ни журавлей - противник приблизил артиллерию. Порывы ветра доносили издалека отчаянную стукотню пулеметов. Где-то впереди, за грядой леса, били наши противотанковые "сорокапятки". Со станции Матренино доходил слабый слитный гул минометного обстрела. А сюда, в Горюны, немцы теперь лишь изредка бросали один-другой осколочный снаряд. Там и сям на снегу чернели пятна разрывов. Кое-где и на белом шоссе виднелись неглубокие темные воронки.

Погруженный в думы, я пошел к перекрестку, откуда ответвлялась дорога на Матренино. Еще издали увидел: по этой нахоженной тропе тянется вереница раненых. Некоторые едва ковыляют, останавливаются, снова плетутся. Я обождал у развилки.

Впереди брел Голубцов. Я не сразу узнал этого рослого солдата, запевалу батальона, который позавчера вечером на рубеже сильными ударами крошил, высекая искры, каленую землю. Шинель была наброшена внакидку. На сукне у ворота, близ плечевого шва, была заметна небольшая рванинка. Еще не потемневший свежий бинт охватывал странно недвижную шею. Я окликнул его.

Остановившись, он с усилием слегка выпрямился. На обескровленном лице загар казался желтым. Глаза провалились. Вам известно: настоящий солдат может сказать мудрое слово. Случается - вы тоже это знаете, - что и раненые могут поднять дух. Нет, вряд ли на это я надеялся.

- Ну как там. Голубцов?

Он сплюнул. Розовый плевок лег на истоптанный снег.

- Как там? - повторил я. - Держим?

Голубцов ответил:

- Ежели так держать - значит, не удержать.

И, тяжело ступая, пошел дальше.

Так ловят хищных птиц

1.

Заглянув в хозяйственный взвод к Пономареву, приказав ему остановить любую машину, которая пойдет через Горюны в сторону Москвы, и подсадить раненых, я вернулся в штаб.

На краю кровати по-прежнему сидел Толстунов, сидел таким же настороженным, как я его оставил. Из-за стола бесшумно поднялся Рахимов. Его губы не шевельнулись, не произнесли: "Разрешите доложить". С одного взгляда я понял: ничего нового, связь с Заевым не восстановлена, по рубежу роты Филимонова, как и раньше, хлещут минометы.

Кивнув Рахимову - "садись", я занял свое кресло. В ушах застрял потерявший звонкость голос Голубцова. Да, не удержу станцию. Минометы исподволь выбьют всех бойцов. Так держать - значит оставить. Не сегодня, так завтра. И сколько ни думай, нет возможности предотвратить нависающий исход. У нас, казахов, есть поговорка: если сердцу суждено лопнуть, пусть лопается немедленно. Сидеть в бездействии, ожидая неминучего, - это жгло, терзало меня.

Вошел в своих мягких сапогах Вахитов.

- Товарищ комбат, обедать.

- Не буду. Уходи.

Я знал, что мой штаб без меня не притронется к обеду, знал, что голодны и Толстунов и Рахимов, но не мог в этот час помыслить о еде.

Еще протекло несколько минут молчания.

- Рахимов, генерал звонил?

- Нет. Порыв линии, товарищ комбат.

У нас в армии за связь отвечают по принципу: сверху вниз. Начальнику принадлежат заботы об исправном действии линии, ведущей к подчиненному. Однако я вызвал Тимошина.

- Посылай бойца, помогай искать порыв на линии в Шишкине.

- Есть!

Одетый строго по форме - два ремешка протянулись крест-накрест по заправленной без морщиночки шинели, красная звезда на серой шапке поблескивала точь-в-точь над переносьем, - Тимошин ожидал моего "иди".

Я спросил:

- От тех, кто пошел к Заеву, никаких вестей?

- Никаких, товарищ комбат.

- Посылай к нему еще!

- Разрешите исполнять?

- Да. Иди.

Отчетливый легкий поворот, негромкий стук затворенной двери, и Тимошина уже нет в комнате.

Опять молча гляжу на птиц с розоватыми загнутыми клювами. Заев… Что с ним, с его ротой? Внезапно всплывает: обросший рыжей щетиной, он уткнулся лбом в перекладину рамы, из которой вышиблены стекла, глядит на меня из-под нависших бровных дуг. Таким я его видел на избе возле Военного трибунала дивизии.

Сумею ли я быть безжалостным к самому себе? Неужели и мне предстоит это же: небритый, без петлиц на вороте, в шапке без звезды, буду, сжав пальцами перекладину рамы, глядеть из холодной избы.

2.

Только в эту минуту я вполне осознал: у меня зреет решение отдать станцию. Нет, нет! Не имею права! В мыслях я услышал низкий сильный голос Звягина: "Даже один шаг назад с этого рубежа был бы предательским, преступным". Нет, нет, не пойду на преступление! Пусть потеряю людей, не удержу рубеж, но не замараю честь.

Но кому она будет нужна, моя честь, если не исполню долг - мой последний единственный долг: удержаться до двадцатого… Не удержусь! Сейчас мне это ясно. Не сохраню людей, ничего не сохраню! Вновь, не в первый уже раз тут, на полях Подмосковья, припомнилось, как однажды вечером в Алма-Ате Панфилов мне сказал: "Умереть с батальоном? Сумейте-ка принять десять боев, двадцать боев, тридцать боев и сохранить батальон!" Но позавчера он, наш генерал, выговорил: "Вам будет тяжело. Очень тяжело". Выговорил, когда почувствовал, что я понял задачу. Товарищ генерал, как же мне быть, на что решиться? Я же не выполню, не выполню задачу!

Встал, прошелся, остановился у стола, на котором аккуратно, по-рахимовски, было разложено наше штабное бумажное хозяйство. Наклонился над картой. Вот станция Матренино с прильнувшим к ней поселком - несколько тесно сбежавшихся черных значков у слегка изогнутой нитки железнодорожного пути. Вокруг Матренина чистое поле среди зеленых, пятен леса. Немцы в лесу - там их не достать, - мы на открытом ровном месте. Быть может, мне следовало бы расположить нашу оборону где-либо на опушках, тоже воспользоваться прикрытием леса? Держали бы на мушке подходы к поселку, просекали бы поле огнем. Поздно, поздно сожалеть об этом. И все-таки во мне затеплилась неясная надежда. Ведь если я прикажу Филимонову оставить станцию, его рота сможет не пустить немцев дальше, вот с этих опушек перекроет дорогу огнем. Удастся ли это? Возможно.

Нет, мне не позволено сдать станцию! У меня нет права на такой приказ! Но что же делать? Сложа руки ждать развязки?

Обратился к телефонисту:

- Проверь, штаб дивизии отвечает?

Телефонист стал упорно выкрикивать позывные штаба дивизии. Было без пояснений понятно: отклика нет. Он доложил:

- Ни шумка… Мертвое дело, товарищ комбат.

Я безмолвно повторил это невзначай вылетевшее у телефониста выражение. Мертвое дело… Неужели и впрямь так?

На столе среди прочих бумаг лежала красная книжка устава. Я машинально взял ее, раскрыл. И вдруг увидел на полях пометку Панфилова, три черточки карандашом.

Прочитал отмеченные строки: "Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не достиг цели, а тот, кто, боясь ответственности, остался в бездействии и не использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы".

Прочел, положил книжку. Это был миг решения.

Я подошел к телефону, вызвал Филимонова.

- Ефим Ефимыч, ты? Что у тебя?

- Долбит… Наверное, скоро опять сунется. Хочет, думаю, смешать с землей и потом войти.

- Слушай мой приказ. Если сунутся, не надо стрелять.

- Как? Что?

- Не надо стрелять. Пусть будет так, как желает немец. Сдай станцию.

3.

- Сдай станцию! - повторил я.

Смятение, колебания уже были выметены за порог - порог, что я переступил.

Внутренний голос, предостерегавший: "Это противоречит приказу, ты не имеешь права", был задушен, смолк. Военным людям, собратьям по профессии, вряд ли требуется пояснение: командир должен потерять пять килограммов веса и состариться на пять лет, прежде чем принять такое решение.

В телефонной трубке прозвучало:

- Как? Как? Не понимаю.

- Думаешь, ослышался? Нет! Сдать! Бежать к мосту! Собраться там!

- Товарищ комбат, что вы говорите! Мы отбиваем, мы еще здесь устоим, а вы хотите сдать?! Я… Я не…

Это был бунт Филимонова. Не стерпело, взбунтовалось его сердце кадровика командира, коммуниста, пограничника. Ведь именно ему, ему и Толстунову, генерал-лейтенант Звягин напомнил, что сдача рубежа - преступление.

Я не дал договорить запнувшемуся Филимонову:

- Вы слышали мой приказ? Повторите.

Молчание. Филимонов не повторяет приказа.

- Повторите.

Филимонов нехотя произносит:

- Сдать станцию…

- Да. Бежать, драпать к мосту.

- Есть.

Ну, есть так есть. Я кинул трубку. В ту же минуту Толстунов, все время сидевший как бы наготове - в ушанке и в шинели, безмолвно поднялся и пошел к двери. Я не обменивался с ним мнениями, ни с ним, ни с кем другим, приказывал как командир-единоначальник.

- Куда ты? - спросил я.

- В Матренино.

Он не сказал больше ни слова. Еще миг я смотрел ему в спину. Его шаг был решительным, твердым. Подумалось: "Это пошел комиссар". Вот за ним стукнула дверь.

Я постоял еще минуту молча. Чем закончится этот денек? Что сталось с ротой Заева? Как обернется бой в Матренине? Чуть брезжущая, смутная надежда - не обманет ли она меня? Как, где встречу вечер? Под арестом? Под судом? Что ж, готов к этому. Перед совестью я чист. Своему долгу, своей совести я не изменил.

Совесть и страх. Да, не всем ведомый, особый страх, командования, ответственности - той ответственности, о которой сказано на помеченной карандашом Панфилова страничке устава. Совесть и страх. Вот как они дрались!

Посмотрел на Рахимова.

- Ну, Рахимушка, сдаем станцию. Может, тебе придется командовать батальоном вместо меня…

Учтивый Рахимов хотел сказать что-то приличествующее случаю, но я остановил его взглядом.

- Если придется командовать вместо меня, то будешь иметь бойцов. Пока они живы, можно воевать.

4.

Я молил бога, чтобы подольше не восстанавливалась связь со штабом дивизии. Сначала пусть исполнится мой замысел, потом доложу о свершившемся. Но все же заставил себя опять обратиться к телефонисту:

- Чего дремлешь? Вызывай, вызывай Заева! И штаб дивизии.

- Да они, товарищ комбат, давно бы и сами сюда гукнули.

- Не рассуждать! Вызывай, если приказано.

В комнате опять настойчиво, несчетно зазвучали условные словечки - позывные. Нет, Заев не отвечал. Линия в штаб дивизии тоже еще оставалась порванной.

Я сказал Рахимову:

- Езжай в Матренино. Выбери место для наблюдения где-нибудь около моста. Бери телефонный аппарат и обо всем, что увидишь, сообщай мне. Рота должна дать драпака и собраться у моста. Понял?

- Да. Есть, товарищ комбат.

Рахимов взял под мышку одну из запасных коробок полевого телефона и вышел. Его докладам я мог верить, как собственному оку, он всегда был неукоснительно точным. Минуту спустя я в окно разглядел, как он вскочил в седло и почти с места бросил коня в галоп.

Вот со мной уже нет и Рахимова. Почему сам я не поехал? Во-первых, я отвечал за все три узла, за всю оборону батальона. И кроме того, вскоре мне предстоял еще один бой - разговор с генералом. Как я доложу, как ему признаюсь? Получу ли его благословение или… К черту из мыслей это "или"!

Рахимов наконец доскакал. Его телефон подключен к линии.

- Что видишь?

- Противник бьет минами по рубежу.

- Сильный огонь?

- Да. Непрерывные разрывы.

Я вызвал Филимонова, свел его на проводе с Рахимовым.

- Рахимов, ты нас слышишь?

- Да.

- Филимонов! Объявил мой приказ бойцам?

- Еще нет. Не успел, товарищ комбат.

- Ах ты… - Я, пожалуй, впервые за все дни боев вслух вспомнил мать и бабушку.

- Если ты набрался смелости так поступать, пошлю Рахимова, чтобы трахнул на месте за неисполнение боевого приказа. Рахимов, слышишь? Расправишься с ним без разговоров! Филимонов, слышишь?

Убитый, неуверенный голос Филимонова:

- Да.

И вдруг в мембране еще один голос:

- Товарищ комбат?

А, вмешался Толстунов. Почему-то он назвал меня официально "товарищ комбат". Кажется, никогда он ко мне так не обращался.

- Товарищ комбат, я здесь, у лейтенанта Филимонова. Ваш приказ будет исполнен.

Ясно, твердо Толстунов выговорил эти слова.

- Где Бозжанов? - спросил я.

- Тоже тут. На рубеже.

- Берись, Федор Дмитриевич. Проведи этот… - Я запнулся, ища выражения.

Маневр? Нет, смутно мерцавшую надежду я еще не мог назвать маневром. - Этот отскок. И держи вожжи. Проведи вместе с Бозжановым.

- Зачем? Это проделает командир роты. Подменять его не буду.

Так незаметно, спокойно Толстунов меня поправил. Я с ним молча согласился.

Жду… Жду, что сообщит Рахимов. Скорей бы немцы шли в атаку. Если сердцу суждено лопнуть, пусть лопается тотчас. Скорей бы отдать станцию, пока не позвонил Панфилов. Что ему скажу? Как ему скажу?

5.

Бог не внял моей мольбе. Телефонист радостно выкрикнул:

- Товарищ комбат, есть штаб дивизии!

Ну, пришло время открыться, поведать все Панфилову. А дело еще не свершилось, станция еще не сдана.

- Вызывай генерала.

- Разом, товарищ комбат… Генерал у телефона, товарищ комбат.

Я взял трубку. Она будто потяжелела, будто отлита из чугуна. Неожиданно услышал в мембране голос Звягина.

- Кто говорит?

Я оторопел. Готовность сообщить свое решение мгновенно была подсечена. Я испугался. Отдать немцу станцию не испугался, потерять честь, встретить казнь не испугался, а вот перед Звягиным смешался. Ощутил - не выговорю истину.

- Докладывает старший лейтенант Момыш-Улы.

- А, обладатель шашки… Ну, что у вас?

- Противник захватил станцию Матренино.

- Что? - прогремело в трубке.

- Рота не могла удержать. Она несла потери под губительным огнем. Поэтому…

- Кто вам позволил?!

Громовой голос бил в ухо. Однако тотчас Звягин заговорил ледяным тоном:

- Сдайте командование начальнику штаба и явитесь в штаб дивизии.

- Я не могу сдать командование. Я здесь один.

- Как только придет начальник штаба, сообщите ему, что вы больше не командуете батальоном. И немедленно отправляйтесь в штаб дивизии. Здесь с вами поговорю.

- Не знаю, удастся ли пройти засветло.

- Явитесь с наступлением темноты.

И трубка брошена. Слава богу, получил три-четыре часа отсрочки. Ответ будет нелегок, но я к нему готов. Минутная растерянность ушла без следа. Да, она длилась лишь минуту. А потом? Некогда про это думать. Я был уже захвачен своим замыслом, погружен в него, объят его огнем.

6.

Вновь позвонил Рахимов.

- Товарищ комбат…

- Ну?

- Немцы идут в атаку.

- А наши?

- Наши побежали. Бегут без оглядки.

Рахимов доносил сдержанно, скупо, но если вы будете рисовать картину, которую он видел, то надо дать подлинное бегство, безудержный, беспорядочный "драп".

Поймите солдата. Целый день под жутким обстрелом лежишь в мерзлом неглубоком окопе, жмешься к стенкам, к жесткому донцу этой ямки, слушаешь, как с угрожающим гудом низвергаются мины, ловишь глухой взрыв, свист разлетающихся кусков рваного железа, невольно оглянешься, увидишь отползающих к поселку раненых, пятна крови на бинтах, ждешь, что вот-вот какой-нибудь осколок врежется и в твое тело. Нервы так натянуты, что один повелительный крик "назад!", пример командира отделения, командира взвода, кинувшегося вспять из своего окопа, мгновенно высвобождает подавленное дисциплиной и сознанием долга естественное человеческое стремление уйти, убежать, вырваться из этого ада.

Не ограничивайте себя, дайте резкие мазки. Бегство гурьбой во все лопатки;

тяжелый топот; рты хватают воздух; скорее, скорее прочь отсюда!

По донесениям Рахимова слежу за бегущей толпой. Бойцы приближаются к мосту.

Крепыш Толстунов обогнал многих, выбрался вперед, не постеснялся своего звания, превратился в вожака. Остановятся ли мои люди у моста? Не пронесутся ли с помутненными глазами дальше, не рассеются ли по лесу?

Остановились!

Потеряли свои взводы, отделения, но остановились - исполнили команду. Кто сел, кто лег в изнеможении. Ни одна мина, ни одна пуля не залетает сюда, под мост и за железнодорожную насыпь, к которой почти вплотную подступил строй елок.

Слушаю дальше сообщения Рахимова. Передовая группа немцев заняла станцию. Затем остальные вытянулись в ротные колонны и вступили в поселок. Туда полем, проминая тонкий покров снега, проехало и несколько мотоциклеток, вооруженных пулеметами.

Опять запищал Телефон. На этот раз позвонил Панфилов:

- Товарищ Момыш-Улы, что там у вас произошло?

- Сдал станцию.

- Как же это? Почему?

По жилке провода дошла и хрипловатость Панфилова, сейчас более явственная, чем обычно. Легко было догадаться: он расстроен, огорчен.

- Люди бежали в беспорядке. Я так приказал.

- Вы приказали?

- Да. Иначе потерял бы роту.

- Гм… Гм… А дальше? Как думаете? Что дальше?

- Думаю контратаковать. Разрешите, товарищ генерал, вернуть станцию контратакой.

- Гм… Вы же достаточно грамотны, товарищ Момыш-Улы, и должны понимать, что люди, которые только что бежали с поля боя, сейчас не способны к контратаке.

- У меня, товарищ генерал, все-таки есть надежда.

На память пришли слова Панфилова, его напутствие. Я повторил его фразу:

- Надежда согревает душу. Разрешите попробую.

- Попробуйте… - В голосе, однако, звучало сомнение. - А дорогу держать сможете? Держать огнем?

- Да.

С минуту генерал помолчал.

- Что слышно на отметке?

- Нет связи. Посланы связные.

Я ожидал, что Панфилов обмолвится хоть словом о приказе Звягина. Да, он сказал:

- Вечером я вас увижу. До свидания.

Все было понятно. Надо исполнить приказ заместителя командующего армией. Ты, Баурджан, отрешен. Сдавай командование. Что же, чему быть, того не миновать.

7.

Рахимов продолжал сообщать мне обо всем, что видел: и о противнике, и о нашем стане у моста.

Немцы заняли поселок. Разошлись по домам. И немедленно начался разгул завоевателей. Сейчас Рахимову воочию предстало правило гитлеровской армии, правило, о котором мы слышали, читали: возьмешь населенный пункт - все хорошие вещи твои, все молодые женщины твои! Немцу-солдату, захватившему деревню, предоставлено право разбоя.

Часть жителей не покинула поселок, не ушла от сараев с живностью, от погребов, от добротных домиков с застекленными террасами, с резными наличниками вокруг окон. Они, эти жители Матренина, притаились в кухоньках, в подполах, в запечьях. Вооруженные люди в немецких зеленоватых шинелях стали охотиться за курами, гусями, поросятами.

- Рахимов, передай Филимонову: собрать людей, привести в порядок.

- Люди в сборе, товарищ комбат.

- Что делают немцы?

- Ловят девчат. Стреляют домашнюю птицу, поросят.

- Хорошо. Прекрасно. Замечательно.

- Товарищ комбат, что?! Наверное, Рахимов подумал: не свихнулся ли комбат? Лишь потом он меня понял. Разве худо - пришли, разбрелись, заняты грабежом?!

Рахимов докладывал, и во мне трепетала радость. Ненависть и радость. Оправдывалась, оправдывалась единственная моя надежда.

Я приказал:

- Пусть люди залягут на насыпи и смотрят.

Некоторое время спустя Рахимов кратко сообщил:

- Рота в порядке, товарищ комбат.

- Сколько бойцов?

- Приблизительно сто двадцать.

- Что у немцев?

- Наверно, уже потрошат кур, свиней. Сейчас будут класть на сковородку.

- Подождем… Подождем, пока не станет красным клюв.

- А-а… Понимаю, товарищ комбат.

Вот когда он ухватил то, что я замышлял. Знаете ли вы, как ловят хищных птиц?

Сын Средней Азии, ее гор и степей, Рахимов это знал. Хищная птица, кидаясь на жертву, раздирает мясо и жадно клюет. Свежая кровь опьяняет хищника. Птица запускает клюв все глубже и наконец окунает до ноздрей. Такова ее жадность.

Весь клюв делается красным. Пернатый разбойник уже ничего не чует, не смотрит ни направо, ни налево. Как только заклюется до того, что окунет ноздри, так цап его - и готово! Надо лишь дать время, чтобы клюв окрасился кровью от кончика и до основания.

Враг, захвативший Матренино, запускал клюв все глубже. Логика противника была проста: рус не стерпел, удрал, а раз удрал, значит, не вернется. Меня подмывало отдать приказ о контратаке. Нет, надо выдержать, выждать.

- Рахимов, что нового? Где Толстунов?

- Здесь. В роте, товарищ комбат.

- Бозжанов?

- Тоже с бойцами.

- Ну, Рахимушка, слушай мой приказ. Разделиться на три группы по сорок человек! Одну поведет Толстунов, другую Бозжанов, третью - Филимонов. Пусть по опушке обтекают станцию. Ворваться с трех сторон! Бойцам сказать: "Лети вперед, винтовка наперевес, гранаты под рукой, на бегу стреляй и кричи "ура".

- Товарищ комбат, разрешите передать трубку лейтенанту Филимонову.

Теперь и Рахимов деликатно выправлял меня. Что же, у нас, как вы знаете, это повелось: чего я не сказал, договорил начальник штаба. Конечно, следовало найти несколько сердечных слов для командира роты.

- Ефим Ефимыч, ты? Рахимов тебе передал приказ?

- Но как же, товарищ комбат? Там ведь батальон.

- Да. И мы их разгромим.

Мелькнула мысль: не следовало ли загодя разъяснить ему маневр? Но раньше и мне самому этот маневр далеко не был ясен. Теперь я повторил:

- Разгромим. Не дадим опомниться.

- Вы думаете, товарищ комбат, удастся?

Филимонов еще продолжал спрашивать, но в голосе пробивалась радость.

- На то и бой. Надо сделать так, чтобы удалось. Отплатим им, Ефимушка! Создавай три группы! Главное командование принадлежит тебе. Бозжанов и Толстунов - твои помощники. Ну, Ефимыч, с богом!

8.

Темные шеренги деревьев с молодью в ногах - хвоя, не облетевший еще дуб, оголенный осинник, береза - отовсюду посматривают на обширную заснеженную поляну, прорезанную слегка изогнутым железнодорожным полотном. Возле станционных построек раскинулись добротные, а то и щеголеватые домики поселка.

Опушка кое-где далека, в других местах край леса подходит к станции совсем близко: на двести - двести пятьдесят метров.

И вот три отряда, по сорок человек крича "ура", стреляя, понеслись к деревне.

Снег не мешал мчаться. Толщина покрова была как раз такой, что он лишь слегка проминался, пружинил под сапогом. Пока немцы опамятовались, наши уже добежали, ворвались.

Рахимов подробно обо всем докладывал. Сейчас скуповатость на слово оставила его.

- Застигли, товарищ комбат, до того внезапно, что немцы ошалели.

Поистине это был громовой удар, гром среди ясного неба. Неожиданность отняла разум. Наверное, паника подняла прямо из кроватей. Некоторые держали в руках кители. Так в нижнем белье и выбегали.

Когда слушаешь такой доклад, улыбка раскрывает губы. Хочу и не могу ее сдержать.

Панфилов не звонит. Очевидно, решил меня не дергать. И до поры до времени не волновать. Но позвонил капитан Дорфман. Его голос суховат:

- Доложите обстановку.

Отвечаю:

- Ничего не могу доложить. Связь порвана. Ничего не знаю.

- Немедленно восстановите. - Он, учившийся каждодневно у Панфилова, тут же исправил это свое "немедлен но": - Через четверть часа выясните обстановку. - И добавил мягче: - Примите все меры, чтобы восстановить связь.

- Слушаюсь.

Опять разговариваю с Рахимовым:

- Ну, Рахимушка, докладывай.

- Резня, бойня, товарищ комбат. Немцы, кто уцелел, кинулись со станции. Бегут врассыпную, спасайся кто может! Э, товарищ комбат, их еще много. Побежали в лес. К насыпи. В свободную сторону.

- А наши?

- Преследуют. Гонят по пятам.

9.

Впоследствии по множеству рассказов были восстановлены различные эпизоды, подробности этого боя. Нагрянувшие, учинившие страшную расправу-месть красноармейцы будто отведали, хлебнули напитка по имени "дерзость". Стихийно, без команды, они понеслись вслед за бегущими. Преследуя, наши стреляли на бегу - стреляли с толком и без толка, - приканчивали отставших.

Провод по-прежнему соединял меня с Рахимовым, уже перебравшимся в поселок.

- Рахимов, верни на станцию хоть половину роты! Закрепляйтесь! Какая-нибудь неожиданность может все перевернуть.

- Ничего не могу сделать, товарищ комбат. Все гонятся за немцами. Даже Филимонов.

- Посылай связного! Останови! Верни!

Широкая полоса в поле по пути бегущих там и сям была уже устлана - я знал это из сообщений Рахимова - трупами в большинстве без шинелей, в серых немецких кителях или в нательных рубашках.

Повторяю: два часа назад мы тоже задали "драпака", уносили ноги. Однако наше бегство было вызвано приказом, было преднамеренным, а теперь враг удирал, обезумев. Это надо различать. Когда противник панически бежит, в преследовании даже самый боязливый или неопытный солдат обретает удаль.

Вместе с оравой, в какую превратился немецкий батальон, бежал без фуражки командир этого батальона, потерявший управление здоровяк капитан. Он кричал "хальт!", взмахивал пистолетом, пытаясь остановить, повернуть против нас своих людей. Их еще было немало. Однако власть командира, выкрики "стой!", угрозы, даже, возможно, расстрелы в затылок на бегу за неподчинение уже не действовали.

У нас вырвался вперед вчерашний московский школьник, боец-новичок Строжкин.

Помните, он однажды, мельком появился в нашей повести… Канунный вечер. Красноармейцы рубят тяжелый, мерзлый грунт. Робкий голосок: "Такой окоп разве спасет?" И вот парнишка Строжкин сумел на крутом откосе железнодорожной насыпи догнать капитана. Охотники знают, что удирающего матерого волка даже и однородовалая собака хватает за уши, за холку. Это сделал и Строжкин: цапнул волка. Именно цапнул. В руках юноши винтовка, на конце штык, а он - тут и упоение победой, и дерзость, озорство - сумел поймать подол шинели и потянул к себе. Физически крепкий, поистине матерый, капитан обернулся, узрел тонкокостного юнца с пушком на нежной коже, отбросил разряженный, ненужный пистолет и, взбешенный, кинулся на Строжкина, свалил и стал душить. Судорожно сопротивляясь, Строжкин успел, наверное, подумать: "Зачем я в него не выстрелил?" Это горькое, позднее сожаление бойца. Но не умирать же! Напряг силы. Рывок. Удар коленом в пах. Крутизна откоса помогла. Немец потерял точку опоры. Оба покатились вниз.

Катясь, переворачиваясь, москвич изловчился, боднул немца в глаз. Капитан взревел, схватился за лицо. Строжкин вскочил, бросился к своей винтовке. На выручку уже подоспели наши. Строжкин - теперь это был другой человек, герой, богатырь, - по праву крикнул:

- Не трогать его! Я его взял!

Он вывернул у пленного карманы, отобрал полевую сумку, нашел, поднял пистолет-парабеллум, сунул за свой пояс. И повел в Матренино стонущего, окровавленного капитана.

Другие бойцы тоже стали возвращаться. Строжкин остановил пленного, подождал идущих. Тоненький, едва познавший бритву, он набрался такого молодечества, что гаркнул:

- Кто велел идти назад? Только вперед!

Издали ему крикнул Филимонов:

- Строжкин, не командуй!

Отмечу еще один небольшой эпизод этого быстротечного боя. Немцы-мотоциклисты успели завести моторы и дунули из деревни по своему прежнему следу. Это предугадал командир отделения Курбатов, в мирные дни владелец мотоциклета. Он на краю поселка стерег этот проложенный след. И не упустил жданную минуту.

Хладнокровно, меткими выстрелами он снял четырех немцев-водителей, удиравших на машинах.

Держа трубку, я внимал донесениям Рахимова.

- Трупов очень много, товарищ комбат. Идет подсчет. По-видимому, мы перебили больше половины батальона. Ушла меньшая часть. Взяты трофеи: документы, исправные пулеметы, патроны, много личного оружия, мотоциклеты, минометы с боезапасом мин.

Я упивался: минометы! Те самые, которыми противник согнал нас с рубежа. Теперь они послужат нам. Ну, можно звонить генералу.

Надо лишь унять непокорную улыбку, овладеть собой, чтобы доложить спокойно, деловито.

10.

Панфилов все же не выдержал, позвонил сам.

- Ну, как у вас, товарищ Момыш-Улы?

Заставив себя обойтись без единого восклицательного знака, я кратко изложил события: рота Филимонова с трех сторон вторглась в Матренино; значительная часть немецкого батальона уничтожена; остатки бежали; командир батальона взят в плен.

У Панфилова вырвалось:

- Как? Как? Командир батальона?

- Так точно. Кроме того, захвачены трофеи: пулеметы, минометы, мотоциклеты. В данный момент рота вновь закрепляется на станции.

- Что вы говорите! Вы это проверили?

- На станции, товарищ генерал, находится начальник штаба лейтенант Рахимов. Доносит мне оттуда. Сейчас идет подсчет убитых немцев и трофеев.

- Ну, товарищ Момыш-Улы, это же… Это же… - Панфилов приостановился. Очевидно, и он удержал себя от каких-то высоких слов. - Ей-ей, нынешний день по-новому нас учит грамоте. Передайте великое спасибо всем бойцам и командирам!

- Есть!

- Что со второй ротой?

- Не знаю, товарищ генерал. По-прежнему нет связи.

- Гм… Возможно, бродят в лесу. Пошлите туда ваших людей. Обязательно одного-двух политруков. Надо собрать тех, кто бродит. Позаботьтесь об этом, товарищ Момыш-Улы. Дорожите каждым десятком солдат. Каждый десяток, если он организован, - очажок сопротивления.

- Слушаюсь. Пошлю.

Помолчав, Панфилов сказал:

- До свидания.

Что же, я понял и это. Признаться, я надеялся, что мне уже не придется передавать командование и являться в штаб дивизии. Однако Панфилов об этом не заговорил. Действительно, ведь приказание исходило от старшего начальника.

Значит, я все же обязан, как только свечереет, покинуть батальон, предстать перед строгими очами Звягина.

Из Матренина позвонил Филимонов. Он доложил: уже сосчитаны вражеские трупы, их более двухсот. Наши потери в этом налете - восемнадцать раненых. Ежеминутно обнаруживаются новые трофеи: лошади, повозки, продовольствие, офицерские чемоданы, солдатские ранцы, парабеллумы, бинокли, множество плиток шоколада, много французского вина.

- Французского? - переспросил я.

- Точно… И опять тут, товарищ комбат, отличился Строжкин. Гляжу, держит бутылку, пьет из горлышка. "Строжкин, что ты делаешь?" А он: "Э, квас!" - и расшиб бутылку о приклад. А на ней ярлык: "Бургундское, 1912 года".

В трубке раздался непривычный мне хохот Филимонова. Было странно слышать мальчишеские высокие нотки в этом смехе сурового кадровика командира.

- Ефим Ефимыч, сам ты не хватил?

- Ни-ни. Не до того. Вечером отведаю.

- Гляди, чтобы народ не перепился.

- Гляжу. Сейчас, товарищ комбат, грузим повозки, отправляем вам. Разрешите, товарищ комбат, организовать учебу.

- Какую учебу?

- Изучим немецкое оружие, пулеметы, минометы.

- Дельно! Скажи Рахимову, чтобы дал первый урок. Потом пусть идет в штаб. Людям объяви: генерал приказал передать великое спасибо всем бойцам и командирам.

Филимонов выкрикнул:

- Есть! Служим Советскому Союзу!

Опять - правда, не совсем к месту - он залился ребяческим смехом. Видимо, волнение, которое он пережил, находило выход в этом смехе.

- Оберегай себя со стороны Заева. От него нет вестей. Оттуда в любую минуту могут выйти немцы. Предупреди бойцов! Понятно?

- Понятно, товарищ комбат.

- Позови Толстунова.

Почти тотчас я услышал в трубке знакомый басок:

- Комбат?

- Федя, генерал приказал всех благодарить. А тебе еще и товарищеское отдельное спасибо. От меня.

- Что ты, Баурджан? К чему?

- Ну, хватит об этом. Теперь вот что. С Заевым нет связи. Его последнее донесение: "Обходят". С тех пор прошло уже больше двух часов. Генерал сказал: надо идти в лес собирать тех, кто, быть может, бродит. Возьми с собой Бозжанова, возьми несколько бойцов и держи путь на отметку. Буду тебя ждать. Без тебя не уйду из батальона.

- Как? Куда уйдешь?

- Расскажу, когда вернешься… Посматривай чтобы не нарваться на противника. Значит, буду тебя ждать.

- Понятно… Ну, я, комбат, пошел.

11.

Потянуло на воздух, захотелось минуту-другую пошагать.

На воле было еще совсем светло, хотя бледный кружок солнца, различимый за пеленой облаков, уже близился к гребешку леса и стал чуть желтоватым.

Беспорядочная барабанная дробь боя еще не пошла на спад. Гремящие залпы, глухие хлопки, жесткие выстрелы башенных орудий, негромкое, схожее с тюканьем топора постукивание противотанковых пушек, скороговорка пулеметов, слабо доносящийся треск ружейного огня - эти звуки, будто перекатываясь, в одном направлении притихали, взметывались в другом. В поле у Горюнов то и дело рвались одиночные, возможно случайные, снаряды. По правую сторону не часто, но размеренно бухали неблизкие разрывы - противник, по-видимому, упорно обстреливал деревню Шишкино, где обретался штаб Панфилова.

Поразмявшись, я снова ступил на крыльцо, миновал сени, отворил дверь в комнату штаба. И сразу увидел обернувшегося ко мне телефониста. Показалось, он только что умылся, посветлел. Живо вскочив, он протянул трубку.

- Товарищ комбат, на проводе лейтенант Заев.

- Заев?

Телефонист улыбался, утвердительно тряс головой. Он все понимал, все переживал вместе с нами. Я схватил трубку.

- Семен?

И тотчас услышал захлебывающийся говорок Заева:

- Товарищ комбат, имеем одну автомашину, три танка, тягач…

- Погоди! Ты откуда говоришь?

- С отметки. Из своего блиндажа… Имеем пушки… Вышли, товарищ комбат, панами… Мои львята! Гренадеры Советского Союза!

Вы знаете. Заев любил подобные неожиданные выражения, несколько книжные, но согретые искренностью, пылом. Я слушал и почти ничего не понимал. Однако решил не перебивать. Пусть изливается. Доберется и до обстановки.

- Я уж, товарищ комбат, и не мечтал, что будем живы. Получилось диво дивное!

Чик! Опять провод перебит, наверное шальным осколком.

Черт возьми, кого же послать к Заеву? Под рукой, как это нередко случалось и прежде, оказался Тимошин. Он сидел вместе с дежурными связистами в соседней комнате. Все мгновенно поднялись, как только я вошел. Я невольно отметил: ясные глаза Тимошина глядели на меня необычно. К знакомой преданности добавилось что-то еще. Он словно бы заново меня рассматривал. В ту минуту я не понял, что говорил его взгляд.

- Тимошин, бери коня, лети к Заеву! Выясни, что у него делается, и скачи обратно!

- Есть!

Вернувшись к себе, я позвонил Панфилову.

- Товарищ генерал, пока еще в точности не знаю, но, кажется, нам посчастливилось и на отметке.

- Роте Заева? Да? Что же вам известно?

- Противнику не удалось окружить роту. Что именно произошло, понять не мог, связь оборвалась. Взяты трофеи. Доложу точней, как только выясню.

- Помогай бог! Помогай вам бог, товарищ Момыш-Улы.

Вскоре все выяснилось. Прискакал Тимошин, за ним быстрым шагом - нога легка, когда идешь со счастливой вестью, - пришли Толстунов и Бозжанов, да и связь с Заевым восстановилась.

Итак, Заеву был дан приказ: пан или пропал. Конечно, какой это приказ? Боем, который вела вторая рота, "гренадеры Советского Союза", по восторженному выражению Заева, - этим боем я не управлял. У Заева было колебание, я пресек. И еще сказал: "Притворись мертвым!" Вот, собственно, и все, что тут сделал я.

Когда бойцы Заева прикинулись мертвыми, замерли в окопах, отрытых на вырубке-высотке, немцы, обойдя этот бугор, вышли на дорогу. К мосту подползли восемь танков. Здесь, они остановились, надлежало проверить, не заминирован ли мост. Из первых трех машин вылезли танкисты, начали осмотр. Пехота, сопровождавшая эту немецкую бронеколонну, перебежала замерзшую речонку и, развернувшись в цепь, с автоматами на изготовку, стала взбираться на бугор.

Шли, не теряя осторожности, прочесывая кустарник. Замерзшие бойцы видели: немцы сейчас подойдут, сейчас уничтожат. Инстинкт самосохранения напряжен. Еще минута, десяток-другой шагов - и гибель!

И как только Заев гаркнул: "Вперед!", бойцы единым махом поднялись в контратаку. Пожалуй, лишь в подобный критический момент, когда каждый нерв кричит: сейчас, сию секунду все решится; будешь ли жить или погибнете, - лишь в такой момент возможен этот страшный, внезапный бросок.

Крик Заева, его команда - мгновенный спуск натянутой до отказа тетивы. Или, вернее, туго сжатой пружины. Дернуть чеку - пружина вмиг распрямляется. Когда будете писать, дайте резкими чертами не только отдернутую чеку - приказ, но и главное - пружину.

"Мертвецы" поднялись и ринулись вперед, ринулись со склона. Это все равно что взрыв, пламя в лицо. Хоть ты и осторожен, все же будешь ослеплен, ошеломлен. Немцы шарахнулись. "Воскресшая" рота, рванувшаяся к мосту, расправилась с ними, заставала сломи голову бежать. Полегли, пронзенные нашими пулями, и девять танкистов на мосту. Другие танки открыли пальбу. Но наши бойцы уже вышли к речонке. Прикрываясь береговым обрывом, они стали метать противотанковые гранаты и бутылки.

Оставшись без пехотного прикрытия, танки, стреляя на ходу, отошли. Рота Заева уложила около сотни врагов. Были захвачены три опустевших танка. Внутри бойцы обнаружили жареных кур, женское белье, туфли, шерстяные отрезы, всякую всячину. Нам досталось и семидесятипятимиллиметровое орудие с тягачом и со снарядами. Застряла в кювете, была брошена и одна легковая машина с походной радиоаппаратурой. Немцы успели напоследок подорвать мотор.

Отшвырнув противника, испятнав свет вражеской кровью, торжествуя удачу, рота Заева заняла свою прежнюю позицию.

12.

Уже подступил вечер, когда наконец собрался мой штаб.

В доме стало шумно. Голоса были непривычно громкими, в гости пришел и не уходил смех. Радость победы вторглась в комнату, преобразила ее. Серые обои, прежде навевавшие мрачность, теперь, несмотря на сумерки, будто засеребрились.

Из Матренина уже привезли трофеи - пистолеты, бинокли, чемоданы, ворох документов, сигареты, сласти, вино. Трофеями были завалены и стол, и кровать, и подоконники, и угол комнаты. То и дело хлопала дверь. Входили без разрешения связные, телефонисты, подчаски, бойцы хозяйственного взвода, коноводы.

Разрумянившийся Рахимов отдавал распоряжения. Я стоял, ни во что не вмешиваясь. Счастье переполняло меня. Мое состояние понимали и разделяли сотоварищи-воины, породнившиеся со мной в испытаниях. Толстунов посматривал на меня с нежностью.

Бозжанов обращался ко мне с детской почтительностью. Теперь мне открылось, что означал внимательный, долгий взгляд Тимошина. "Ты совершил подвиг!" - говорили его юные глаза.

Еще никогда мне не случалось с такой остротой познать и страх командования, и радость командира. Даже слегка ломило грудь, счастье не вмещалось в грудной клетке.

Последняя встреча

1.

Я сказал:

- Всем выйти из комнаты! Старшего политрука Толстунова прошу не уходить.

Минуту-другую длилась толчея в дверях. Затем я остался наедине с Толстуновым. Его шапка и шинель уже висели на гвозде. Отложной ворот гимнастерки был по-домашнему расстегнут. Выпроваживая товарищей, Толстунов со спокойной небрежностью пошучивал, улыбка то и дело прохаживалась по его остроносому лицу, трогала тугие губы. Однако сейчас к нему возвращалась серьезность.

- Что же случилось, Баурджан?

Не таясь, я выложил все. Приказом генерал-лейтенанта Звягина я отрешен от командования. Должен явиться в штаб дивизии. Хочу верить, что дело кончится добром, знаю, что моя честь и моя жизнь спасены, но… Приказ есть приказ. Кто знает, чего мне ждать от Звягина.

- А наш генерал?

- Не сказал про это ни полслова. Только пожелал: "Помогай вам бог, товарищ Момыш-Улы".

- Ты еще никому не говорил, что отстранен?

- Никому, кроме тебя.

- И не говори.

- Все же я сюда, возможно, не вернусь. Ежели выпадет такая судьба, я рад был бы знать, что ты принял батальон.

- Брось эти думки! Вернешься.

- Говорю на всякий случай. Хотел бы видеть тебя командиром батальона. Тогда, что ни приключись, был бы спокоен.

- А Рахимов? Ведь по должности ему положено заменять командира.

- Федя, я это обдумал. Командир - человек творчества. Война - искусство. Одной исполнительности недостаточно, чтобы командовать. Знать - это еще не все. Надобно делать. Надобно сметь! Рахимов будет отличным помощником тебе. Я попрошу, чтобы ты меня сменил. Генерал с моей просьбой посчитается.

- Ей-ей, ты будто собираешься навовсе. Вернешься же!

- Не знаю. Говорю на крайний случай. Хочу, чтобы душа была спокойна.

- Ладно. Не подведу.

Я крепко пожал жестковатую широкую ладонь Толстунова. Затем отворил дверь, кликнул своих штабников. Они вошли.

- Товарищи, я вызван в штаб дивизии. Меня временно будет заменять лейтенант Рахимов. В батальоне остается и старший политрук Толстунов. Уважайте его авторитет! Авторитет воина! Товарищ Рахимов, понятно?

- Понятно. Слушаюсь. - Чуть помолчав, Рахимов счел нужным прибавить: - Вы правы, товарищ комбат.

Черт возьми, он ответил так, точно слышал наш разговор. Ни тени обиды, задетого самолюбия не мелькнуло в его черных глазах. Да, хорош у тебя. Толстунов, начальник штаба. Эта моя мысленно произнесенная фраза кольнула меня. Неужели и впрямь прощаюсь с батальоном?

Чуткий Бозжанов пристально посмотрел на меня. Сердце-вещун подсказало ему: произошло что-то недоброе. Он встревоженно спросил:

- Товарищ комбат, когда вы вернетесь?

- Сегодня, - спокойно сказал я. - Пожалуй, товарищи, не грех перекусить.

Наконец-то повар Вахитов дождался своего часа. У него было готово и то, и это, и третье, и четвертое, но я помешал ему насладиться хлебосольством:

- Давай быстро. Званых обедов развозить не буду.

Из груды трофеев Рахимов вытащил несколько банок консервов: какие-то анчоусы, омары. Толстунов поставил на стол бутылки трофейного вина. Я отказался. Стоявший в сторонке коновод Синченко протянул фляжку:

- Стопочку русской, товарищ комбат?

- Налей! Одна не помешает. Чокнемся, товарищи. Ну, как говорится, дай бог, чтобы не последняя.

Осушив свою посудинку, Рахимов встал.

- Разрешите, товарищ комбат, снарядить вашу экспедицию.

- Экспедицию? Важное нашел словечко.

- А как же? Не с пустыми же руками приедете в штаб дивизии. Я, товарищ комбат, уже дал распоряжение.

- Что же, снаряжай.

2.

Моя "экспедиция" выглядела так: двое конных - это я и Синченко - и два мощных, испускающих мерные выхлопы трофейных мотоциклета с прицепными колясками. Один был вверен сорвиголове, неоднократному в мирные времена участнику гонок, лейтенанту Шакоеву, командиру взвода истребителей танков. Уроженец Кавказа, хранитель взлелеянного там церемониала, каким сопровождается поездка в гости, знаток по части подарков и отдариваний, он заполнил коляску отборными трофеями.

Там уместились и чемоданы с бумагами, и лучшее оружие, и фотоаппараты, и, разумеется, редкостные вина.

Нашелся водитель и для второго мотоциклета, тот кто захватил эти машины, подтянутый, строгий Курбатов. Тут прицепную коляску занял плененный капитан. В сумерках, рассеиваемых отсветами снега, его разглядывали бойцы. Бинт чистейшей белизны, очевидно только что положенный в санвзводе, прикрывал один глаз.

Другой глаз никого не удостаивал вниманием, глядел лишь напрямик. На бритом, словно окаменевшем лице темнели царапины, густо смазанные йодом. Полоска пластыря пролегла на тяжелом подбородке. Шинель с капитанскими погонами оставалась полурасстегнутой, на ней не хватало двух или трех пуговиц. Капитану была уже возвращена потерянная в бегстве фуражка. Ее торчащая высокая тулья, широкий блестящий козырек как бы подчеркивали, что пленный не согнут, сохранил непреклонность, надменность. Несомненно страдающий от боли, потрясенный, он держался так, будто хотел сказать: "Я схвачен, обезоружен, но моральное превосходство моей нации победителей, расы господ - вы не сможете у меня отнять". Позади устроился не покидавший своего пленника Строжкин. Съехавшая набекрень ушанка открывала белобрысое темя; тонкая в запястье рука держала винтовку; за поясом торчал парабеллум.

Там и сям на полукружии горизонта розовели шапки зарев. Пушечные раскаты поутихали. Но в разных местах еще продолжалась перебранка орудий, подчас вдруг ожесточавшаяся; не кончился боевой день. По шоссе шли со стороны фронта небольшими группами без строя, а то и вовсе в одиночку бойцы; их задерживали наши патрули.

Шевелю повод. Лысанка с места берет хорошей рысью. Сворачиваю с шоссе на боковую дорогу, ведущую к деревне Шишкине. Синченко на гнедом рослом коне и две ровно постукивающие моторами машины движутся за мной. По левую руку, там, откуда доносится словно погремливание жести, темной громадой стоит лес. С опушки появляются то одинокие, то по трое, по четверо люди с винтовками, бредут по снежному полю. Их и здесь останавливают, группируют. Неожиданно слышу:

- Стой! Пропуск!

Осаживаю Лысанку. Подъезжает всадник. Командирские ремни пересекают его грудь. Одна рука на поводе, в другой пистолет. Узнаю начальника политотдела дивизии Голушко. Чувствую, как напряжены сейчас его нервы.

- Момыш-Улы? Эти с тобой? Куда?

- В штаб дивизии. Вызван к генералу.

- Не знаю, застанешь ли его. К Шишкину уже подходили автоматчики. Возможно, штаб ушел. Все штабные командиры и политработники разосланы собирать людей. Сам видишь, какая петрушка.

Повернув коня, начальник политотдела поскакал навстречу понуро идущей от леса веренице. Опять разнесся его громкий, с чуть уловимым мягким украинским акцентом голос:

- Стой! Погоди! Куда? Какого полка?

Я подъехал, прислушался.

- Какой роты? Почему ушли?

- Ничего, товарищ командир, не разберешь. Потерялись. Может, роты уж и нету.

- А там кто дерется? - Голушко указал вперед, где рокотали орудия. - Слышите?

- Немец стреляет.

- По пустому месту, что ли, бьет? Становись! На первый-второй рассчитайсь!

Голушко обернулся ко мне:

- Поезжай, поезжай, не задерживайся, Момыш-Улы. Возможно, из Шишкина тебя еще куда-нибудь направят. И будь поосторожнее, а то как бы тебя наши не подстрелили. Подумают, гитлеровские мотоциклеты.

- Это и есть гитлеровские. Сегодня взяли.

- Ого! Славно! Слышите, ребята? Взяли у фрицев мотоциклеты! Равняйсь! Смирно! За мной!

Я вернулся к своим. Мы тронулись дальше. А слева, со стороны фронта, - кто знает, где сейчас он пролегал! - беспорядочно шли и шли бойцы, словно осколки, остатки полков, раздробленных молотом боя.

3.

Перед Шишкином нас остановило боевое охранение. Здесь окопалась, была готова к обороне комендантская рота штаба дивизии. На краю деревни чернели пятна пожарищ, кое-где пробегали синеватые язычки пламени. Подумалось: наверное, сейчас скажут: "Генерала здесь нет". Должно быть, придется ехать куда-нибудь дальше, в тыл. Однако командир роты снесся с кем-то по телефону, затем дал провожатого.

Несколько минут спустя я подъехал к небольшой бревенчатой избе под железной крышей - обиталищу Панфилова. Наглухо завешенные окна. Стекла потрескались, в иных створках зияла пустота. Неподалеку, возле большой избы, где помещались некоторые отделы штаба, втаскивали на грузовик тяжелый несгораемый ящик. Штаб дивизии, видимо, все же уходил.

Приказав моим спутникам ожидать, я соскочил с седла, пошел к часовому. Почти тотчас, как и в миновавшие времена передышки, на крыльцо выбежал одетый в стеганку лейтенант Ушко, адъютант Панфилова.

- Идите, идите, товарищ старший лейтенант. Генерал уже знает, что вы здесь.

Вот и знакомая мне комната. Небольшая лампочка, работающая от аккумулятора, источала яркий свет. На подоконнике стояла обшитая кожей коробка полевого телефона. Ветерок, проникавший сквозь разбитые, хотя и зашторенные окна, пошевеливал лист газеты на столе. В крытую черным лаком обшивку трюмо угодил шальной осколок. Возле расщепленного дерева был отбит и кусочек стекла. Э, тут, в этой выстуженной комнате, приходилось жарковато. Походная кровать генерала была уже сложена. Рядом лежал обернутый в плащ-палатку объемистый тюк. Генерал, видимо, не собирался здесь ночевать. Из соседней комнаты, не затворив за собой двери (я заметил в глубине капитана Дорфмана, сидевшего над разостланной картой, заметил еще один телефонный аппарат), вышел Панфилов. Его долгополый, ниже колен, полушубок был надет на распашку, концы длинных рукавов генерал вывернул черным мехом наружу, укоротил их, словно для того, чтобы не мешали работать. Что-то в сегодняшнем облике Панфилова удивило меня, оно, это "что-то", как бы не вязалось с обстановкой. Еще не выветрившийся запашок одеколона исходил от генерала. Не прикрытая шапкой седеющая голова была аккуратно подстрижена, морщинистая шея, которую недавно я видел заросшей, свежо поблескивала, - должно быть, по ней сегодня прошлась бритва. Парикмахерские ножницы коснулись и усов, они чернели на чисто выбритой губе двумя четкими квадратиками. В старательно начищенных - наверное, не только щеткой, но также и бархоткой - сапогах генерала отражался бликами свет электролампочки. Одним словом, мне показалось, что наш генерал в этот вечер выглядит щеголеватым.

- Товарищ генерал, по приказанию генерал-лейтенанта Звягина сдал командование батальоном и…

На миг я приостановился. Как я обязан сказать: явился или прибыл? Я произнес:

- Прибыл.

Панфилов чуть прищурился.

- Так-так… Почему не договариваете?

Я не понимал, что он разумеет.

- Почему вы не назвались?

- Виноват… (Подумалось: "Странно, ведь наш генерал никогда, кажется, не был формалистом".) Старший лейтенант Момыш-Улы.

- Какого полка?

Я назвал номер полка.

- Какой дивизии?

- Как?

- Я спрашиваю: какой дивизии?

- Триста шестнадцатой стрелковой.

Панфилов обернулся, крикнул в раскрытую дверь:

- Слышите, товарищ Дорфман? Не знает. Ничего еще не знает.

Затем снова обратился ко мне. Верхняя губа, наполовину скрытая усами, слегка сморщилась, будто удерживая улыбку.

- Ошибаетесь, товарищ Момыш-Улы. Теперь мы именуемся иначе.

Он взял со стола и протянул мне газету. Это был корректурный оттиск завтрашнего номера. Среди столбцов набора еще зияли белые пустоты. На листе выделялось обведенное красным карандашом сообщение, что наша дивизия отныне зовется: Восьмая гвардейская стрелковая.

- С чем, товарищ Момыш-Улы, вас и поздравляю.

Откинув овчинную полу, Панфилов вытащил из брючного кармана значок советской гвардии - я впервые тогда его видел - эмалевое развернутое алое знамя.

- Посмотрите, товарищ. Момыш-Улы. Мне сегодня привезли вместе с газетой. Пока только образец. Я уже примерил. Потом снял.

Он еще повертел значок, полюбовался переливами эмали, водворил в карман. Вспомнилось, как несколько дней назад он помечтал вслух, сказал парикмахеру: "Заработаем гвардейскую, тогда подмоложусь, предамся в ваши руки, обещаю…"

Панфилов тоже припомнил ту минуту.

- Приходится обещанное исполнять, - сказал он, - как видите, и побрился и подстригся. Благо, времени у меня сегодня много.

Он вновь удивил меня. Как там? Обрушен ударный кулак немцев, они таранят, рвут нашу оборону, нынешний день, возможно, предопределит исход этого нового гитлеровского наступления, нового рывка к Москве, а у командира дивизии, принявшей удар, опять времени много? Панфилов пояснил:

- Почти с обеда нет связи ни с Малых, ни с Юрасовым. Даже не знаю, держатся ли еще наши в Ядрове. Но вот сижу тут у себя в Шишкине, сижу, что называется, на чемоданах, и ничего, противник пока в гости не пожаловал. А хотелось бы ему, ох как хотелось бы оказаться здесь.

Посмотрев на свою сложенную койку, он продолжал:

- Отделы переехали, а мы вот с товарищем Дорфманом еще, может быть, тут заночуем.

Панфилов поддернул опущенные вывернутым черным мехом рукава своего распахнутого полушубка - генералу, наверное, не терпелось поработать, - обернулся к зеркалу, которое, несмотря на удар, не просекли трещины, распрямил плечи, коснулся пальцами усов. Он еще ничего не сказал обо мне, о моем вызове. Я молча ожидал его слов.

4.

В комнате опять объявился Ушко.

- Товарищ генерал, к вам с подарками лейтенант Шакоев. Разрешите?

- Мы, товарищ генерал, - произнес я, - кстати прихватили с собой на мотоциклете и пленного капитана.

- У вас уже и мотоциклетка на ходу?

- Да. Со мной две. И еще две в батальоне.

- Гм… Выйдем-ка посмотрим.

Панфилов уже застегивал полушубок, нетерпение, жажда дела, неиссякаемое живое любопытство влекли его на улицу.

С подарками вторгся Шакоев. Он смело водрузил на стол свою увесистую ношу - узел из немецкой плащ-палатки с маскировочными бурыми и зелеными разводами. Затем черноусый дагестанец лихо вытянулся.

- Товарищ генерал, бойцы и командиры, - с расстановкой, со вкусом рапортовал он, - первого батальона Талгарского полка…

- Спасибо, - прервал генерал. - Всем вам спасибо.

Тотчас он перешел к делу:

- Везите, товарищ Шакоев, пленного и все захваченные документы в деревню Гусеново, в разведотдел. И побыстрее. Вы меня поняли?

Вместе с Панфиловым мы вышли на улицу. Впереди, главным образом на левом краю небосклона, по-прежнему розовели размытые пятна зарев. Нет, пожалуй, не по-прежнему. Иные сникли, потускнели. И пальба заметно улеглась. Пушки вели уже редкий огонь. Вот глухо протрещала колотушка пулемета. Слабо донеслась еще одна пулеметная очередь. Панфилов глубоко вобрал морозный воздух.

- Устояли, - проговорил он. - Где, что, как - почти ничего еще не знаю, но устояли, выдюжили, товарищ Момыш-Улы.

У калитки на заснеженной дороге темнели силуэты двух коней и наши два мотоциклета. Курбатов и Строжкин стояли с винтовками, взятыми к ноге. Как и ранее, в прицепе сидел, будто нахохлившийся, пленный в своей встопорщенной фуражке. Торчал поднятый воротник его шинели.

- Встать! - резко скомандовал по-немецки Шакоев. - Перед вами генерал!

Капитан-гитлеровец поднялся, пошатнулся, - наверное, затекли ноги, - но удержал равновесие, переступил через борт коляски, вскинул голову, опустил руки по швам.

- Э, как его разукрасили, - вглядываясь, сказал Панфилов. - Он у вас, товарищи, кажется, совсем закоченел.

Шакоев ответил:

- Пусть, товарищ генерал, его русский морозец проберет.

- Негоже мучить пленного. Товарищ Ушко, принесите ему что-нибудь, хотя бы ватник.

Ушко направился в дом.

- Товарищ генерал, - раздался новый голос, - разрешите обратиться? Сержант Курбатов.

- Да, да, товарищ Курбатов, говорите.

- У нас тут его чемодан. Оттуда можно взять.

Не обиженный силой и сметкой, сержант ловко достал большой кожаный с металлическими наугольниками чемодан, положил на жестяную обшивку прицепа.

- Мы поглядели, товарищ генерал, а тронуть ничего не тронули.

Курбатов откинул крышку чемодана, посветил карманным электрофонарем. Сверху аккуратно лежала белая, тончайшей шерсти, так называемая оренбургская шаль. Под шалью обнаружилось женское шелковое белье, женские цветные блузки, туфли.

- Гм… Не буду я с ним разговаривать. Бросьте обратно. Это вы, товарищ Курбатов, его изловили?

- Нет. Боец Строжкин. Вот он, товарищ генерал.

- Строжкин? Из Алма-Аты?

- Москвич! - звонко ответил Строжкин.

Панфилов не скрыл радости:

- Из пополнения? Вот это подарок! - Он подумал. - У нас, товарищи, нынче такой день, после которого уже не будем разделяться на новеньких и старых. Нынче у нас…

Он не договорил. С крыльца с ватником в руках бежал Ушко.

- Товарищ генерал, вас к телефону. Звонит комиссар семьдесят третьего…

- А, отыскались… Так поезжайте, товарищ Шакоев. Киньте это господину из грабьармии… До свидания, гвардейцы! Пойдемте со мной, товарищ Момыш-Улы.

В комнате уже с порога было слышно квохтанье мембраны. Слегка отстранив трубку от уха, у аппарата стоял капитан Дорфман в туго стянутой поясным ремнем, нигде не наморщенной шинели. Близ телефона на краю стола (узел трофеев, что там высился, был уже убран) Дорфман пристроил свою постоянную спутницу - раскрытую черную папку, в которой хранилась оперативная карта.

- Минутку, - произнес он, - передаю трубку хозяину.

Панфилов придвинул к телефону стул, присел, не позабыл обратиться к нам: "Садитесь, товарищи, садитесь!" - и взял трубку.

- Товарищ Лавриненко? Долгонько ждали от вас вести… Слушаю, слушаю. Не торопитесь.

В мембране опять заклокотал голос. Панфилов время от времени вставлял вопросы:

- А штаб полка? В котором часу это случилось? Кто же вас прикрыл?.. Какие же там еще нашлись у нас силенки? Дайте-ка, товарищ Дорфман, карту.

Положив карту на колени, он продолжал слушать.

- И Угрюмов? - Лицо Панфилова сразу стало будто старше, резче обозначились складки вокруг рта. - И Георгиев? У моста? Вижу. В живых кто-нибудь остался? Погодите-ка, помечу.

Генерал повернулся к Дорфману, хотел, видимо, что-то сказать, но лишь обвел карандашом точку на карте. И опять стал слушать. Тень сошла с его лица, привычка, жестокая и спасительная привычка солдата, позволяющая утолять голод, порой даже гуторить на поле брани рядом с павшими, взяла свое, Панфилов уже снова мог улыбаться и шутить.

- Располагайтесь, товарищ Лавриненко, на ночлег. Я? Нахожусь на прежнем месте. Да, преспокойно здесь сижу.

Удерживая усмешку, верхняя губа Панфилова опять чуть сморщилась. Легко угадывалось, что ему было очень приятно произнести эти слова.

- Отчасти, товарищ Лавриненко, благодаря вам, - тепло добавил Панфилов. - Завтра вы меня тут смените. Вы поняли? Оставляю вам трюмо, к сожалению подбитое.

Теперь интонация Панфилова была шутливой. Поражала эта быстрая смена выражений лица, оттенков тона, эта, отважусь сказать, раскрытая душа генерала. Вот опять тон изменился:

- Объявите, что дивизии сегодня присвоено звание гвардейской. Да. Восьмая гвардейская стрелковая. Всех поздравьте от меня. Передайте, что каждому жму руку, каждому говорю спасибо!

Панфилов мягко, без стука, положил трубку, вернул Дорфману карту.

- Помните, товарищ Момыш-Улы, лейтенанта Угрюмова?

Я кратко ответил:

- Да.

Конечно, еще бы мне не помнить курносого веснушчатого лейтенанта, которого повар Вахитов однажды обнес кашей, на вид деревенского парнишку - парнишку с рассудительной речью и крепкой рукой.

- Погиб… А политрука Георгиева знавали? Тоже погиб. Почти весь этот маленький отрядец сложил головы. Но не пропустил танков. Девять машин подорваны, остальные ушли. Видите, товарищ Дорфман, дело просветляется. Но и загадок еще много. - Панфилов почесал свой подстриженный затылок. - Вроде бы книга с вырванными страницами. Надо, чтобы эти страницы не пропали. Надо их восстановить. Прочесть эту книгу.

Разложив на столе карту, он некоторое время еще беседовал с Дорфманом. Потом взглянул на меня.

- Идите, товарищ Дорфман. Поработайте.

- Слушаюсь. Извините, товарищ генерал, но не пора ли…

- Переселяться? Это успеется. Спасибо, что заботитесь. Идите.

Панфилов остался со мной наедине.

- Загадок много, - повторил он.

И по знакомой мне манере повертел в воздухе пальцами. Этот жест нередко сопровождал его размышления вслух.

- Ведь совсем мальчик…

Я мгновенно догадался: он разумел Угрюмова.

- Оголец… Я знал, товарищ Момыш-Улы, что у него за душой кое-что есть. Но этого… Этого не ждал.

Он подался ко мне, с интересом в меня всматривался, явно желая услышать мое мнение. Но что я мог ему сказать? Протянулась минута молчания.

- Ну-с, товарищ Момыш-Улы, доложите, что вы… - Панфилов прищурился, мелкие морщинки разбежались от уголков глаз, - что вы натворили. И не спешите. Я не тороплюсь.

Я не стал докладывать. Описал тактику немцев, решивших перебить издалека минометным огнем окопавшихся в поле защитников станции Матренино. Сказал, какими гнетущими были сообщения о потерях. Поведал о своих колебаниях, о встрече с раненым бойцом, изрекшим солдатскую мудрость: "Так держать - значит не удержать".

Панфилов слушал, ни разу не перебив.

Однако мне все же-пришлось прервать доклад. С улицы донесся звук мотора, хлопнула автомобильная дверца. Панфилов поднялся. Я тоже встал. Додумалось: не Звягин ли сейчас войдет?

Вошел лейтенант Ушко.

- Товарищ генерал, опять корреспонденты. Очень просятся.

Панфилов достал часы, взглянул.

- Те самые?

- Да. Торопятся в Москву. Я им сказал, что сегодня вы не сможете.

- Гм… Я им обещал. Утром обещал, когда они привезли вот это. - Он опять вынул значок "Гвардия", повертел. - Надо бы их понапутствовать. Нет, сейчас оторваться не смогу. Пусть извинят. Передайте, товарищ Ушко, мои извинения.

- Есть!

Однако, едва мы снова сели, едва Панфилов выговорил: "Продолжайте, товарищ Момыш-Улы, продолжайте", - как опять предстал Ушко:

- Товарищ генерал, я им все сказал. Они просят…

- Ну, ну…

- Просят, чтобы вы разрешила им войти и задать только один вопрос.

- Только один? - Панфилов рассмеялся. - Хитры на выдумку. Что ж, придется отдать должное военной хитрости. А, товарищ Момыш-Улы?

Он вопросительно на меня посмотрел, словно требовалось мое согласие. Потом пошел к двери, раскрыл.

- Пожалуйте, товарищи. Хотелось бы с вами основательно потолковать, но… Так и условимся: один вопрос. Прошу, прошу…

Первым шагнул в комнату капитан Нефедов, корреспондент журнала "Фронтовая иллюстрация". Шапка прикрывала его льняной зачес. Новенький, изжелта-белый, еще пахнущий дубленой овчиной полушубок был кое-где испачкан глиной. Видимо, вместе со своим фотоаппаратом, что сейчас на тонком ремешке висел в кожаном футляре на груди, Нефедов побывал в укрытиях, притискивался к земле. Жизнерадостная, чуть смущенная улыбка, делавшая заметными ямочки на разрумяненных щеках, свидетельствовала, что капитан был удовлетворен своим рабочим днем. Нефедов козырнул генералу.

- Добрый вечер, товарищ… - Панфилов прищурился, узкие, монгольского разреза, глаза засмеялись, - товарищ Поворот Головы.

Тотчас негромко заговорил спутник Нефедова, обмундированный в ладный, уже мятый-перемятый короткий кожушок, не мешавший шагу. На обветренном досмугла лице проступила однодневная темная щетинка.

- Как? Как вы, товарищ генерал, сказали?

Панфилов усмехнулся:

- Это ваш вопрос?

Ваш коллега-бумагомаратель - назовем его Гриневичем - не терялся:

- Товарищ генерал, помилуйте… Пока только переспрос.

- Гм… О повороте головы сейчас некогда, к сожалению, философствовать. Хотя, раз уже коснулись… Товарищ Нефедов однажды узрел сходство между нами, - и он показал на меня. - Не похожи, а поворот головы тот же… Кстати, познакомьтесь, товарищ Гриневич, с командиром моего резерва товарищем Момыш-Улы. И, пожалуйста, товарищи, садитесь. Хоть на минутку, а присядьте: в ногах правды нет.

Вошедшие расположились на стульях. Гриневич вернул генерала к его мысли:

- Итак, сию мудрость…

- Да, скажу об этом кратко. Не похожи на своих отцов сыны, которые нынче дерутся. А поворот головы тот же! Вы меня поняли?

По своей манере генерал подался к собеседнику, словно для того, чтобы получше рассмотреть, действительно ли понята, схвачена эта полюбившаяся Панфилову фраза.

- Ну-с, давайте ваш вопрос.

Неожиданно обладатель короткого кожушка поднялся. Раньше его походка, движения, говорок были неторопкими, теперь в нем пробудилась быстрота.

- Товарищ генерал, вы уже ответили. Больше задерживать вас не будем.

- Уже ответил?

- Да. У меня к вам был вопрос: как в одном-двух словах выразить смысл, итог сегодняшних боев? Эти слова вы уже сказали! Спасибо. Мне ясно, как писать. Товарищ генерал, разрешите идти?

5.

Панфилов встал. Ворот расстегнутого полушубка прикрывал несильную, изборожденную морщинами шею. Сейчас она была немного склонена. Складка губ казалась угрюмой. Что он, утомлен? Или недоволен? Кем?

- Вам, товарищ Гриневич, значит, ясно?

- Статья прояснилась, товарищ генерал. Еду писать.

Молчание. Черт возьми, почему Панфилов не отпускает корреспондентов?

- А вот мне неясно, - проговорил он.

Сутулясь - голова по-прежнему была упрямо склонена, - Панфилов прошелся. - В одном-двух словах? Нет, товарищ Гриневич, мы с вами эту задачку не решили. Поворот головы? Гм… Это можно отнести ко всей войне, ко всей нашей жизни, по нынешний денек…

Палец Панфилова коснулся газеты, которую по-прежнему потрагивали продувающие комнату невидимые струйки.

- Нынешний денек, семнадцатое ноября, что-то еще в себе таит…

Он почесал в затылке, снова прошелся, остановился перед смуглым корреспондентом, взглянул ему в глаза, увидел в них внимание, улыбнулся, опять заговорил:

- Кажется, у Вольтера в каком-то письме сказано, извините, мол, что пишу длинно, быть кратким не хватает времени. Могу лишь повторить это изречение.

Вновь протекла тихая минута. Корреспонденты вели себя умно: молчали. Панфилов поддернул рукава.

- Товарищ Гриневич, у вас карта с собой?

Извлеченная из планшета журналиста топографическая карта мгновенно оказалась на столе. Панфилов обернулся ко мне:

- Товарищ Момыш-Улы, вы тоже придвигайтесь.

С карандашом генерал постоял над картой.

- Да, мне, товарищи, неясно… Неясно, откуда они взялись, эти мои резервы?

Он опять посмотрел на меня:

- Сегодня, товарищ Момыш-Улы, вы, наверно, удивились: почему я не приказал вам бросить роту из Горюнов в Матренино? Признавайтесь, было? А ведь в этот час ожидал, что на вас, на ваши позиции в Горюнах, выйдет противник, прорвавшаяся танковая группа.

Панфилов показал на карте район сосредоточения танковой дивизии немцев, провел черную стрелу, прободавшую - он это схематически наметил - переднюю черту дивизии.

- Здесь, - продолжал он, - танки проложили себе путь через наши артиллерийские заслоны. Конечно, за это уплатили. Но прошли.

Далее он сказал, что танки открыли этим себе выход на Волоколамское шоссе. Немецкая пехота наступала по обеим сторонам шоссе, чтобы обеспечить продвижение танков по основному большаку.

- Думалось, товарищи, вот-вот защелкают наши противотанковые пушки в Горюнах, вступит в дело узелок обороны на шоссе. Но туда танки не добрались. Объявился какой-то неведомый резервик, который принял их удар. И не дал им дороги. Кто же это сделал? Пока не ясно. Связь со штабом полка прервана. Артиллерии у меня тут не было. Горсточка пехоты? Еще вчера, товарищи, военная грамота… - Панфилов покосился на меня, в его прищуре мелькнула улыбка. - Военная грамота, пожалуй, не допускала таких случаев. А?

Панфилов разговорился. Несомненно, ему хотелось не только добросовестно ответить корреспондентам, но и удовлетворить собственное побуждение, излить мысли. Его шея распрямилась, сутуловатость перестала быть заметной. В распахе полушубка на свежем, проутюженном кителе виднелись боевые ордена. Его обычное, похмыкивание в эти минуты исчезло. Он легко поворачивался, легко переступал в своих начищенных до глубокого блеска сапогах, опять был помолодевшим, счастливым, щеголеватым - таким он мне и запомнился по этой последней нашей встрече.

Снова его карандаш помечал карту. Вот здесь кто-то - опять-таки пока не ясно, кто же именно, - прикрыл перестроение батальона, подвергшегося нападению с тыла. Откуда взялось это прикрытие, этот еще один неведомый, непредусмотренный резерв? А легонькие пушки, которые долгими часами, захлестнутые со всех сторон противником, еще жили, дрались! А отряд истребителей танков под командой лейтенанта Угрюмова и политрука Георгиева! Генерал не мог не рассказать об Угрюмове:

- Хлопчик, малец! И остановил со своими бойцами двадцать танков. Погиб. Самоотверженно, осмысленно погиб.

Я понимал: Панфилов вернулся к тем же думам, которые стал было высказывать наедине со мной. Сейчас он как бы сам себя спросил:

- Откуда у него, этого мальчика, нашлись эдакие душевные резервы?

- Поворот головы? - негромко вымолвил Гриневич.

- Не только, не только… О повороте головы я, дорогой товарищ, и вчера хорошо знал. Но сегодня… Как охарактеризовать это сегодня? - Подняв руку, Панфилов в затруднении щелкнул пальцами. - Я, товарищи, готовился к этим боям, имел тактический замысел, план, готовил бойцов. Без бойца ведь любой замысел - пустое. Однако все, о чем я думал, чего добивался, все превзойдено.

Приподнятая рука генерала замерла. Загорелые пальцы опять сложились щепотью. Что он, снова щелкнет? Нет, пальцы остановились. Он воскликнул:

- Вот вам, товарищ, это слово! Превзойти! - Панфилов повторил раздельно: - Пре-взой-ти! Бойцы и командиры превзошли все, чего от них мог я ожидать. Превзошли себя! Таков, пожалуй, и был мой негаданный резерв. Вы поняли?

Он подумал, добавил:

- Конечно, у меня только предварительные сведения. Давно не имею связи со штабами двух полков. Не знаю, где командиры этих полков. Живы ли? Многого не знаю. И слово "превзойти" тоже предварительное. Потом отыщем что-либо посодержательнее, поточнее. Может быть, и поскромнее. Впереди еще нелегкие деньки. Будем это знать! И все-таки… Все-таки сейчас не подвертывается другое слово. Только это - "превзойти"! Ну-с, теперь, товарищи, я с чистой совестью могу сказать вам: до свидания.

Он потянулся к карте, хотел ее сложить, но задержал на ней взгляд.

- В темноте будем выводить войска на следующий рубеж… Отойдем, нигде не позволив врагу прорвать фронт дивизии.

Панфилов вручил карту владельцу.

- Итак, товарищи, до встречи. Доброго пути!

Вновь обнаружив в улыбке свои ямочки, Нефедов сдернул через голову ремешок фотоаппарата.

- Товарищ генерал, разрешите, я вас тут сниму? Вот как вы стоите! В полушубке!

Рядом с этой выбоинкой! - Он указал на трюмо. - Товарищ генерал, надымлю немного магнием. Но здесь живо проветрится.

- Э, днем немец отсюда нас выкуривал, а теперь, извольте-ка, этим займетесь вы?

Избавьте, товарищ Нефедов. Не надо.

- Товарищ генерал, ведь замечательный сюжет.

- Ничего. Есть позамечательней! Поезжайте-ка через Гусеново. Там в разведотделе найдете пленного гитлеровского капитана. Отборный экземпляр. Возможно, застанете и бойца-москвича Строжкина, который его взял. - Панфилов посмотрел на часы. - Застанете! Сейчас туда позвоним. Сфотографируйте их вместе. Юноша-боец ведет обезоруженного здоровенного разбойника, командира батальона. Москва этому порадуется. А меня, товарищ Нефедов, снять еще успеете. Загляните завтра. Выйду на волю, на морозец, прихвачу товарищей, вот вы и щелкнете. Ну, по рукам!

Корреспондент в коротком кожушке упрятал карту.

- Нефедов, не приставай. Товарищ генерал, спасибо вам за слово!

Оба откозыряли. Гул заведенного мотора. Машина укатила.

6.

Сказав мне "подождите", Панфилов удалился в соседнюю комнату, откуда во время беседы с корреспондентами иной раз заглушенно долетал голос капитана Дорфмана, разговаривавшего по телефону.

За притворенной дверью генерал провел примерно минут десять. Порой невнятно доносилась его хрипотца. Разумеется, я не прислушивался. Наконец генерал вернулся.

- Сидите, сидите.

Он прошелся, озабоченно сказал:

- Еще не обнаружились ни Малых, ни Юрасов.

Сев возле меня, Панфилов достал, раскрыл коробку папирос "Казбек".

- Берите. Покурим, товарищ Момыш-Улы.

Чиркнув спичкой, он поднес мне огонек. Его неначальственная, нечиновная манера позволила мне спросить:

- Товарищ генерал, где же ваша зажигалка?

- А, зажигалка? - Он почему-то лукаво прищурился. - Подарил сегодня одному человеку. Сказал ему, что подарок со значением. А когда-то хотел преподнести вам. Тоже со значением. Вы меня понимаете?

Да, я понимал. Даже и сейчас, перед тем как вернуться к нашему прерванному разговору, Панфилов двумя-тремя фразами, дружелюбным прищуром как бы вновь расположил, согрел, настроил меня.

- Ну-с, продолжайте, продолжайте, товарищ Момыш-Улы.

Я без утайки рассказал, что решил рискнуть тем, что дороже жизни, - своей честью командира. Описал, как был отдан приказ, как помог мне Толстунов, как удалась наша контратака. Сказал и о звонке Звягина, не скрыл того, что, еще не сдав деревню, доложил: "Сдана!"

- Уже не мог отступиться, загорелся. Приказом генерал-лейтенанта Звягина был отстранен, но все же до вечера командовал.

- Гм… Значит, воевали на два фронта? И с противником, и со своим старшим начальником?

Едва он это сказал, мне вспомнилась минута, пропущенная в моем исповедном объяснении.

- Товарищ генерал, извините, упустил… Я увидел вашу руку и решился.

- Какую руку?

Из бокового кармана своей стеганки я вытащил красную книжку боевого устава, отыскал страницу, где тремя штришками, принадлежавшими Панфилову, был помечен пункт об инициативе.

- Вот… Увидел три черточки, которые вы провели, и в этот миг принял решение.

Неожиданно Панфилов рассмеялся:

- Хотите на меня переложить?

- Товарищ генерал, вовсе не переложить. Прошу поверить: так оно и было.

- Следовательно, и я там находился вместе с вами?

- Да, - твердо сказал я. - Вы, товарищ генерал, были со мной. Вы мной управляли.

- Ой, вас занесло! Соблюдем меру.

- Товарищ генерал, вы же говорили: управление - уяснение задачи!

Панфилов опять засмеялся. Видимо, эта формулировка, которую мы столько раз от него слышали, была ему сегодня очень по сердцу. Я продолжал:

- Товарищ генерал, я с вами правдив. Вы мне поставили задачу: удержаться до двадцатого! Если бы не это, то сегодня, семнадцатого, я имел бы право потерять в честном бою роту, имел бы право и сам с честью погибнуть. Но в мыслях было: до двадцатого! И я все собрал. И пришло решение.

Панфилов погладил большим пальцем раскрытую книжечку устава.

- "Упрека заслуживает не тот…" Что же, товарищ Момыш-Улы, не отпираюсь. Согласен, беру на себя половину вины. Но и половину удачи. Горе и радость пополам. Идет?

- Благодарю вас, товарищ генерал.

- Но как нам понять, расценить этот бой? Случайно удавшаяся авантюра? Нет. Закономерность? Да, в этой удаче есть закономерность. Вы, товарищ Момыш-Улы, использовали слабости противника.

Казалось, Панфилов с кем-то спорил, находил аргументы.

- Однако, товарищ Момыш-Улы, приказ есть приказ. Ночью буду у командующего. Наверное, увижу и товарища Звягина. Доложу командующему обо всем. Отменять приказание не могу, но приостановить решусь. Поезжайте к себе. Я вам ночью позвоню. Эту вашу книжечку оставьте. - Он опять взял устав, повертел. - Пусть взглянет командующий.

- Разрешите ехать?

- Не торопитесь. Еще вас задержу немного.

Панфилов вновь пошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, откуда по-прежнему время от времени слышался неразборчивый говорок Дорфмана, взялся за ручку и вдруг круто, по-молодому, обернулся.

- Значит, побывал у вас сегодня?

Он засмеялся. И, не ожидая ответа, толкнул дверь, скрылся за ней.

7.

Воспользуемся несколькими минутами его отсутствия. Выскажу свое понимание Панфилова - понимание, в котором слиты и мои мысли того ноябрьского вечера, и думы, пришедшие позднее.

Вот я провел с ним полчаса. Дважды и трижды я уловил его новый не примеченный мной ранее жест - он поддергивал рукава, тяготясь отсутствием дела. Весь этот день, который, возможно, предрешал исход предпринятого еще раз немецкого рывка к нашей столице, судьбу второго тура битвы за Москву, день массового героизма - под таким названием он вписан в историю войны, - Панфилов провел в деревне Шишкине, почти лишенный возможности управлять войсками. Телефонные шнуры, соединявшие генерала с подчиненными ему штабами, теми, что оказались в круговерти боя, были порваны, посечены. Немецкие удары искромсали фронт дивизии. Там и сям наши уцепившиеся группы, потрепанные батареи, роты, взводы дрались как бы без управления. И все же оно, управление войсками, управление боем, существовало. Массовый героизм - не стихия. Наш негромогласный, неказистый генерал готовил нас к этому дню, к этой борьбе, предугадал, предвосхитил ее характер, неуклонно, терпеливо добивался уяснения задачи, "втирал пальцами" свой замысел.

Напомню еще раз, что наш старый устав не знал таких слов, как "узел сопротивления" или "опорный пункт". Нам их продиктовала война. Ухо Панфилова услышало эту диктовку. Он одним из первых в Красной Армии проник в небывалую тайнопись небывалой войны.

Оторванная от всех маленькая группа - это тоже узелок, опорная точка борьбы.

Панфилов пользовался любым удобным случаем, чуть ли не каждой минутой общения с командирами, с бойцами, чтобы и так и эдак растолковать, привить нам эту истину. Он был очень популярен в дивизии. Разными, иногда необъяснимыми путями его словечки-изречения, его шутки, брошенные будто невзначай, доходили до множества людей, передавались от одного к другому по солдатскому беспроволочному телефону. А раз бойцы восприняли, усвоили - это уже управление.

Мы не вправе сказать, что Панфилов командовал, например, взводом или ротой.

Один автор ухитрился даже дать ему в руки гранату. Чепуха! Но все же Панфилов командовал! Он воспитал свою дивизию, сделал нашим общим достоянием свой замысел, план, свое проникновение в особый склад современного оборонительного боя, задачу грядущего дня.

И этот день настал. Рука, голос командира дивизии уже не достигали разрозненных очагов боя. Но боем управляла его мысль, уясненная и командирами и рядовыми. В таком смысле подвиги панфиловцев - его творение. Так мы будем верны исторической правде.

По отрывочным сведениям, а то и по звукам, по отличительному своеобразию пальбы, по всяким иным признакам Панфилов следил, как оправдывается то, что он задумал, загадал. Все, все было оправдано - риск внове примененного построения обороны, неустанное воспитание войск, чему он отдавал себя.

В тот вечер, о котором идет речь, он это уж знал, однако скромность не разрешала ему говорить о себе. Но заговорил я, выразил то, что являлось для него трепетом сердца, смыслом жизни. И ему это было приятно.

Здесь, думается, ключ к сокровенному миру, к переживаниям Панфилова. В кажущемся хаосе боя не только сбывался его план, но и разительно выявлялось нечто, чему он нашел наименование: превзойти! Да, вся его жизнь солдата. Жизнь коммуниста, все, все было оправдано.

8.

Меня заставил встрепенуться стук копыт, оборвавшийся возле крыльца. Снова промелькнуло: Звягин?

Со двора донеслось:

- Генерал у себя.

Слегка осипший голос принадлежал долговязому артиллеристу полковнику Арсеньеву. Покинув седло, полковник вошел, чуть подволакивая плохо гнущуюся ногу. Его шапка и длинная шинель заиндевели. Тотчас появился и Панфилов.

- Николай Викентьевич, прошу.

- Холодище! - произнес Арсеньев.

Стянув шерстяные варежки, он с силой потер красноватые руки.

- Не раздевайтесь. У нас здесь тоже не теплынь.

Полковник заметил меня:

- А, Момыш-Улы? Поминали тебя лихом.

- Лихом? - переспросил Панфилов.

- Так точно… Мы уже начали отход. А его герои… - Арсеньев ткнул пальцем в мою сторону, - его герои не пущают. - Выходец из стародворянской семьи, потомственный военный, Арсеньев любил иногда употреблять эдакий простецкий оборот. - Крутые у тебя, Момыш-Улы, мужички. "Стой, занимай позицию, копай землю!" Пока я не приехал, так ни одну запряжку и не пропустили.

Казалось, он меня поругивал, но осипший голос рокотал спокойно, одобрительно.

- Хотел дать твоим молодцам взбучку, но вот чем откупились.

Длинные узловатые пальцы полковника извлекли из шинельного кармана бутылку с иноземной этикеткой.

- Мартель! - объявил он. - Настоящий, выдержанный! Пришлось сказать: "Спасибо, ребята!"

В этой говорливости полковника чувствовалась душевная взвинченность, уже спадавшая, уже как бы сопровождаемая вздохом облегчения.

- Они меня тоже одарили, - тепло сказал Панфилов. - Пройдите, Николай Викентьевич, к Дорфману. Кстати, полюбуйтесь там трофеями. И пожалуйста, выбирайте, что понравится. Это будет память о деньке… С товарищем Момыш-Улы я сейчас закончу…

Полковник поставил на стол привезенную бутылку, выразительно крякнул и, уже не подволакивая, а твердо ставя ногу, не спеша прошагал в другую комнату.

Долгим дружеским взглядом Панфилов проводил своего постоянного сподвижника, командира пушек.

- Дайте вашу карту, товарищ Момыш-Улы.

Я разложил свою карту.

- Что же вам надлежит сделать? Во-первых, ночью вы будете пропускать черед свои боевые порядки наши отходящие войска. У вас это предусмотрено?

- Да, товарищ генерал.

На карте Панфилов показал мне следующий рубеж обороны дивизии. Он пролегал уже позади Горюнов.

- Но всю эту полосу, - продолжал генерал, - которую мы сегодня держим, противник отнюдь не получит без борьбы. За каждый лесок, за каждую деревушку постараемся взять плату. Не заплатит - не продвинется. Так и будем обескровливать, лишать наступательной способности.

Уже не один раз Панфилов разъяснял мне принятую нашей армией тактику в сражении под Москвой. И все же считал нужным вновь и вновь повторять это. Стоя теперь возле меня в своем распахнутом долгополом полушубке, он опять, слегка подавшись ко мне, вглядывался, слежу ли, понимаю ли я.

- Завтра, товарищ Момыш-Улы, вы еще не почувствуете одиночества. Возможно, дышаться будет легче, чем мы с вами позавчера предполагали. Но случиться может всякое. Посмотрим, введет ли он завтра резервы. - Панфилов опять соображал вслух. - Рота Заева у вас на прежнем месте?

- Да, на отметке.

- Пусть будет наготове перейти в Горюны. Не исключено, что завтра придется прикрываться со стороны Шишкина. Но еще повременим. Вы поняли?

Карандаш генерала опять касался топографических значков на моей карте. Счастливый, что дивизия устояла, выдержала таранные удары, Панфилов не зарывался, не бахвалился, расчетливо, трезво вникал в завтра. Он сказал об артиллерии, которая вместе с моим батальоном будет драться в Горюнах. Но в последний момент, пока еще не захлопнется путь отхода по шоссе, она уйдет.

- А у вас, товарищ Момыш-Улы, прежняя задача: держаться до двадцатого. В ночь на двадцатое снимайтесь, уходите. Сегодня уже верю: свидимся. Ну…

Он протянул мне руку. Последний раз на меня смотрели его узкие, монгольского разреза, глаза. В них искрилась вера. ВЕРА! Опять большими буквами пишите это слово! Как и позавчера, он произнес:

- Иди, казах!

Ночь на восемнадцатое ноября

1.

Баурджан смолк.

Мы опять сидели на открытой солнцу гривке близ скрытого в лесу блиндажа-погреба, где пришлось обитать сыну степей Казахстана, герою этой книги. Из костерика тянулся по ветру смолистый дым хвои, отгонявший комаров.

Неожиданно, как случалось и прежде, Момыш-Улы запел. Я разобрал уже однажды слышанное: "Иван, Иван, на твоем костре я загорался…"

Сейчас смысл этих слов был мне понятнее. Положив точеные темные кисти на рукоять упертой в землю шашки Баурджан смотрел перед собой. Вот он проронил:

- Еду к себе от генерала…

И опять сопроводил отрывком песни встающие в памяти картины.

И продолжал повесть.

2.

- Ухабистая полевая дорога влилась наконец в Волоколамское шоссе. Здесь оно уже сбежало с высотки, где смутно темнели Горюны, устремилось на восток, в наши тылы. У скрещения я остановил коня, смотрел несколько минут.

Что это? Разбитая армия? Идут люди в шинелях - идут усталые, повесив головы, без строя, маленькими группами. Винтовки за плечами будто гнут бойцов к земле. Иные садятся на обочины, ложатся, вытягиваются на снегу. Но лежат недолго. Поднимаются, тащатся, дальше, стараясь из последних сил отдалиться от чего-то страшного. Поднимаются то молча, то с похожим на стон "эх" и идут, идут в сторону Москвы.

Прошел небольшой отряд в строю - не поймешь, рота или взвод, - с командиром впереди. И опять в беспорядке тянутся отбившиеся от своих подразделений истомленные, вымотанные люди.

Вот кто-то повстречал, узнал однополчанина.

- Николай, ты?! А наши где?

Спрошенный махнул рукой. Жест сказал: пропали!

Я смотрел не отрываясь. Знал, что в нескольких километрах позади, в селе Покровском, развернут заградительный пункт - об этом сообщил мне Панфилов, - где уже останавливают, собирают, приводят в порядок бредущих бойцов, знал, что в жизни войск бывают такие мучительные периоды, и все же понурые фигуры, вереницы скитальцев удручали.

Опять вставал допрос: что это? Разбитая, не способная к сопротивлению, покатившаяся к Москве армия? Но я ехал от Панфилова, слышал его слово "превзойти", понимал, что дивизия вынесла удар, принудила противника увязнуть.

Кто же это сделал? Да они же, изнуренные бойцы, сейчас без строя уходящие во тьму. Они дрались, стреляли, теряли товарищей, теряли командиров. Победители, они брели, еще не ведая, что победили.

3.

Еду шагом навстречу уходящим. Вот и выстроившиеся вдоль шоссе избы Горюнов.

- Баурджан!

В полумгле примечаю характерную развалочку идущего ко мне Толстунова. Соскакиваю с седла, отдаю повод коноводу.

- Куда, Федор, направился?

- Проверочка постов. Да и тебя уже заждался. Похаживаю, поглядываю. Ан вот и ты!

Не выказывая обеспокоенности моей судьбой. Толстунов с вкоренившейся небрежностью бросает фразы.

- Пойдем, - говорю я.

Толстунов просовывает свои пальцы в варежке под рукав моей стеганки, мы впервые с того дня, как познакомились, шагаем об руку. Он не расспрашивает, ждет. Я кратко выкладываю:

- Звягина не видел. Наш генерал сказал: не могу отменить приказ, но приостанавливаю. И послал меня обратно.

- Понятно. На этом теперь точка!

- Не знаю. Еще можно повернуть и так и эдак. Все-таки ведь я…

- Брось! Или, может, мне слетать в политотдел?

- Не надо! Ни к чему.

- Тогда не забивай этим себе голову! Надобно, чтобы она была у тебя ясной. Поверь старому политслужаке: дело прикончено!

- Значит, закурим, друзья, и забудем?

Толстунов заглянул мне в лицо, рассмотрел улыбку.

- Все! И больше, Баурджан, об этом ни полслова!

- Ладно, - сказал я.

4.

Вместе с Толстуновым я вошел к себе в штаб. В комнате, которая, наверное, навсегда останется мне памятной, уже был наведен порядок. Присутствовали лишь те, кому здесь полагалось находиться: Рахимов и Бозжанов да еще дежурный связист у телефона. Плащ-палатка аккуратно прикрывала сложенный в угол штабелек трофеев. Большим листом белой бумаги, прикрепленным кнопками - тоже, должно быть, нашлись среди трофеев, - Рахимов освежил, принарядил свой стол. Даже отклеившаяся, обвисшая полоса обоев, которую раньше никто не поднимал, теперь водворена на место, пришита несколькими кнопками. Чувствовалось с одного взгляда: улетучился, исчез дух обреченности, еще днем витавший здесь.

Глаза-щелочки Бозжанова тревожно воззрились на меня - его сердце-вещун еще, видимо, томилось, - перебежали на физиономию Толстунова, остались неспокойными. Рахимов без усилия вытянулся, стал рапортовать. В мое отсутствие чрезвычайных происшествий в батальоне не было. Подразделения занимали прежние позиции, в этот час пропускали отходивших. Рапорт окончен.

Толстунов спросил:

- Комбат, у генерала ужинал?

- Не довелось.

- И мы без тебя постились. Проголодались. Теперь давай-ка подзаправимся.

- Заправимся, - согласился я.

Наконец-то Бозжанов по-детски улыбнулся, поверил, что со мной ничего не стряслось. В один миг он засиял, залоснились его круглые щеки.

И вот мы за столом. Откупорены бутылки темно-красного бургундского; этим вином, льющимся в стакан медленной, густой струей, мы запиваем испанские сардины и обиходную рисовую кашу, сдобренную салом.

В сенях слышится шумок. Туда по обязанности младшего тотчас выскакивает Бозжанов. Минуту спустя дверь снова открывается. В свете неяркой керосиновой лампы, висящей над столом, вижу, как входит Исламкулов. За ним ступает притихший Бозжанов. Встаю навстречу гостю. Что с ним? На нем, как говорится, лица нет. Куда делась плавность его черт, вся его приятная взору стать? Уголок его рта подергивается.

- Мухаметкул, откуда ты?

Он нас оглядел, увидел знакомые, дружеские лица, ответил:

- Плохо. Позор.

- Что с тобой?

- Позор. Мы бежали. За нами гнались! Ты, Баурджан, не знал такого унижения. - И повторил: - За нами гнались.

- Раздевайся, - сказал я. - Как раз подоспел к ужину. Выпей. Поешь.

- Не буду. Не могу. Людей, Баурджан, накорми.

- Сколько их у тебя?

- Двадцать. Там и лейтенант Гуреев из штаба полка. Тоже оторвался ото всех, был все время с нами… Тоже испытал унижение.

Исламкулов, сдержанный, гордый казах, верный заветам нашей степной интеллигенции, что хранила, передавала сынам предания, традиции, древнюю славу народа, опустился на стул, открыто страдая.

Я приказал накормить команду Исламкулова, пригласил к столу начальника боепитания полка лейтенанта Гуреева - немолодого, изрядно за тридцать, уже с лысиной на темени.

За столом как ни в чем не бывало распоряжался Толстунов.

- Давайте-ка сюда свои шинели. Исламкулов, за тобой требуется поухаживать? На, тащи папиросу! Рахимов, в честь гостей не скопидомничай, потряси запасец!

К лампе пополз дым табака. Исламкулов одним духом выпил свою чарку. Крупные губы Гуреева тоже не отпустили стакана, пока он не был осушен. Еще минуту Исламкулов жадно докуривал папиросу, потом, точно отворились душевные шлюзы у наших обоих гостей, полился рассказ.

5.

Вырванная страница… Одна из тех, про которые наш генерал сказал: "Надо их восстановить". Вот этот клочок, эта страница еще не собранной книги, носящей название "Семнадцатое ноября".

Близ полудня Исламкулов, рота которого занимала отрезок переднего края у села Ядрово, был вызван в штаб батальона. Захватив связного, взяв полуавтомат, он пошел кружной лесной тропинкой. Она вывела к прогалине, где расположились походные кухни. Под гром пальбы кашевары в засаленных передниках и колпаках занимались своим делом, наряженные на кухню бойцы заготовляли дрова, чистили картошку. И вдруг, когда Исламкулов совсем было миновал кухни, лесом, с тыла, к прогалине вышла немецкая пехота. Это была страшная минута. Внезапно затрещали автоматы, засвистели пули. Прозвучал чей-то панический вопль.

Похолодев, но сохранив самообладание, мой красивый сородич, исповедующий заповедь "честь сильнее смерти", властно прокричал:

- Ко мне! Слушай мою команду!

Стоя во весь рост, он первым стал стрелять. Здесь же случайно оказался и лейтенант-штабник Гуреев. Он сразу отдал себя в распоряжение нерастерявшегося строевого командира. Наряд бойцов, связной, повара прибились к Исламкулову. Под команду, залпами, они стреляли, перезаряжали винтовки и снова стреляли.

Исламкулов занял место на одном фланге, Гуреев - на другом. Не позволили врагу подойти. Остановили, принудили залечь.

Что же этим достигли случайно объединенные двадцать человек? Я сужу как командир. Они помогли своему батальону. Вкопавшийся в землю батальон был обращен спиной к проникшим немцам. Повернуть фронт почти невозможно.

Размеренные залпы двадцати винтовок заставили насторожиться каждого бойца в окопе: в тылу что-то неладно.

Что же дальше произошло с этим батальоном? Ни Исламкулов, ни два десятка воинов, стрелявших вместе с ним, не знали о дальнейшем. Однако мне, побывавшему у генерала, была уже известна следующая страница.

Сообщение со штабом полка оказалось перерезанным. Комиссар полка, находившийся в этот час в батальоне, принял решение: вывести батальон из огневого мешка, перестроиться. Этот трудный маневр удался. Роты снялись, заняли новые позиции, нависая над врагом. "Кто же вас прикрыл? Какие там нашлись у нас силенки?" - по телефону допытывался у комиссара Панфилов. И не получил ответа. Теперь мне предстала разгадка: вот они, герои!

Шел дальше застольный рассказ. Гуреев пытался пройти в штаб полка, путь был перехвачен. Он добрался к командному пункту батальона, нашел лишь пустые стены.

Немцы уже обтекали группку Исламкулова. Он приказал отходить к шоссе. Там натолкнулись на немцев. Те заметили, стали преследовать, гнали по лесу. Наконец, после долгих метаний, удалось затаиться, дождаться сумерек в овраге.

Впитавший с малых лет заветы достоинства и чести, Исламкулов терзался, передавая эти злоключения. Я сказал:

- А ведь ты молодец, Исламкулов!

- Я?!

- Не ты один. Много молодцов сегодня. До скончания дней буду гордиться подвигами моих бойцов. Сотня героев под командой Филимонова разгромила немецкий батальон. Рота Заева захватила танки. Но и ты на своем месте был молодцом.

- Что ты, Баурджан!

- Мы были внутренне подготовлены, чтобы прыгнуть на врага. А ты одолел то, что бьет со страшной силой: внезапность. Ты сохранил разум. Пересилил внезапность… Теперь Панфилову было бы понятно…

- Что?

- Генерал сегодня спрашивал: откуда взялись, где нашлись резервы? А они - вот!

- Резервы, которые побежали.

- И тут ты поступил правильно.

- Бежали, как зайцы. Это так стыдно!

- Заяц выдерживает взгляд хищника. Помнишь?

Исламкулов уже перестал отчаиваться.

- И знаешь, Баурджан, какое совпадение! Помнишь, как генерал отчитывал повара, не захотел у него пообедать? Помнишь - невычищенная винтовка? Так вот, все произошло как раз там, в том лесу, чуть ли не в том месте.

- И повар тот был?

- Был.

- Стрелял?

- Стрелял.

- И винтовка была чистая?

- Этого не знаю. Но лежала под рукой. Стрелял.

Я разлил по стаканам вино. В наших буднях мы, разумеется, не возглашали тосты.

Но сейчас я сказал:

- Выпьем за отцов!

И не пустился в пояснения. Если угодно, знайте: я разумел и предков-родичей, передавших нам, ныне мужам войны, свое достоинство, гордость и честь, и тех (Баурджан приостановился, грозно проследил за моей рукой), на чьем огне мы загорались.

6.

Сидим. Вахитов принес чай. К Исламкулову уже вернулась его стройная осанка; мерность речи.

Опять в сенях шаги. Отворяется дверь, чередом входят еще гости. Впереди полковник Малых, поджарый, почти дочерна загоревший под солнцем Туркмении, где он прослужил немало лет, сейчас еще потемневший, без кровинки на впалых щеках. За ним, пятидесятилетним командиром одного из полков нашей дивизии, следовал начальник штаба, молодой капитан Дормидонов.

Все, кто сидел за столом, встали. Я придвинул полковнику стул. Малых отрицательно повел головой, тяжело прошагал в угол, опустился на пол, повалился на спину.

- Товарищ полковник, может быть, поужинаете?

- Не могу. Устал. Чертовски устал. Немного полежу. Минут через пять позвоните генералу, что я здесь.

С усилием приподнявшись, он снял полевую сумку, сунул под голову и, даже не расстегнув полушубка, опять вытянулся. Его спутник занял место за столом, накинулся на ужин. Вымотанный Малых уснул.

И опять все это - сваленный изнеможением, простертый на полу командир полка, молчание начальника штаба - вызывало мысль: разбиты!

Вскоре к гостям присоединился сотоварищ спящего, комиссар полка, крепыш Хайруллин, полутатарин-полурусский, мой давний знакомый по Алма-Ате. Потеки крови, почти не почерневшей на морозе, испятнали его полушубок. Я невольно воскликнул:

- Что с тобой?

- Ничего, Гнедка подо мной убило.

Подойдя к столу, Хайруллин без приглашений, по-хозяйски отрезал изрядный кусок колбасы, наложил толстый слой масла на ржаную горбушку.

- Отходим, Момыш-Улы, - прожевывая, говорил он. - С нами тут двести штыков. Да и раненых еще полстолько. Я у тебя реквизировал варево из кухонь. Приказал накормить своих людей. Прежде всего раненых.

- И хорошо сделал.

- Насилу, Момыш-Улы, до тебя добрались. Шли и спотыкались.

- Да ты сядь!

- Некогда, брат. Работенки еще невпроворот.

Он посмотрел на мерно дышавшего полковника. Я сказал:

- Когда он лег, то велел через пять минут позвонить генералу, сообщить, что находится здесь.

- Я уже позвонил. И для раненых вызвал машины из санчасти. Не буди. Дадим часок поспать. А я…

Комиссар отрезал еще колбасы, опять выискал горбушку в груде хлеба, обратился к Дормидонову:

- Знаю, Дормидонов, ноги гудят, но айда со мной!

Немедленный отклик:

- Есть!

Я спросил:

- Далеко ли?

- Туда, где сейчас по штату положено нам быть. Обратно в лес по своим следам.

Собирать людей. Еще к тебе наведаюсь. Посидим, братки, все вместе, будем гонять чаи. Только давай погорячей!

7.

По телефону я проведал Филимонова, потом позвонил Заеву:

- Семен, что у тебя слышно?

Заев мне обрадовался.

- Товарищ комбат, слава богу, вспомнили. А то я тут уже песенку пою.

- Какую еще песенку?

- Какую? - Своим сиплым басом Заев воспроизвел заунывные причитания беспризорника: - Позабыт, позаброшен с молодых ранних лет…

- Брось чудить! Говори дело!

- Скучновато, товарищ комбат. Тишь. И морозец донимает. - Заев снова пошутил: - Вот вы немного взгрели, на сердце потеплело.

- Ночку перемайся, - сказал я. - А утром будет видно. Уразумел?

- Понятно, товарищ комбат.

Неожиданно в трубке раздался еще чей-то голос:

- Момыш-Улы, ты?

- Я. Кто говорит?

Выяснилось, что со мной разговаривает командир полка майор Юрасов. В лесу он подключился к телефонному шнуру.

- Момыш-Улы, как к тебе дойти?

- Держитесь провода. Идите смело. На немцев не нарветесь.

Примерно час спустя Юрасов с полковым инженером-капитаном оказались у меня. Я вытянулся перед своим командиром. Мягкий, впечатлительный, он подавленно молчал. Инженер произнес:

- Плутали, плутали… Уже не чаяли, что выйдем.

- С кем вы, товарищ майор? Я распоряжусь накормить.

Темная краска проступила на щеках Юрасова. Он ничего не ответил.

- Вдвоем?

Юрасов лишь кивнул. Я ни о чем больше не спросил, ни словом, ни лицом ничего не выразил. Вдвоем - этим сказано все. Командир полка был куда-то откинут вихрем боя, потерял свой полк, потерял штаб, бродил почти до полуночи в лесу, из своих нашел одного лишь инженера. Думается, это было возмездием за вину: обязанный строить оборону по-панфиловски, по-новому, Юрасов, как и раньше я замечал, этим не загорелся, исполнял без веры, душой находился еще во власти прежней тактики.

Ему отомстила половинчатость.

Юрасов увидел Исламкулова.

- Ты с ротой?

- Привел, товарищ майор, двадцать человек.

Юрасов опять промолчал. Раздевшись, сняв шапку, открыв свой смятый светлый ежик, он присел к столу, придвинул поданную Вахитовым тарелку, стал жадно есть.

8.

 Два часа ночи. Пустует мое кресло-раскладушка. Воинский такт, уважение к старшим по званию не позволяют мне прикорнуть там. Обойдя затихшую деревню, вернувшись к себе, дремлю на полу, на том самом месте, где лежал проснувшийся давно полковник.

- Разрешите войти.

В дверях - незнакомый лейтенант.

- Товарищ командир батальона! Вас вызывает штаб армии.

Я уже знал, что под боком у меня, в Горюнах, развернулся промежуточный армейский узел связи, откуда побежали провода к левому флангу армии.

Подымаюсь. Тотчас поднимается Бозжанов. В последние часы, с той минуты, как я вернулся от Панфилова, Бозжанов не покидает меня. Его не зовешь, он все-таки идет.

Шоссе уже пустынно. Кажется, все замерло в эту глухую пору ночи. Лишь иногда, как предупреждение, вдали прокатывается пушечный выстрел.

Лейтенант ведет в избу. Там на миг ослепляет, заставляет зажмуриться яркий электрический свет. У стены поставлен коммутатор. С наушниками сидят телефонисты. Мне подают трубку помассивнее, побольше, чем привычная.

- Говорите.

Сразу же из мембраны слышится:

- Товарищ Момыш-Улы?

Узнаю глуховатый голос Панфилова. Впрочем, он неожиданно звучен, усилен. Приходится чуть отдалять трубку от уха.

- Да. Слушаю вас.

- Как дела, товарищ Момыш-Улы?

- Пока, слава богу, тишь. Люди на своих местах.

- Я говорю от большого хозяина. Здесь находится и товарищ Звягин, и тот, кто является его начальником. Вы меня поняли?

- Понял.

- Доложите подробно, что у вас делается.

Сообщаю: пришел лейтенант Исламкулов с двадцатью бойцами, которые, находясь на кухне, винтовочными залпами встретили немцев.

- Как то есть на кухне? Расскажите.

Принимаюсь докладывать о группе Исламкулова. Панфилов требует подробностей. Странно: сидит у командующего армией, которому подчинены несколько дивизий, и заинтересованно расспрашивают о действиях двадцати человек.

- Передайте товарищам гвардейское спасибо… Ядрово у немцев?

- По-видимому.

- Так… Дальше.

- Сидит у меня майор Юрасов. Отбился от своих. Отошел почти в одиночку. Отстреливался. Ночью разыскал меня.

- А как полк Малых?

- Полковник Малых тоже у меня. Вывел раненых, вывел двести штыков. Пришел с комиссаром, с начальником штаба. Сейчас они ходят по лесу, собирают людей.

- Что рассказывал Малых?

- Дрались весь день. Управление было потеряно. Но подразделения дрались.

- Так… Нет ли признаков, что немцы начнут ночью?

- Пока таких признаков не замечаю.

- Будьте, товарищ Момыш-Улы, еще внимательнее. Ночной удар возможен. Вы меня поняли?

- Да. Проверю готовность.

- Вот-вот… Теперь одну минуту подождите.

В мембране слабо гудит ток. Сейчас, наверное, Панфилов что-то скажет о приказе Звягина. Судя по всему, исполнилось прорицание Толстунова, старого политслужаки, как он себя назвал: дело прикончено. Никому не мешая, у дверного косяка застыл Бозжанов. В узких глазах - ожидание.

Конечно, усиливающая звук мембрана доносила и до него каждую фразу Панфилова. Теперь, как и я, Бозжанов ждет дальнейшего.

В трубке вновь возникает громкая хрипотца Панфилова:

- Вы слушаете? Примите, товарищ Момыш-Улы, командование группировкой Красной Армии в Горюнах.

Не сразу осмысливаю эти слова. Ослышался я, что ли?

- Как? Что вы сказали?

Невольно приближаю трубку к уху. В барабанную перепонку будто ударяют молоточки, отчетливо выстукивают:

- Передаю приказание командующего армией: вам поручено командовать всей группой, сосредоточенной в Горюнах. И пожалуйста, исполняйте поскорее ввиду возможности ночных действий противника.

- Но как же? Ведь тут есть полковник.

Слышу похмыкивание Панфилова.

- Должно быть, вы хотите, товарищ Момыш-Улы, чтобы командующий дал мне нагоняй, - интонация становится чуть иронической, в воображении вижу тонкую усмешку под квадратиками черных усов, - нагоняй за то, что у меня такие недисциплинированные подчиненные. Что я их распустил.

Выговариваю:

- Есть!

- Ну вот… Какие у вас ко мне вопросы?

- Пришлось накормить раненых. Да и бойцов полковника Малых. Продуктов осталось маловато.

- Останавливайте от моего имени любую повозку, любую машину с продовольствием, забирайте.

- Есть!

- Задача у вас прежняя. Вы поняли? Ну-с, будьте начеку. До свидания, товарищ Момыш-Улы.

Где-то на далеком конце провода трубка положена. Кладу трубку и я. Взглядываю на Бозжанова. Сияют его приоткрывшиеся в улыбке ровные белые зубы, сияют глаза, смотрят на меня с детской любовью.

- Чему радуешься?

- Аксакал!

Не раз в некоторые особые минуты - большей частью это были кульминации, пики нашей повести, сложенной автором Войной, - Бозжанов употреблял такое обращение. Сейчас в нем слышна торжественность.

- Аксакал, это замечательно! - Ища выражений, он возносит обе руки. - Теперь живем!

- Чего доброго, пустишься в пляс?

Продолжая улыбаться, Бозжанов встает "смирно": руки по швам, каблуки вместе, носки врозь.

9.

Возвращаюсь к себе. Со мною идет, держась на полшага сзади, неотлучный Бозжанов.

Все, кому привелось перебыть эту ночку в моем штабе, ждут моих вестей. Всем интересно: зачем меня вызывали на армейский узел связи? Полковник Малых сидит на кровати, привалившись к спинке. Он после короткого сна уже побывал среди своих бойцов. Напряжением воли он заставляет себя бодрствовать, хотя разбит усталостью. Его втянутые щеки все еще землисты.

- Садись, Момыш-Улы, садись, - роняет он.

Как же я скажу ему, пятидесятилетнему полковнику, что он переходит в мое подчинение? Нет, язык не повернется произнести это. Нет, командующий, конечно, поспешил. И стоять как-то неловко, и не могу сесть. Говорю:

- Командир дивизии звонил от командующего армией. Там и товарищ Звягин. (К чему, черт возьми, приплетаю Звягина?) Генерал предупредил, что противник, возможно, будет атаковать ночью… Спрашивал, товарищ полковник, про вас. Уф, не могу сказать, и баста!

- Ну! Чего тянешь?

- Я доложил, товарищ полковник, что вы находитесь у меня, что ваш штаб приводит людей в порядок. Доложил, что вы здесь являетесь старшим начальником.

Как-то виляю, клоню дело к тому, чтобы Малых принял командование. Ведь по уставу в таких случаях командование принадлежит старшему. И вдруг повелительный, возмущенный голос:

- Аксакал!

Оборачиваюсь к Бозжанову.

- Аксакал! Почему не берете повод? Исполняйте приказание.

Это резкое, требовательное восклицание придало мне силы. Я остро ощутил веление долга. ДОЛГ - пишите крупными буквами это самое высокое слово - голосом Бозжанова прокричал мне: исполняй! Колебания, нерешительность вмиг меня покинули. Я выпрямился. Речь стала официальной.

- Товарищи! Командир дивизии приказал мне командовать всей группировкой в Горюнах. Товарищ полковник, доложите: чем вы располагаете?

Мгновение тишины. И вот полковник поднялся. Разбитый усталостью, он сейчас испытал еще и удар по самолюбию, но овладел собой, встал, спросил у начальника штаба:

- Дормидоныч, как ты считаешь, что у нас есть?

- Пока имеем, товарищ полковник, человек двести семьдесят или двести восемьдесят. Еще соберем.

Далее Дормидонов сообщил о вооружении: имелись противотанковые гранаты, пулеметы. Все поочередно доложили.

10.

Я занял новый командный пункт в железнодорожной будке, несколько позади деревни. В передней каморке заполыхала печурка, засветилась коптилка, в комнату побольше перекочевали наша лампа, телефон, бумажное хозяйство Рахимова. Тимошин организовал связь со всеми моими новыми войсками. К ним, руководствуясь пословицей "свой глаз - алмаз", сходил обязательный Рахимов, на местности рассмотрел позиции, чтобы затем в точности нарисовать. Толстунова и Бозжанова я послал в роты проверить бдительность ночного охранения.

Незаметно пролетела ночь. Противник, говоря языком боевых донесений, активности не проявил. Помню, я откинул край нашей светомаскировочной шторы - плащ-палатки, глянул наружу: показалось, тьма чуть помутнела. Как раз в эту минуту позвонил, Панфилов.

- Доброе утро, товарищ Момыш-Улы.

Поздоровавшись, я отважился заметить:

- Покамест еще ночка.

- Э, ночка позади. Уже можем ее себе приплюсовать. Выиграли ее, отняли у противника. Не хотел он нам ее отдать, да помотали мы его вчера, вынудили приводить себя в порядок. Думаете, только нам выпало это? Ошибаетесь, товарищ Момыш-Улы.

- Я же ничего не говорю.

- А я вижу по глазам.

Панфилов засмеялся своей шутке. Нас разделяли заснеженные просторы, но не приходилось сомневаться: он встретил в отличном настроении этот первый брезг утра.

- Я уже чаевничаю, завтракаю, - продолжал он. - Так сказать, справляю новоселье. Вы меня поняли?

- И я тоже новосел. Перебрался в путевую будку. Отсюда управляю своими сводными войсками.

- Со сводными войсками, товарищ Момыш-Улы, придется вам расстаться. Полковника Малых со всеми его силами отправьте в мое распоряжение. Всех его людей освободите. Пусть идут ко мне, пока темно.

Затем генерал приказал отослать к нему и майора Юрасова.

- Отдайте ему отрядец Исламкулова. Пусть майор явится во главе войск. Хоть двадцать человек, а все-таки войска. Вы поняли?

Ночью Панфилов отодвинул в сторону соображения, касающиеся самолюбия подчиненных. А сейчас заботился о том, чтобы без надобности не унизить командира, уже униженного, душевно израненного безжалостной действительностью, оберегал его достоинство.

- Рассчитывайте, товарищ Момыш-Улы, только на себя. Только на свой батальон. И вчерашним выигрышем не обольщайтесь. Нам с вами следует знать, что выигрыш с проигрышем в одной телеге ездят… Во все стороны поглядывайте. Прикройте себя справа и сзади. Роту Заева снимите.

Лишь прошлым вечером Панфилов сказал о переброске роты Заева "повременим", а нынче еще до утренней зорьки приказал: "снимите". Подготовляя сопротивление на следующем рубеже, оставляя в ключевой точке на шоссе впереди всех войск мой батальон, он, как и прежде, разговаривал со мной начистоту, ничего не обещал, не прикрывал реальность неясным, неверным утешительным покровом.

- Ну-ка, еще раз загляну в ваши глаза, - опять пошутил он. - Гм… Нет, не скажу… Не скажу, а то можете потерять скромность. О ней, товарищ Момыш-Улы, никогда не забывайте. Вы меня поняли?

- Есть! Никогда не забуду!

- Связь с вами я надеюсь сегодня еще удержать. Обо всем сообщайте. Всего вам доброго, товарищ Момыш-Улы!

Некоторое время я еще посидел у телефона, сложив руки, переживая разговор. "Не теряйте скромности". Конечно, Панфилов имел в виду не только зачинающийся день. Это завет наперед, завет надолго. Значит, там, впереди, вдалеке, Панфилов меня видит живым. "Пусть надежда вам согревает сердце" - таково было его недавнее напутствие. И сейчас он сказал ведь то же самое, лишь несколько иначе. Иначе и уверенней!

Но некогда переживать. Я взял трубку, принялся выполнять приказания генерала.

Еще три дня

1.

- Подходит к концу наша повесть, - продолжал Баурджан Момыш-Улы. - Приближаются ее скорбные страницы. Внутренний голос повелевает мне быть лаконичным.

…Туманный рассвет. Мороз. Леденящий ветер. На шоссе возобновился отход. Выбираются, бредут отбившиеся. Идут строем отдежурившие ночь на рубеже взводы прикрытия. В порядке уходят подразделения саперов, за собой они оставили минные поля.

…Возобновился и пушечный грохот. На Горюны, на склоны нашей высотки, на ближние опушки обрушился комбинированный частый огонь. Рявкают, бьют залпами и скрытые в лесу наши артиллерийские дивизионы. То и дело ко мне в путевую будку доходит дрожь сотрясенной земли.

…Рядом со мною в будке сидит чернобородый капитан, командир дивизиона "катюш" - мощных реактивных минометов. Это грозное оружие прислал в Горюны Панфилов.

Выпустив серию ракет, "катюши", передвигающиеся на автотяге, немедленно меняют позицию, уходят из-под ответного огня. Производится заново расчет каждого выстрела. Цели указывает Панфилов: "Подготовьте туда-то. Потом я махну палочкой".

Слежу за работой "катюш". Выстрел. Басовое гудение заглушает все иные звуки боя. Накрыты позиции деревеньки Горки. Следующая цель - у Рождествена, где недавно генерал у нас обедал. Еще один наш залп туда же. И вот новая команда:

- Подготовьте в Шишкине!

Значит, отдали и Шишкине… Медленно тянулся день, дивизия оставляла деревню за деревней, залпы "катюш" очерчивали дугу вокруг нашей высотки.

Черт возьми, а Заева все нет! И со стороны Шишкина мы не прикрыты!

…Наконец-то он, верзила Заев, появляется. На поясе гранатная сумка, пистолет в кобуре. Из-за пазухи шинели, как и в прежние дни, торчит ручка парабеллума.

- Где ты пропадал?

- Товарищ комбат, дал людям часок обогреться в избах. Ознобились, спасу нет.

- Кто разрешил? Киркой, лопатой будем греться! Сейчас же выступай, перехватывай дорогу на Шишкине. Там уже противник.

- Подать его сюда! - по старинке отчубучивает Заев.

За два дня, проведенные в лесной глухомани, он оброс рыжей щетиной. Запавшие глаза не прячутся под выступами бровных дуг, преданно, смело глядят на меня.

Отмочив шутку. Заев обретает серьезность.

- Товарищ комбат, слушаю вас!

- Занимай позиции по опушке! С тобой сейчас пойдет туда Рахимов. Укрывай, береги людей. Пристреляй дорогу. Если пойдут танки, отсекай огнем пехоту!

…Реактивные снаряды трахнули по Шишкину. Чернобородый капитан ожидает следующей команды. Связист зовет его к телефону. Выслушав приказ, командир "катюш" протягиваем мне руку.

- Славно постреляли. Приказано ни минуты не терять, уходить из Горюнов. Сам Знаешь, не дай бог, если моя техника попадет к немцам.

…Вызываю к себе лейтенанта Шакоева. Выхожу ему навстречу. Олютевший ветер несет, завихряет колючую снежную пыль. Горбоносый красавец, командир взвода истребителей танков, легко, будто земля под ним пружинит, подбегает ко мне. За ним топает, поспевает Кузьминич.

- Политрук, вы почему здесь?

- Я? - оторопело переспрашивает Кузьминич. - Я с истребителями.

Бросаю короткое:

- Ладно.

И обращаюсь к Шакоеву, указываю на местности задачу:

- Из Шишкина возможен рывок танков. Могут пройти позицию Заева. Он отсечет пехоту. А ты готовься встретить танки. Перебрось сюда свой взвод. От скрещения далеко не уходи. Посматривай назад. Будь под рукой!

- Есть!

…Снимаются с огневых позиций, раскинутых в лесу возле Горюнов, пушки артполка. Мимо окна проплывают на тракторной тяге длинноствольные орудия. Погрузился, ушел и армейский узел связи. Вот теперь мы действительно одни.

Станцию Матренино противник сегодня не трогает. Такова манера гитлеровской армии: где единожды ожглись, туда больше не суются, обтекают.

Откуда-же, откуда же грянет удар?

2.

…В будку вторгся картинно одетый лейтенант: потрепанная длинная шинель, красный башлык, кубанка набекрень, из-под нее выбился пышный светлый чуб. Лихо козырнул, представился. Офицер связи такого-то кавалерийского полка.

Со вкусом, с расстановкой это выговорил. Почему он здесь? Залпы "катюш" были устремлены направо, а кавалерийский полк, что назвал лейтенант, удерживал участок фронта слева. Пришелец описал обстановку: рубеж лопнул, отходим, вернее - дали "драпака".

- Дело ваше. Спасибо, что сообщили.

- А ты что будешь делать?

- Остаюсь здесь.

- Ишь какой герой! Ну, мир праху твоему!

Опять произнес это со вкусом. Взял у Рахимова пачку немецких, в яркой обертке, сигарет, козырнул и ушел. Ни на грош не переживал горечи отхода. Беспечный прощелыга!

…Танки! Они появились не спереди, не слева, не справа, а с тыла, с той стороны, где шоссе, обозначенное вылизанными ветром островками асфальта, чернеющего меж косячков снега, убегало к Москве. Не завладев станцией Матренино, обойдя ее, противник где-то нащупал слабину и, сломив сопротивление, вырвался танковой колонной на основную магистраль. Но наш узелок в Горюнах преграждал прямое сообщение по шоссе, стоял у противника поперек горла.

Встают в мыслях те минуты… Сидя в будке, я вдруг услышал гул моторов. Почти в это же мгновение с негромким сухим треском бронебойный снаряд прошил стену, разнес вдребезги телефонный аппарат и, продырявив еще одну стену, ушел дальше.

Сунув за телогрейку пистолет, я побежал на волю. Повар Вахитов, еще ни о чем не подозревая, священнодействовал над раскаленной плитой.

С порога сквозь поземку я увидел танки. Шли, приближались десять или двенадцать бронированных темных коробок, устрашающе рыча. Шли развернутым строем, нагло, без пехоты. Одна машина - большущая, наверное командирская, - стояла рядом с моей будкой. Башня была обернута красным полотнищем. Торчал прутик антенны.

Высунувшись по пояс из приоткрытого люка, танкист оглядывал местность. Меня он не заметил.

Стрелять? Я еще не успел ничего сообразить - смутила и красная ткань над белеющим на бортовой броне вражеским крестом, - как из-за будки бесшумно шагнул побледневший Кузьминич. Его голые, без варежки, пальцы сжимали ручку противотанковой гранаты. Показалось, что он двигается непереносимо медленно, уже и немец насторожился, быстро пригнулся.

В этот миг я выстрелил. А Кузьминич неторопливо рассчитанным, точным швырком метнул в танк гранату. Стрелок, скрытый в машине, успел нажать спуск пулемета. Мой выстрел, пулеметный лай, острия пламени, вылетающие из тонкого рыльца, глухой грохот, содрогание стальной коробки - все это слилось воедино. Стук пулемета оборвался.

- Кузьминич, вторую! - крикнул я.

Неспешным по-прежнему движением он кинул еще одну гранату и упал. Я бросился к нему, приподнял. Изо рта лила кровь, пузырилась красная пена.

Взрывы двух гранат Кузьминича стали будто сигналом отпора. Защелкали выстрелы двух пушечек, охранявших тыл, забухали противотанковые ручные гранаты. Я вытащил бинт, расстегнул на Кузьминиче шинель. К нем уже подбегал Синченко.

- Берись, - приказал я, - помоги перенести политрука в будку. И седлай коня, скачи за Киреевым.

Гимнастерка Кузьминича намокла. Сквозь свистящее дыхание он смог проговорить:

- Нет, уже не стану… Не стану военным.

Неживая пелена подернула его глаза. Он, научный сотрудник института экономики, сидень-книжник, впервые в годину великой войны надевший грубую солдатскую шинель, обретший в страшный миг бесстрашие истинного воина, угас с этими словами: "Не стану военным".

…Три танка уже были окутаны дымом, в котором металось коптящее пламя. Один вертелся на перебитой гусенице. Огрызаясь, отстреливаясь, уцелевшие машины отошли.

3.

…Снова немцы нас молотят бризантными гранатами, шрапнелью, минами. Скрывшиеся в лесу танки, не жалея боеприпасов, тоже лупят из башенных орудий по деревне.

За наглость они уже проучены. Вынудить танки идти медленно, не отрываясь от пехотного сопровождения, - этого, думается, мы достигли.

Перебежками я добрался к Брудному, растолковал задачу: отрезать, отсекать пехоту от гусениц. И когда пехота заляжет под нашим огнем, останется в поле без брони, контратаковать, гнать, убивать!

Бойкий, смышленый лейтенант понимающе кивает.

…Вот она, еще одна атака.

Снова развернутым строем ползут по снегу танки, ползут на малой скорости, держась возле идущих беглым шагом автоматчиков. Их разит наш винтовочный огонь, подкашивает пулемет Блохи. К пулеметчикам ушел от меня Бозжанов.

Люди в зеленоватых шинелях не выдерживают, ложатся. Машины притормаживают, вроде бы оглядываются на залегших. Вступают в дело наши пушечки. Снаряд-другой попадает в цель, в черные, почти неподвижные мишени. Минута колебания. Танки отвечают огнем, бьют по нашим пушкам. И дают задний ход. С ними отбегает пехота. Второй приступ отражен.

…Опять бешеный обстрел. Сидим в подполах, в земляных укрытиях. Медпункт заполнен ранеными.

Наконец смеркается. Еще одна ночка окутывает тьмой подмосковные снега. Мы выстояли, не отдали Горюны.

4.

Занялся следующий день, девятнадцатое ноября. Последний день обороны Горюнов.

…Стрельба с трех сторон. Единственная спокойная сторона - станция Матренино. Туда, к Филимонову, мы ночью переправили раненых, разгрузили медпункт. Взводы Брудного и хозяйственный взвод обороняют деревню. С разных опушек лезут танки и пехота. Ведем огневой бой. Немецкие снаряды выводят из строя одно за другим наши орудия. Ездовой Гаркуша придумал: поставить пулемет на розвальни, запрячь маштачка и стрелять с саней, перебрасывая эту огневую точку из конца в конец деревни.

…Тают и тают наши силы.

Навзничь простерт на снегу богатырь Галлиулин. Шинель прорвана у самого сердца. В миг смерти он прижал руку к груди, прижал точно так же, как и в ту минуту, когда однажды сквозь сон кротко произнес: "Я извиняюсь".

Неловко согнувшись, застыл навсегда Мурин. Очки сбиты с воскового заострившегося носа, в снегу торчит обвязанная ниткой дужка. Никогда больше он, аспирант консерватории, ставший пулеметчиком, не подойдет ко мне, не приоткроет свою впечатлительную душу. Сколько раз я его учил стоять "смирно", а теперь сам стою "смирно" над ним, неподвижным Муриным.

- Комбат, ты чего, сдурел? Нарочно ловишь пули?

Толстунов с силой пригибает меня к взрыхленному, перемешанному с глиной снегу, тащит за руку в укрытие.

…Сотоварищ погибших пулеметчиков, командир расчета Блоха ранен, осколок чиркнул по шее. Блоха не оставил розвальней - своего летучего пулеметного гнезда. Вот несутся эти сани. Рядом с Блохой, странно сбычившим голову, сидит на соломе у пулемета разгоряченный азартом, страстью боя Бозжанов. Вожжи держит тоже отнюдь не приунывший, подгоняющий коня кнутом и сочными ругательствами озорной Гаркуша.

Уже в середине дня этот пулемет остался у меня единственным.

…Еще одна атака немцев со стороны путевой будки, уже нами отданной. Лезут в гору танки, за броней укрывается пехота. Приближаются к крайним домам, к сараям на околице. Наш злой ближний огонь заставляет наконец автоматчиков лечь. А танки врываются в деревню.

Сбоку, с горы, срываются, скатываются мои бойцы. Они с диким рыком "а-а-а!", с примкнутыми штыками стремглав набегают на вражескую цепь. Вперед вынесся Брудный. Немцы не принимают удара.

А в Горюнах, на широкой улице меж домов, глухо хлопают противотанковые гранаты. Взвод истребителей схватился с черными машинами смерти. Тут и там замерли, дымят подорванные, подожженные, одетые в броню громадины. Те, что избежали этой участи, прогрохотали сквозь деревню и, не снижая скорости, ушли по противоположному склону.

Мы остались хозяевами Горюнов. И опять на взрытом гусеницами и снарядами снегу простерты павшие.

В единоборстве подбив танк, сложил удалую голову красавец Шакоев. В этой же схватке погиб тот, кого в роте называли стариком, - солдат с прокуренными пшеничными усами, Березанский.

Худенький низкорослый Джильбаев перевязывает сидящего на снегу раненого.

- Товарищ комбат, я тоже…

Джильбаев показывает взмахом руки, что и он метнул под танк гранату. Жар боя еще владеет им.

Он обводит взглядом улицу, что стала полем брани, видит догорающие танки, охваченную пламенем избу, недвижные тела в шинелях, стеганку распластанного на обочине с протянутой вперед рукой дагестанца-командира.

- Товарищ комбат, как же теперь? Что же мы теперь?

- Будем, Джильбаев, драться дальше.

…Вернулись бойцы, которые отогнали автоматчиков. Вернулись я принесли на шинели тело командира роты. В этой жестокой контратаке отдал жизнь Брудный.

Маленький связной, скороход Муратов, уже на раз терявший в бою командиров роты - и стройного, подтянутого Панюкова, и стеснительного, с грузинскими черными, навыкате глазами Дордия, сиротливо смотрит на утратившее краски жизни, пожелтевшее лицо. Прощай, храбрец Брудный! Прощай, мой сотоварищ! Опять секунду-другую стою "смирно" над погибшим.

Уже некому передать командование ротой. Не забирать же Бозжанова от последнего моего пулемета. Опять рядом со мной Толстунов.

- Федя, прими роту. Больше некому.

Старший политрук сейчас словно забывает, что он выше меня званием, чеканит в-ответ:

- Есть, товарищ комбат!

…Больше не пытаясь взять деревню с ходу, немцы упорно захватывают пространстве. Уже продвинулись на восемьсот метров, отделяющих Горюны от кромки леса, темнеющего за путевой будкой. Уже отняли у нас несколько сараев на околице.

…Давно нет связи с Заевым. Ведущий к нему телефонный шнур перебит осколками.

Порой доносится частая ружейная пальба с той стороны, где окопались бойцы Заева, отделенные от нас полосою леса.

Лишь с Филимоновым я держу связь. И телефонную (повреждения линии быстро исправляют герои связисты) и огневую.

Поляна, где пролегает дорога на станцию, простреливается и с нашей высотки, и боевым охранением роты Филимонова, выдвинутым в перелесок, откуда видны Горюны.

Ни один автоматчик не лезет в это поле, огражденное перекрестным огнем.

…Продолжаем драться. Немцы занимают дом за домом, мы от дома к дому медленно отходим, цепляемся за каждый двор, снова и снова встречаем врага пулями.

Вот так бы держать и Волоколамск!

…Свечерело. Мы владеем половиной деревни, другая - у немцев. Нас разделяют еще не погасшие пожарища.

Во мгле бой замирает. Мутные красноватые зарева обозначаются в небе. Под прикрытием тьмы в братской могиле хороним убитых. Хороним без салюта, без надгробных слов.

Санитары - их тоже осталось не много - без шума эвакуируют раненых в Матренино. Задерживается лишь фельдшер Киреев, чтобы уйти с последней горсткой.

…Часы показывают наконец полночь. Минуло девятнадцатое ноября. В душе умещаются и скорбь, и пронзающая радость. Задача, которую поставил Панфилов, нами выполнена. Воинский долг свершен! Можно покинуть Горюны.

Неожиданно во тьме возгорается стрельба. Сунулась немецкая разведка: не ушел ли уже рус? Мы огрели разведку из винтовок.

Убедившись, что рус еще держит оборону, немцы без прицела забрасывают нас минами. Пережидаем налет. Опять все затихает.

…Выхожу на улицу. В отсвете зарева вижу: мерно шагает Тимошин, сматывает провод.

Подзываю его. Заходим в стылую, с проломами в крыше избу. Приказываю Тимошину взять двух бойцов и пробираться к Заеву. Пусть рота Заева снимается, уходит.

Назначаю место встречи - отметку в лесу близ деревни Гусеново. Обозначаю на карте Тимошина эту отметку. Отраженный от бумаги луч карманного фонарика падает на похудевшее, ставшее за один день поугловатее, мужественное юное лицо.

…Снаряжаю людей и в другую сторону, в недалекий лес, где укрыты кухни и обоз батальона. Посыльные передадут мой приказ: сейчас же запрягать и двигаться на станцию.

…Снимаю оборону. Все сходятся ко мне. Рахимов пересчитывает последних защитников деревни. Нас лишь двадцать четыре человека. С нами две пушки, один пулемет.

Втихомолку оставляем Горюны. Передовым идет Рахимов. Цепочку замыкает Толстунов.

5.

Успеваю затемно оставить и станцию Матренино.

Засеревшее утро встречаем на марше. Двигаемся лесом. Рота Филимонова, малые остатки роты Брудного - на время похода они переданы под начало Бозжанова, - добрый десяток саней, где тесно разместились раненые, санитарная линейка, розвальни под пулеметом, обозные двуколки, две пушки.

По лесным тропкам держим путь к отметке, куда должен подойти и Заев. Идем строем. Солдатская тяжелая обувь проминает до черной земли тонкий слой снега. Белые шапки лежат на лапах хвои. Уже облетает дуб. Опавшими листьями дуба усыпана наша тропа. Порой приходится топорами и малыми саперными лопатами подсекать прутняк, вырубать дорогу для орудийных запряжек.

Уже немало километров пройдено. Длинной дугой, кое-где с зубчиком - там мы огибали открытые места - прочерчен на карте Рахимова наш след. Нигде не наткнувшись на немцев, выходим лесной глушью к Волоколамскому шоссе. Нам его надо пересечь, прошагать полосу, очищенную от деревьев. Стоим в подлеске, наблюдаем.

Катят и катят в сторону Москвы длинные немецкие грузовики. Прошумела очередная автоколонна. В кузовах наложены, обвязаны толстыми веревками ящики с боеприпасами. Несколько машин заполнено солдатами. Сидят съежившись, вобрав руки в рукава темно-зеленых шинелей. На уши натянуты пилотки, воротники подняты.

Прошла, вздымая колесами снежную пыль, эта колонна. Двигаться? Опять приближается, мчится вереница машин с гитлеровской мотопехотой. Противник, видимо, вводит резервы, свежей кровью вживляет, подкрепляет наступление.

Посмотрим, надолго ли еще хватит у вас крови!

Стоим, пережидаем. Движение по шоссе то затихает, то возобновляется. Черт возьми, не переждешь! Приказываю открыть по машинам огонь. Стрелять в пехоту, в кузова, чтобы шофер в ужасе добавил скорость.

Вот и еще одна колонна. Огонь! Трах, трах… Грузовики вихрем унеслись. Идет легковая штабная машина. Водитель, ошеломленный внезапной пальбой, тормозит. На шоссе выскакивает офицер и тут же валится, скошенный пулями. Шофер тоже застрелен.

Командую:

- Вперед!

Все кидаются через дорогу. Запряжки рысью обгоняют бойцов. Мчусь к легковой машине. На запястье только что рухнувшего офицера виден след ремешка ручных часов. Кто-то их уже снял. Обнаруживаю в машине радиоаппарат и портфель с документами. Берем это с собой. Перевалив через шоссе, снова скрываемся в лесу. Снова идем строем.

6.

 Идем, как и прежде, по компасу, по азимуту. Путь прокладывает Рахимов, ведет строй к отметке, к пункту встречи с ротой Заева.

Подходим к железной дороге. Ее надо пересечь. Полотно расположено в глубокой выемке. Противоположный откос - настоящая круча. Почти отвесную глинистую осыпь лишь кое-где забелил снег.

Пушки здесь не вывезем.

Шагаю вдоль каймы леса: нет ли переправы поудобнее? Слышу немецкий говор. Будка путевого сторожа занята врагом.

Иду в другую сторону. В соседней будке тоже немцы.

Возвращаюсь. Что делать? Бросать пушки? В раздумье подхожу к обрыву. Позади, за деревьями, стоят бойцы. Вдруг ощущаю - однажды в нашей истории этакое уже было, - ощущаю сто пятьдесят уколов в спину. Оборачиваюсь. Все смотрят на меня. Читаю во взглядах: "Ты нас погубишь или выведешь?" Опять, как и в прошлый раз, взгляды были острее, сильнее любых слов.

Мгновенно обретаю решимость. Выпрямляюсь.

- Слушать меня! Лошадей выпрячь! Пушки вытащить на себе! Вперед!

С того самого места, где выемка-ущелье преградила нам путь, ринулись напрямик через нее. Бойцы вложили такую страсть, готовность побороть, одолеть препятствие, жажду жить, что пушки колесами едва касались земли. Потом легко вынесли сани, перевели выпряженных лошадей.

Война вновь и вновь учила: верь солдату! Стоит лишь сказать - и народ сделает, одолеет даже то, что тебе кажется немыслимым. Невозможное свершалось походя.

Превзойти! Превзойти себя! Невольно всплыли сказанные нашим генералом эти слова-ключ.

7.

Не раз совершавший походы в неизведанных местах, хаживавший, случалось, и дикими лесами, грамотный топограф, инструктор горного спорта Рахимов уверенно вел строй. Любо-дорого было оглянуться - мы оставляли за собой точную прямую.

Но шли без патрулей. На марше полагается выделять головное, тыловое, боковые охранения. Однако никого нельзя было послать в дозор. Ориентироваться в лесу очень нелегко. Молодые лейтенанты, досрочно выпущенные из военного училища, не владели топографической грамотой, весьма туманно представляли себе, а то и вовсе не знали, что такое азимут. Выделишь головное или боковое охранение - оно бредет черт-те куда, приходится самому верхом разыскивать свои заблудившиеся патрули.

Еще до полудня мы вышли к пункту сбора, к небольшой вырубке в лесном массиве.

Рота Заева нас уже ждала.

- Встать! Смирно! - во весь свой застуженный бас прогорланил Заев.

И подбежал ко мне. К привычным моему глазу двум его пистолетам - один на боку в кобуре, другой за шинельной пазухой - Заев добавил еще и висевший на груди вороненый трофейный автомат. Оттопыренные, обвисшие карманы шинели погремливали на бегу. Заев туда втиснул набитые патронами жестяные диски, они прорисовывались через сукно. Свежий лоск оружейной смазки чернел на коротких сильных пальцах. Видимо, здесь, на привале, он занимался с бойцами разборкой и сборкой оружия. Зеленоватые, залегшие в глубоких впадинах, сейчас вскинутые на меня глаза верзилы лейтенанта блестели радостью. Большой рот приоткрылся в улыбке, показались желтоватые, прокопченные табаком зубы: Он был весь виден насквозь, не затаил зла, обиды на меня, от сердца радовался встрече с комбатом.

Не позволив себе каких-либо чудачеств или вольностей. Заев доложил: боевую задачу рота выполнила, удерживала дорогу Горюны - Шишкине до получения моего приказа об отходе.

Все стояли "смирно", пока длился рапорт Заева. Затем я крикнул:

- Вольно!

И приказал Рахимову располагать батальон на привал, раздать людям обед из батальонных кухонь, приготовленный на марше.

Батальон! С затаенной гордостью, со счастьем я вновь выговаривал это слово.

8.

Итак, отдых в лесу. Бойцы нашли удобные местечки на вырубке и за деревьями, сели, привалились к пням, похлебали суп с мясной крошенкой, блаженно задымили - табаку нам теперь хватало, еще не истощился запас трофейных сигарет. С разных сторон неподалеку - далеко не отпустишь: заплутаются - нас охраняли посты.

Рахимову я приказал съездить на опушку, зорким глазом оттуда окинуть простор. Сидим, курим, дожидаемся Рахимова. Слышатся шутки. Кони выпряжены, мирно жуют насыпанный на подстилки овес. Кто-то шагает по вырубке с огромной охапкой сена.

Из этого вороха выглядывает разрумяненная на морозе плутоватая физиономия Гаркуши. Окликаю его:

- Гаркуша, где раздобыл?

- Стожок тут отыскался. Приберем. Не фрицу же дарить.

И вдруг в это безмятежное мгновение несколько бойцов вынеслись на вырубку с воплем:

- Немцы! Немцы!

По вырубке будто пронесся смерч. Все, кто сидел или прикорнул, кинулись врассыпную в лес. Поляна вмиг опустела. Застигнутый врасплох батальон буквально в один миг обратился в бегство. Мои закаленные воины, знавшие радость победы, славу подвига, громившие, гнавшие врага, отходившие от дома к дому в Горюнах, все же оказались подверженными ужасу внезапности.

На вырубке - никого! Лошади спокойно хрупают, перетирают на зубах овес. Стоят две наши осиротевшие пушечки, около них - ни души. А я? Вскочил, остолбенел. Смотрю на пушки. Они мучили нас, мы с ними не расставались, выносили на руках, берегли это наше последнее противотанковое средство. Они выходили с нами из всех окружений от села Новлянского и до этой поляны, посреди которой сейчас брошен ворох сена. Перевел взгляд на лесок. В просветах меж деревьями - немцы!

Человек тридцать в белых халатах, белых касках идут цепью. Впервые их вижу в этом маскировочном белом наряде. И стою, оцепенев. Идут не торопясь, соблюдают осторожность. Уже выходят на открытое место.

Неожиданно слышу сиплый шепот Заева:

- Товарищ комбат, чего стоишь? - в эту минуту он опять говорит со мной на "ты".

- Ложись! Сейчас вдвоем их шуганем!

Кошу глазом. За пнем распластался Заев. Он изготовился для стрельбы лежа: слегка раскинуты длинные ноги, локти уперты в снег, автомат прижат к плечу, палец касается спускового крючка. Из кармана уже вытащена, темнеет под рукой запасная обойма. Отстегнута, покоится рядом и ручная граната. А меня еще держит, не отпускает столбняк. Встречаю взгляд Заева. Его глаза под выступами лохматых бровей вдруг становятся понимающими, проникновенными. Замечаю его горькую-горькую усмешку. Почему он так усмехнулся?

Взор Заева уже обращен к немцам. Вот-вот он нажмет спуск. И как раз в этот миг позади раздается повелительный крик Толстунова:

- Комбат остался! Куда же вы бежите? За мной!

Разумеется, Толстунов поминает и мамашу - где только в дни войны ее не вспоминали!

Весь батальон вылетает обратно на поляну. Строчит автомат Заева. Бойцы с яростным "ура" бегут на врага, стреляя на ходу. Впереди Толстунов и Филимонов. Их обгоняют другие. Различаю Гаркушу. Он почти неузнаваем. Лукавинка сошла с побледневшего лица, оно искажено злостью, страстью боя. Замечаю Ползунова, Джильбаева, Курбатова. Сейчас они страшны.

Страстные люди! Где-нибудь вставьте, употребите это выражение, когда будете писать о них, моих бойцах.

Немцы шарахнулись. Наши увлеклись преследованием. Выстрелы хлопают в лесу.

Кричу:

- Заев! Ко мне!

Он подбегает, останавливается, ожидая приказания, серьезный, внимательный, суровый. Опущены по швам его длинные руки. Одна сжимает автомат. Вновь встречаю его честный, прямой взгляд. И вдруг вспоминаю его недавнюю горькую усмешку, понимаю ее смысл. Да, точно такой же паралич, что в минуту душевного потрясения, внезапности стиснул меня, охватил когда-то Заева на пулеметной двуколке. За это я его судил… Ну, не излияниями же заниматься!

- Семен, лети! Возвращай людей! А то не расхлебаем эту кашу.

- Есть!

9.

Некоторое время занимаюсь сбором батальона. То и дело в лесу слышится: "У-гу-гу-гу…" Это аукаются, подают о себе весть далеко зашедшие бойцы.

Наконец все стянулись к вырубке, заняли места в своих взводах, отделениях.

Батальон выстроен, готов к походу.

Лишь Рахимов еще не вернулся. Но ждать больше нельзя.

Всей колонной мы идем к опушке, откуда уже рукой подать и до Гусенова. В эту деревню, как сказал мне Панфилов, передвинулся штаб дивизии. Туда, к штабу Панфилова, нам, его резерву, надобно прийти, это конечный пункт нашего марша.

Опять меряем шагами лес. Головной взвод все время уклоняется куда-то вбок от прямой линии, прочерченной на карте. Посылаю вперед Филимонова, опять колонна кружит, выписывает зигзаги. Поручаю Заеву пролагать путь, и снова нас шатает из стороны в сторону. Сам беру взвод - невеликий остаток сражавшейся в Горюнах роты, - иду головным бойцом.

Вот и опушка. Раскаты пушечного грома, с утра нас сопровождавшие, тут, на открытом месте, звучат резче. Колется ветер. Мороз сразу становится чувствительнее. Чуть на изволоке виднеются домики Гусенова. По ветру влачится дым. Деревня горит. Нас отделяют от нее километра полтора чистого поля.

Кто же сейчас занимает деревню: наши или немцы?

Подзываю Джильбаева, Муратова, еще трех бойцов. Отправляю их в разведку. Объясняю: возможно, деревню удерживают наши войска. Тогда двинемся туда всем батальоном. Если же она захвачена врагом, пусть он себя обнаружит. Задача в таком случае - вызвать огонь немцев. Идти с винтовками на изготовку, не прятаться, не ложиться, пока немец не откроет огонь. Потом отползать. Мы отсюда прикроем, не подпустим врага.

Оглядываю бойцов. Слушаю внимательно. Волнуются. Муратов, словно стоя на горячем, переступает с ноги на ногу. Слегка расширились глаза-щелочки Джильбаева. Я продолжаю:

- Раненых не бросать! Вытаскивать на себе! Джильбаев, назначаю тебя командиром! Это твое отделение!

Разведка покидает подлесок. Пятеро бойцов опасливо шагают по нетронутому снегу.

Тяжелые кирзовые сапоги увязают по щиколотку - насыпало, намело за эти дни. Мои посланцы приостанавливаются, оборачиваются. Я кричу:

- Не трусить! Шире шаг!

Хожу по опушке. Сюда подтягивается вся колонна. На какие-то минуты чем-то отвлекаюсь. Потом опять озираю изволок. Что такое? Где разведка? В белом поле пусто. Куда делись бойцы?

Из Гусенова доходит глухой рык. Узнаю низкую октаву танковых моторов. Чьи же это танки? Снова обегаю взором местность. Никого! Еще и еще всматриваюсь. В поле высится матерая одинокая ель, ее отягощенные снегом лапы мало-мало не достают земли. Под этой елкой, как цыплята под наседкой, тесно сбились, лежат мои бойцы.

Сердце мгновенно вскипает, жаркая волна ударяет в голову. А, подлые души! Вы решились обмануть комбата! Вам доверили судьбу батальона, а вы спрятались, трусы! Кричу, напрягаю голос:

- Встать! Исполнять приказ! Вперед!

Нет, они меня не слышат, никто не шевелится. Выхватываю винтовку у стоящего поблизости красноармейца и, не целясь, стреляю несколько раз туда, где запряталась разведка. Пусть просвистят хлыстики пуль, подхлестнут оробевших.

Разведчики оглядываются на мои выстрелы. Посылаю еще пули. Грозно трясу кулаком. Из-под елки выбегает Джильбаев, взмахом руки зовет за собой остальных.

Хочется крикнуть: "Молодец!" Любовь, такая же острая, как гнев, врывается в немилосердное сердце. Все пятеро, развернувшись короткой цепочкой, шагают к деревне. Муратову не терпится - обогнал товарищей, проворно гребут снег его привыкшие к скорой ходьбе ноги.

Объятая пожарами деревня откликается, стучат автоматы немцев. Ясно: там противник. Бойцы кидаются наземь, отползают, отходят перебежками. Немцы не пытаются их захватить, пренебрегают этой малой группой. Огонь вскоре прекращается.

На опушке Джильбаев, запинаясь, виновато на меня посматривая, докладывает об исходе разведки.

- Хорошо! - говорю я. - Будешь и дальше командовать отделением.

10.

Мы опять выстроились, углубились в лес, пошли на восток. Где-то там, на новом рубеже, обороняется, дерется дивизия, теснимая к Москве.

Вновь глушитель-лес смягчал урчание канонады. Она как бы уже не нарушала лесную тишину. Небо над деревьями светлело - до вечера еще не близко, - а тут, под елями, стлался легкий сумрак.

Я опять шагал головным бойцом. Опять мы проламывали прямую. Она вывела на заброшенную, укрытую снегом, без единого следа дорогу. По этой тропе я повел колонну. И вдруг…

Из-за какого-то дерева появилась рослая девушка в военной одежде. Под ободком серой бобриковой шапки со звездой виднелось крыло гладко зачесанных темно-русых волос. На боку - фельдшерская сумка. Варя Заовражина! Встреча, наверное, была одинаково неожиданной для нас обоих. Внезапность не только в бою шутит свои шутки. Варя рванулась вперед и, не успел я моргнуть глазом, с силой обхватила руками мою шею, спрятала лицо в жесткий ворс моей шинели. И тотчас опомнилась, отпрянула, залилась краской, поднесла, отдавая честь, руку к виску, но ничего не смогла выговорить. Я тоже молчал, пораженный этой встречей.

Следом за Варей приблизился еще один военный - тоже с брезентовой, меченной красным крестом сумкой. На длинном грушевидном носу были укреплены стекла пенсне. Беленков! Бывший врач батальона, бывший капитан медицинской службы, разжалованный за трусость. За его плечом винтовка рядового санитара. Он тоже козырнул. Я ответил этим же воинским приветствием. Но слова на язык не приходили. В душе билась радость. Наши! Первые советские люди, встреченные в сегодняшнем походе! Подошел Толстунов.

- А, Варя?! Откуда свалилась?

Затем он поздоровался и с Беленковым.

- Ну, Варя, докладывай. Краснеть хватит, - продолжал Толстунов.

Черт возьми, все он примечал. Варя опять вспыхнула, не смогла заговорить.

- Нас послали за вами, - сказал Беленков. - Послали искать. Дошли сведения, что от батальона осталось лишь несколько бойцов, а комбат лежит в лесу тяжелораненый.

Я рассмеялся. Действительно, война, бои рождали множество слухов, легенд, распространявшихся с непостижимой быстротой, обраставших из уст в уста новыми подробностями.

- Это приказал товарищ Звягин, - доложил далее Беленков. - Приказал во что бы то ни стало отыскать вас. Идти в немецкое расположение.

- В немецкое расположение? - Я посмотрел на Заовражину. - Послал или вызвалась?

Варя ответила не сразу.

- Ну… Вызвались. Мы оба… Он, товарищ комбат… - она посмотрела на Беленкова, - он сам попросился. Добровольцем!

- Спасибо, доктор!

Назвав Беленкова доктором, я как бы возвратил ему звание, которое ранее сам у него отнял. Да, теперь он заработал право так именоваться, поистине приобрел высшее медицинское образование.

- Оставайтесь, товарищ Беленков, у меня. Будете снова врачом батальона. Я об этом доложу генералу Панфилову.

Непонятное молчание. Почувствовалось неладное. Наконец Варя произнесла:

- Генерал Панфилов убит.

Он будет жить

1.

- Впоследствии мне довелось, - продолжал Баурджан Момыш-Улы, - слышать от очевидцев, как погиб Панфилов. Это случилось в деревне Гусеново, которую потом с лесной опушки мы видели в дыму и пламени.

В тот день Панфилов опять указывал цели командиру "катюш", "помахивал палочкой", по его собственному выражению.

Дивизия оставляла деревню за деревней, отходила на следующие рубежи, заставляла противника оплачивать кровью продвижение. Панфилов сидел со своим штабом в Гусенове, позванивал командирам - утраченная вчера связь наутро снова действовала, - следил по донесениям, а также по разным признакам, приметам, как мы, его войска, в жестоком оборонительном сражении выхватывали, выигрывали у противника еще один денек.

Пробравшаяся в какую-то брешь обороны немецкая пехота начала обстреливать Гусеново из минометов.

Наш неутомимый генерал надел полушубок - тот самый, памятный мне долгополый полушубок с вывернутыми мехом наружу обшлагами, - накинул на загорелую шею ремешок бинокля и вышел взглянуть, откуда ведется обстрел. Белая улица была испещрена черными метками разрывов. Полковник Арсеньев, вышедший следом за генералом, видел, как тот сделал по ней несколько шагов - своих последних шагов. Послышался нарастающий вой мины. Пламя и грохот взметнулись почти у ног генерала. Панфилов упал. Невредимый Арсеньев бросился к нему; небольшой, с горошину, кусок рваного железа пробил овчину на левой стороне груди, там где китель Панфилова был скромно украшен малозаметным, со стершейся эмалью, полученным еще в гражданскую войну орденом Красного Знамени.

- Мне до сих пор кажется, что я сам был в тот миг возле Панфилова. Мысленно вижу и сейчас землистую, смертную бледность, сразу подернувшую его лицо, вижу черные аккуратные щеточки усов и как бы удивленно изломанные брови.

Арсеньев плохо слушающимися пальцами принялся расстегивать, обрывая крючки, полушубок генерала. Мутнеющие глаза генерала разглядели, как взволнован, потрясен старый вояка-полковник. Панфилов успел прошептать:

- Ничего, ничего… Я буду жить.

Это были его последние слова.

2.

Повторю: лишь впоследствии я узнал, как погиб Панфилов.

А на лесной тропе, когда впервые услышал соединенное с его именем краткое "убит", отказался верить, откинул, не допустил до сердца эту весть, приписал ее блиндажной неосновательной молве. Разумеется, я ничего не сообщил бойцам.

Марш батальона продолжался. Нашу колонну повел новый головной боец - Варя Заовражина. Она, смелая крупная девушка, родившаяся, взросшая в этой лесной стороне, засекла особой памятью все тропки, по которым шла разыскивать нас, удержала в уме всякие меты, что теперь направляли ее шаг.

Еще час, еще два часа ходьбы - и мы на краю леса. Близ опушки пролегала накатанная санная дорога. Мы увидели парную запряжку, влекущую розвальни с патронными ящиками, увидели шагавший в строю взвод в серых ушанках, в красноармейских шинелях. Бегом мы выскочили на дорогу. Наши, наши! Батальон вышел к своим.

Скомандовав привал, я побеседовал с командиром встреченного нами взвода, молодым лейтенантом. Спросил о Панфилове. И снова услышал:

- Убит.

Все же не верилось. Лейтенант уловил мое сомнение, достал из планшета фронтовую газету, развернул.

Черным прямоугольником траурной рамки были обведены знакомые дорогие черты. "Снимок сделан в день гибели полководца", - обозначено было под фотографией.

Всегда верный слову, Панфилов сдержал обещание, которое при мне дал фотокорреспонденту, капитану Поворот Головы, - снялся на вольном воздухе в Гусенове. Портрет был изумительно живым. Рука, окаймленная черной овчиной, приподняла бинокль. Слегка прищуренные, монгольского разреза глаза пронизывали даль. Этот сосредоточенный прищур, складочка на переносье, две глубокие борозды около рта, острые, нимало не опущенные уголки губ, по-молодому крепких, - все, все было исполнено мысли. Да, мысли, проникновения, таланта!

В некрологе, что подписали начальник Генерального штаба, командующий фронтом, командующий армией, члены Военных советов, а также ближайшие соратники - друзья погибшего, Панфилов был характеризован как генерал-новатор, творец нового военного искусства, новой тактики современного оборонительного боя.

С тяжелой душой я смотрел и смотрел на газету. Прошелся, погруженный в думы.

Затем приказал Бозжанову построить батальон.

На двадцатиградусном морозе у санной стежки в снежном поле выстроились мои бойцы. Двое - Варя Заовражина и Беленков - стояли поодаль. Я громко произнес:

- Товарищ доктор, займите, пожалуйста, место в строю.

Нарочно добавил это некомандирское "пожалуйста". Пусть слышит батальон! Блеклые щеки Беленкова порозовели пятнами - пятнами радости, смущения. Он встал в ряды санитарного взвода. Я покосился на Варю, ожидая, что встречу ее взгляд. Нет, даже глазами ни о чем не попросила, глядела прямо перед собой.

- Заовражина, становись в строй!

Если бы ранее мне кто-либо предрек, что я когда-нибудь сам скажу женщине, чтобы она встала в строй батальона, я бы лишь усмехнулся. А теперь вон оно как обернулось! Видимо, прав был Исламкулов: "Отечественная война изменяет многие понятия, делает возможным то, что прежде считалось немыслимым".

Почти неуловимая улыбка, - быть может, заметная лишь мне, - тронула крупные губы Вари. Она козырнула, широкой походкой зашагала к строю, встала рядом с седым добряком фельдшером Киреевым - своим названым отцом.

3.

В две шеренги, взяв к ноге винтовки, стояли мои бойцы, небритые, прозябшие, измученные тяжелым маршем. А до штаба дивизии еще предстояло шагать добрый десяток километров. Надо было согреть сердечным словом, подбодрить солдата.

Я выехал к строю на Лысанке и, каждому зримый, закатил речь. Сначала я поздравил бойцов со званием советских гвардейцев, сказал о наших подвигах.

Каждая рота увенчала себя доблестью. Сто двадцать бесстрашных - бойцы роты Филимонова - окружали и разгромили немецкий батальон.

Вчерашний московский школьник рядовой Строжкин взял в плен командира батальона.

- Строжкин! Три шага вперед! Повернись лицом к товарищам. Пусть посмотрят на тебя. Но не загордись! А то велю нарвать крапивы и крапивой выпорю!

Эта моя шутка-присказка была давно известна батальону, и все же усталые лица прояснели, из простуженных глоток вырвался хриплый смешок. Я продолжал:

- Восемьдесят воинов лейтенанта Заева тоже приумножили славу советского солдата, атаковали с такой яростью, что сумели взять три немецких танка, набитых награбленными тряпками, громили, гнали барахольщиков, захвативших нашу землю.

Далее я сказал о геройской роте Брудного, почти поголовно погибшей вместе со своими командиром и со своим политруком.

- Эти наши товарищи, - говорил я, - не зря отдали жизнь. Два дня эта рота, окруженная врагами, удерживала опорный пункт на Волоколамском шоссе, не позволила гитлеровским мотоколоннам пройти по шоссе. Честь и слава нашим павшим братьям! Родина вовек их не забудет!

Держа речь о героях боя в Горюнах, я вызвал из рядов пулеметчика Блоху, повернул его лицом к батальону. Шея этого белобрового солдата была забинтована.

Раненный, он остался на посту, продолжал драться. Не оставил пулемета и во время нашего марша-отхода.

Подошел черед и слову о Панфилове. Я сказал, что наш генерал погиб. Сказал о строках, посвященных его памяти, в которых он назван генералом-новатором. Таким он и войдет в историю.

- Иван Васильевич Панфилов, - продолжал я, - был очень человечным, чутким к человеку. Он уважал солдата, постоянно напоминал нам, командирам, что исход боя решает солдат, напоминал, что самое грозное оружие в бою - душа солдата. На этом Панфилов и основал свое новаторство в тактике оборонительной битвы. Он ушел от нас, изведав высшее счастье творца. Его новая тактика была испытана таранными ударами врага и выдержала эти удары. Он исполнил дело своей жизни. Находясь близко к очагам боя, он незримо касался рукой плеча командиров, удерживал войска от преждевременного отхода. И если сейчас, на пятые сутки немецкого наступления, нам, нашей дивизии, принадлежит вот эта дорога, вот это поле, этот рубеж и дивизия по-прежнему грозна, то этим мы обязаны ему, Ивану Васильевичу Панфилову. Он был генералом разума, генералом расчета, генералом хладнокровия, стойкости, генералом реальности.

Я перевел дыхание - оно вылетело изо рта белым парком, - подумал. Напряженно подумал, еще не удовлетворенный своим словом. И продолжал:

- По рождению, по воспитанию, по натуре он был глубоко русским человеком. Знал и любил прошлое и настоящее русского народа, гордился его славными сынами, творениями, делами. И уважал все другие народы.

Мысль стремилась схватить, выразить нечто самое главное в Панфилове. Пробегая глазами по рядам, я остановил взгляд на Заеве. Насупив лохматые рыжеватые брови, он внимал мне.

- Лейтенант Заев!

- Я!

- Все вы, товарищи, знаете командира второй роты лейтенанта Заева. В недавних боях он дрался так, что не грех о нем сказать: герой среди героев! Однажды он молвил о нашем генерале: глашатай! В тот раз я не понял, что он разумеет. А сейчас повторю, товарищ Заев, это твое выражение. Да, генерал Панфилов был глашатаем возвышенной, великой идеи. В каждом слове, которое мы от него слышали, жила эта идея, великая идея революции угнетенных и трудящихся, ленинский огонь. Это был генерал-коммунист, сын партии, воспитавший нас, воинов Советской страны, - и тех, кто хранит партийную книжку на груди, и беспартийных.

Ощущая невидимый ток, соединявший меня с батальоном, я теперь знал: слово найдено, дошло!

- Товарищи, я только что назвал Панфилова генералом реальности. Нет, этого мало! Он был генералом правды.

Хотелось рассказать бойцам, как он прямо, бесхитростно заявил мне: "Вам будет тяжело. Очень тяжело". Хотелось воскресить его тон, суровый и нежный. Но я молча смотрел на своих бойцов. Вот мы вернулись, а его нет… Я сказал:

- Память об Иване Васильевиче Панфилове будет, товарищи, жить в наших делах, в подвигах его дивизии!

4.

По пути в село, где пребывал штаб дивизии, обнаружился Рахимов. Оказалось, что, натолкнувшись на немцев, он не смог к нам присоединиться, покружил в лесу и выбрался оттуда в одиночку раньше нас. Затем он был задержан постами заградительного отряда. Суровый пожилой командир отряда, бывший моряк с глубоким шрамом наискосок лба, отнесся недоверчиво к моему начштаба, потерявшему свой батальон, и отправил в промерзший сарай, что называется, до выяснения.

Разумеется, в моем разговоре с моряком "выяснение" тотчас состоялось.

Освобожденного Рахимова я встретил сухо:

- Получили, товарищ Рахимов, что положено. Вы обязаны были отыскать нас в лесу. Поторопились выбраться. Поспешили в тыл.

- Я, товарищ комбат, предполагал…

- Ничего не хочу слушать. Я вас нашел в тылу.

Рахимов молчал. Конечно, он отлично умел исполнять, но, оставшись без командира, предоставленный в лесу самому себе, растерялся. Я продолжал мягче:

- Ладно. Посидели час в холодной, и на этом точка! Догоняйте батальон. Занимайте свое место.

- Есть!

…День уже перевалил на закат, когда мы проселочной дорогой опять ступили на Волоколамское шоссе, подошли к широко раскинувшемуся, вознесшему к небу церковные луковки селу. Приставший к асфальту снег был спрессован колесами грузовиков. Мороз усиливался. Налет инея сделал седыми примкнутые к винтовкам штыки. Заиндевевшие кони, размещенные меж стрелковыми подразделениями, тянули две наши пушечки, розвальни и двуколки с пулеметами, сани хозяйственного взвода, где разместились раненые, поставленный на полозья крытый кузов санитарной линейки, тоже с ранеными.

Я шел во главе колонны рядом с Толстуновым и Рахимовым.

5.

Штаб дивизии расположился в каменном здании, глядевшем на обширную - вероятно, некогда базарную - площадь. Здесь я скомандовал батальону:

- Стой!

На крыльце уже стояли вышедшие нам навстречу некоторые штабные командиры. В центре выделялся человек в кожаном черном пальто с воротником серой мерлушки, в мерлушковой же шапке, что носили генералы. Я узнал крепко сбитую фигуру Звягина. Прокричал:

- Смирно! Равнение напра-аво!

И, обнажив шашку, или, как мы, военные, говорим, салютуя клинком, пошел через всю площадь строевым шагом к заместителю командующего армией. Огромное красное солнце уходило за не застланный облаками горизонт. Багрянец играл на узорчатом светлом лезвии, которое я, печатая шаг, держал перед собой.

В душе переплелись разные чувства: и гордость, и - чего скрывать! - некое затаенное удовлетворение: вот тебе партизан с шашкой!

Звягин не дал мне подойти. Он легко сбежал с крыльца, отодвинул мою шашку, проговорил:

- Брось ты, Момыш-Улы, свой штучки!

Обнял меня за плечи и по-русски поцеловал в губы.

Я со вспыхнувшей вдруг нежностью смотрел на этого генерала с тяжелой рукой, который три дня назад приказал мне сдать командование, а теперь без лишних слов одним объятием, одним поцелуем зачеркнул свой приказ.

Вновь попытавшись салютовать, я произнес:

- Товарищ генерал-лейтенант! Резервный батальон командира дивизии…

- Брось, Момыш-Улы! - вновь воскликнул Звягин. - И людей зря не томи.

Своим мощным, звучащим колокольной медью басом он скомандовал:

- Вольно! Можно курить.

Вынув из кармана коробку папирос высшего сорта, он раскрыл ее передо мной:

- Кури.

Я взял папиросу. Звягин опять запустил руку в карман, и… в его крепких пальцах с блестящими, коротко стриженными, видимо твердыми, ногтями я увидел зажигалку Панфилова. Так вот кому Панфилов ее подарил! Как он сказал?

"Преподнес со значением одному человеку…" Вот кто этот "один человек!" Звягин подержал зажигалку меж теплыми ладонями. Знал ли он, с каким значением Панфилов подарил ему эту вещицу? В светлых глазах Звягина, под которыми, как и прежде, набухли небольшие отеки, промелькнула ироническая искорка. Черт возьми, возможно, ему было известно, что Панфилов хотел подарить ее и мне. И тоже со значением! Не обмолвившись про это ни словечком, мы лишь обменялись взглядами.

Чирк - возник огонек. Мы закурили.

- Ставьте большую-пребольшую точку, - сказал Баурджан Момыш-Улы. - На этом мы закончим нашу летопись о батальоне панфиловцев. Двадцать третьего ноября тысяча девятьсот сорок первого года я перестал быть комбатом. Меня вызвали в штаб армии, назначили командиром полка. Свои батальон я передал Исламкулову.

Применяя панфиловскую спираль-пружину, огревая гитлеровцев огневыми пощечинами, мой полк отходил - отходил до поселка и станции Крюково. Там, на Ленинградском шоссе, мы выдержали шестидневный бой и вместе с другими частями Красной Армии, поворачивая историю, погнали врага от Москвы. Об этом можно было бы написать еще одну книгу под заглавием "Ленинградское шоссе". Можно написать и "Под Старой Руссой". Но - книга кончена! И в будущем могу обещать вам лишь одно…

Положив свою точеную кисть на рукоять шашки, Момыш-Улы одним махом неожиданно извлек клинок. В полутьме блиндажа засияла узорчатая сталь - та, что сверкнула и в зачине, и только что, в последней главе этой книги.

- Лишь одно, - повторил Момыш-Улы. - Наврете - кладите на стол правую руку.

Раз! Правая рука долой! Вы подтверждаете ваше согласие?

Я скрыл улыбку. Мой грозный Баурджан, ты верен себе, характеру, что создан под пером, создан вниманием и воображением. Впрочем, писцу следует быть скромным.

- Подтверждаю, - сказал я.

1942-1960

Мои тренинги
Ораторское мастерство, влияние, лидерство, харизма
Личностные и бизнес-тренинги, личные консультации
Тренинги для семейных пар, личные консультации
Бизнес-тренинги и тренинги личностного роста